— Спасибо вам за кота. Он очень здоровым выглядит и вырос так хорошо.
— Ой, это не меня, а Тона благодари. Я переехала в общагу, так что за Майором следит теперь он.
— Правда? — Таня удивлённо подняла брови.
— Ага. Ты не смотри, что он такой вредный на вид, — Мия улыбнулась через плечо и поставила кастрюлю на плиту. — Характер не сахар, что уж говорить, но всё-таки он не злой.
Обозлившийся, скорее.
— Я понимаю, — быстро кивнула она в надежде побыстрей покончить с этим разговором. Хватило ей вчера Калужного.
— Досталось вам от него, а? — Мия подмигнула ей, помешивая макароны. — О, да тут картошка! Держи, почистишь?
Разговаривать за чисткой картошки оказалось легче. Всегда можно было в случае чего сделать вид, что старательно разглядываешь коричневую кожуру. Если бы картошка была всегда.
— Ну а что ты сама о нём думаешь? — неожиданно спросила Мия, даже отложив ложку.
— О товарище старшем лейтенанте? — Таня едва не закашлялась. — Ну… Он… Ответственный. Контролирует всё. Заботится о нас… Иногда.
— Мне в последнее время он кажется каким-то… Не знаю, изломанным, что ли. Ясно, что, конечно, на фронте побывал, это так не проходит, и всё-таки… Зная его характер, могу предположить, что просто убийства — для него это не такой шок. Кровь, мясо — он всё это способен выдержать, с детства был таким, — Мия задумчиво опустилась на стул рядом с Таней, подперев голову рукой. Интересно, а про личное дело, пестрящее белыми пятнами, она знает?
— Сложно судить об этом, пока не побываешь там, — коротко ответила Таня и, поймав полный изумления взгляд Мии, смущённо подняла брови. — Чего?
— Сказано очень по-взрослому. Сколько тебе лет?
Несколько секунд Таня колебалась: соврать или сказать правду? Но потом, решив, что Мия — не Калужный, всё-таки опустила взгляд на картошку и выдавила:
— Семнадцать.
— Сколько?! — она подскочила со стула, и Таня снова возблагодарила Бога за такой чудесный корнеплод.
— И на каком ты курсе?
— На втором. Так получилось, очень рано отдали в школу. Семейные обстоятельства.
— М-да, — Мия направилась к макаронам, задумчиво уставившись в пол, а потом вдруг повеселела и хитро посмотрела на неё: — Ты сказала бы Тону. А то смотри, так и до тюрьмы недалеко.
— Что?.. Нет! — возмущённо воскликнула Таня, чувствуя подбирающийся к щекам румянец. — Нет, вы что, мы же не… Я же… Это же нельзя, это…
— Да шучу я, шучу, успокойся, — прыснула Мия и снова принялась за готовку.
А знаешь, Соловьёва, почему тебе так стыдно? Потому что ты, дура, идиотка, вчера была в двух сантиметрах от него. Чувствовала его дыхание и его тепло. Смотрела на его губы и думала об этом. Правильно он тебе сказал. Дура. Дура-Соловьёва.
— Снег какой выпал, видела? Мы сегодня часа два плац расчищали. Отчего душа поёт, сердце просится в полёт, Новый Год, Новый Год, Новый Год, — напела Мия тихонько, процеживая макароны, и замерла на месте, взглянув на Таню будто бы даже просяще. — А Антон — он не злой. Просто жизнь нелегко сложилась. Вон, видишь фотографию? — она указала тоненьким пальчиком на чёрно-белый снимок, который Таня вчера рассматривала. — Это я, Тон, Лёша и мама. Ни Лёши, ни мамы сейчас уже нет. И папы… ну, его у него тоже нет.
Таня тихонько выдохнула. Так вот почему он так раздражался, когда она говорила о его семье.
У Антона Калужного нет ни мамы, ни папы, ни брата. А ты, дура-Соловьёва, позволила себе что-то вякать про его семью.
— Мне… очень жаль. Я не знала, — совершенно по-идиотски произнесла она самую банальную фразу, ломая пальцы.
— Ты и не обязана была. Просто… будь к нему чуть-чуть снисходительней, хорошо? — Мия ободряюще улыбнулась.
Чуть-чуть.
— Да. Да, конечно.
— Мама на каждый Новый Год вязала ему варежки из светло-голубой пряжи, и за год он успевал вырасти из них, представляешь? — она хихикнула. — Ты не смотри, что на фотографии такой слабенький, на самом деле Тон был ого-го! И по-английски в детстве шпарил так… Мы уж боялись, что русский забудет, — Мия засмеялась.
— Он хорошо знает английский?
— Хорошо? Мы прожили половину жизни в Лондоне. Папа очень хотел, чтобы говорили без акцента. Хотел, чтобы специалистами хорошими стали, дипломатами, может… — она на секунду задумалась, опустив глаза к полу, а потом усмехнулась с какой-то горечью, тронув ладонями погоны. — А я — вот… Ну, о Тоне и говорить нечего. Побегу я, не стану засиживаться. Может быть, тебе нужно что-нибудь? Скучно же, но есть вроде бы DVD и диски какие-то под телеком… Ну, поищешь?
— Конечно, я найду, чем себя занять. И книжки вон какие-то, — чересчур поспешно кивнула Таня, не желая быть обузой этой милой темноволосой девушке.
— Ведь у вас всё хорошо? — уже на пороге спросила Мия, лучезарно улыбаясь.
И ставя её в тупик.
У них всё хорошо?
Сжиматься под тонким одеялом, прислушиваясь к звукам, доносящимся из ванной — хорошо? Закрывать рукой рот, чтобы, не дай Бог, не всхлипнуть от колющегося отчаяния и одиночества — хорошо? И — господи боже — смотреть на сухие губы, думая о невозможном? Достаточно ли хорошо всё это?
— Ну конечно.
И Мия, поцеловав Майора не меньше пятнадцати раз, ушла.
Ну конечно. Ведь не скажет же она, что иногда чувствует себя самой… несчастной во всём этом огромном мире? Это слишком наивно и глупо. Это ведь не для неё.
Все эти глупости, думает Таня, как-то чересчур зло стягивая с ног махровые весёлые носки, не для неё. Она ведь должна, кругом должна, если хочет добиться хоть чего-нибудь. Должна отлично учиться; стрелять лучше всех, раз за разом выбивая не меньше девяноста из ста; вызывать если не довольные, то хотя бы не презрительные взгляды седого, строгого Сидорчука; должна чеканить шаг на строевой чётче всех, поднимать вытянутую в струнку ногу выше всех. Видя сморщенное лицо Сашеньки, раз за разом обещать, что всё будет хорошо. На вопросы Валеры, Марка и Дэна о своей нервозности говорить: «Всё нормально, просто не выспалась», на молчание мамы из Уфы — просто улыбаться, убеждая себя, что это ерунда.
Гордо отворачивать голову, игнорируя полнейшее равнодушие в глазах Калужного — и вовсе святейшая из её обязанностей.
Ан-тон. Где-то внутри против её воли снова зашевелилась глупая, острая, запретная мысль: сможет ли она когда-нибудь назвать его вот так? Таня почти непроизвольно поднесла руку ко рту, чтобы это сочетание глупейших звуков даже случайно не могло у неё получится.
Она думала, что будет сильно скучать, но день прошёл на удивление быстро, должно быть, потому, что Калужный дома не появлялся, предпочитая огромной белой кровати и Тане чёрный неудобный диван и Завьялову. И не сказать, чтобы это хоть сколько-нибудь трогало её, просто весь день, вырезая из бумаги игрушки, крася их и вешая на небольшую живую ёлку, выпрошенную у Ригера, она прислушивалась, не хлопнет ли привычно входная дверь. Но этот глупый кусок железа (пуленепробиваемый ведь, не иначе) молчал, и, конечно, так было только лучше. Так было спокойнее.
В девять она, написав поздравительные смс-ки всем и, впрочем, не веря, что хоть одна дойдёт, повесила над кроватью Калужного последнюю большую резную снежинку, сделанную из А3. Спрыгнула с покрывала, довольно оглядывая квартиру: по крайней мере, если и придётся встречать Новый Год с Ригером, здесь будет красиво.
Свет в его квартире, нужно сознаться, был чудесный; она всегда мечтала о таком. Там, в Москве, в каждой комнате висело по маленькой люстре — здесь же красивые, встроенные в потолок лампочки разбегались по всей квартире, и можно было включить лишь часть из них, создав тем самым чудесную уютную атмосферу. Но сейчас Таня тихо прошла в прихожую, щёлкнула выключателем, и этот миллион звёздочек погас окончательно.
Ещё раз оглянула всё с удовлетворением: чудесно, празднично, тепло, пахнет хвоей. Одиноко — совсем капельку, но ведь это, кажется, не самая большая беда.
Накинув на плечи плед, она подошла к окну: на улице не было никаких гирлянд, подсветки и фонариков. Только вечер и снег хлопьями. Только природа. Села на диван, закутавшись посильнее, и положила голову на спинку, чтобы было видно окно.
Наступал две тысячи восемнадцатый год, год войны и боли, но сейчас, в этой тишине, Тане казалось, что никакой войны нет и не может быть. Ровно год назад они про неё и вовсе не слышали: тогда зимний отпуск она проводила с семьёй в Москве. В квартире было тесно, жарко, слишком громко и шумно, и тогда ей всё не нравилось. Вика и Димка были слишком шумными и крушили всё на своём пути, громыхая на весь дом, Рита, вечно недовольная, ныла, недовольно косясь на каких-то родственников, мама излишне хлопотала, пытаясь сделать всё и сразу. В прошлый раз эта суматошная атмосфера праздника казалась Тане до ужаса глупой. Гремели разбиваемые стаканы, громко играл телевизор, Димка пел что-то во всё горло, мама, стараясь угодить всем, носилась от стола до кухни, многочисленные гости наперебой расспрашивали Таню о такой экзотической вещи, как военное училище, задавая совершенно идиотские вопросы типа «а правда, что вы живёте вместе с мальчиками?». Как это было нелепо, как глупо!..
Тридцатое декабря, двадцать один сорок три; за окнами медленно падает мокрый снег, и где-то одиноко горит фонарь, бросая свои причудливые тени на стены красивой тихой квартиры. Шума нет, нет дурацких вопросов и глупых песен… Малышей нет. И мамы тоже нет.
Таня почти сердито всхлипнула, резко сползая на пол. Это не годится. Если уже сейчас при одном воспоминании о семье, которая, между прочим, в полной безопасности, она готова разреветься, то что будет на фронте?
В конце концов, чтобы хоть как-нибудь убить время, можно посмотреть фильм, только бы найти диски. Она порылась на этажерке, в шкафу и наконец догадалась залезть в тумбочку под телевизором — но там обнаружился только ворох каких-то вырезок и газет.
И она бы захлопнула его, если бы в глаза не бросилось знакомое чем-то лицо. Выудив маленький кусочек газеты с напечатанной фотографией, она прочитала:
СКАНДАЛ В ВАШИНГТОНЕ
Спустя три дня после официального объявления войны в Вашингтоне, округ Колумбия, были убиты послы российской дипломатической миссии. МИД России проводит проверку, по результатам которой станет ясно, было ли убийство российских дипломатов фактически случайным в результате уличных волнений, как утверждает Белый Дом, или же это стало намеренной провокацией. Напоминаем, российская миссия прибыла в Соединённые Штаты в наиболее острый период конфликта — 17 мая.
17 мая — ровно за неделю до войны. О скандальном убийстве российских дипломатов в Вашингтоне она знала; тогда, 23 мая, это стало потрясением для всех. Но лицо… Почему оно так знакомо ей?
Опустив взгляд чуть ниже, увидела подписи под фотографиями: Ремизов Сергей, Манкевич Виктор, Калужный Алексей.
Вот как, значит.
Газетная вырезка всё-таки выпала из её рук.
Входную дверь она в этот раз услышала заранее, быстро положила всё в ящик, наскоро задвинула его и вытерла подступающие к глазам слёзы. Это не её дело. Кто она… кто она вообще такая, чтобы указывать этому темноволосому черноглазому человеку, как ему жить дальше?
Калужный появился по гражданке, в тёплом чёрном свитере и отглаженных брюках. Такой… непривычный. Не опасный. И всё-таки, завидев маячащую у дверей тёмную фигуру, она не могла не съёжиться. Паника — совсем лёгкая.
Свет она выключила ещё полчаса назад, но он, видимо, и не думал его включать, вполне комфортно чувствуя себя в темноте, двигаясь в ней плавно и грациозно. Калужный протащил к кровати какие-то свёртки и только тогда взглянул на неё, вытянувшуюся рядом с диваном будто по команде «смирно».
Взглянул почти беззлобно, и этот взгляд так разительно отличался от всех остальных, что снова захотелось зареветь. Просто сесть на пол, завернуться в плед и зареветь. Но пока что она не могла заставить себя хотя бы двинуться под пристальным спокойным взглядом тёмных глаз.
— Еда есть? — она почти вздрогнула от хриплого, уставшего голоса.
— Есть макароны. Мия… приходила, — сипло ответила она, исчерпав на этом весь свой героизм.
В тишине он прошествовал на кухню, чертыхнувшись: почти налетел на Майора.
— Брысь отсюда, чудовище, — шикнул на него всё так же беззлобно и повернулся к Тане спиной, гремя чем-то в потёмках.
Спина у него широкая, красивая, почти всегда — напряжённая. Угадать это не составляет труда: достаточно просто взглянуть на разворот плеч. Если зол, рассержен — плечи всегда замирают одной чёткой линией, не двигаясь с места, и могут так оставаться часами. Будто он совсем не дышит.
А сейчас… Таня уверена: даже если кожа у него ледяная, то свитер — очень тёплый. Нельзя, нельзя — единственная здравая мысль, вертящаяся в голове, и она правда не делает; не шагает вперёд, не протягивает рук, не зарывается в это всеобъемлющее тепло и спокойствие носом. Ничего из этого она не делает. Потому что близко — нельзя. И Ан-тон — тоже нельзя.
А плечи у него не напряжённые, просто усталые, и вздымаются они равномерно и медленно.
— Товарищ старший лейтенант… — она сказала почти неслышно, но была уверена: уж он-то точно поймёт.
На секунду эти чёрные плечи, чуть позолоченные уличным светом, замерли, а потом опустились с какой-то обречённостью, но Калужный не обернулся.
— Сгинь, Соловьёва, — ответил больше устало, чем раздражённо.
— Но я…
— Я был бы очень рад вернуться к обоюдному молчанию ещё на семь дней. А лучше — до конца зимы, потому что ты…
Таня переплела пальцы, глядя куда-то в свои ладони (вот бы картошку сейчас). Быстро села на диван.
Прекрасно. Он не смотрит — она не смотрит. Нужно просто сказать всё, что хочешь, и станет легче. Правда ведь, Таня?
— Вы когда-нибудь чувствовали себя одиноким? Будто спешили, спешили, торопились за всеми куда-то, потому что там — что-то важное… Так ведь обещали. А потом на секунду оглянулись и поняли: никого уже нет.
Усмехнулась. Даже, кажется, горько. Она правда умеет так?.. Калужный развернулся всем корпусом, скрестив руки на груди: это она заметила боковым зрением. Через несколько мгновений всё-таки решилась взглянуть на золотящуюся фигуру.
— Решила поиздеваться? Попытка неудачная, — съязвил он. Правда, никакой язвительности в голосе не было.
— Ничего я не решала.
— Я тебе не поп, чтобы передо мной исповедоваться, Соловьёва.
— Я и не исповедаюсь.
— Тогда что? — будто это вырвалось у него против воли, потому что в следующую секунду Калужный отвернулся от неё к окну, оставшись, правда, стоять в том же положении.
Снег такой красивый.
— Я знаю про то, как убили вашего брата, — вдруг выпалила она, отчаянно стараясь не смотреть на чёрный дёрнувшийся силуэт, а потом, теряя остатки здравомыслия, продолжила сбивчиво: — Я просто… просто…
— Замолчи.
— Нет, я просто хотела вам сказать… Это ведь не конец, — будто убеждала себя, а не его, всё так же пялясь в свои ладони. — Это так страшно, но ведь не конец. У меня тоже есть сёстры и брат, и знаете, они ведь не родные, мои тётя и дядя погибли, и тогда мы их взяли к себе, и ничего, я люблю их, и всё наладилось, — она на секунду замолчала, всё-таки искоса поглядев вправо. — Я просто… ваш брат… я… Извините. Мне не нужно было это всё говорить.
Это ведь так естественно — портить и ломать абсолютно всё.
— Извините.
— Ну и когда ты научишься затыкаться вовремя? — голос Калужного был тихим и низким. Его глаза, чёрные-чёрные, глядели на неё непозволительно глубоко. Непозволительно больно.
Она приоткрыла рот, боясь произнести хоть слово.
А потом вдруг, слишком пристально вглядываясь в темноту его глаз, поняла: он беспомощен. Прячется за эту свою маску, прячется так явно и так старательно.
— Какого ты уставилась на меня вот так? — недоверия больше, чем раздражения.
— Я… просто сказала, что думаю.
— И заметь, тебя никто не просил. Хватит, Соловьёва, — он предостерегающе покачал головой, облокачиваясь на столешницу. — Вся эта дрянь, которой ты завесила мою квартиру, эта зелёная хрень…
— Ёлка, — чуть обиженно поправила она.
— Хватит. Всё, достаточно. То ты шарахаешься от меня, как от прокажённого, то несёшь какую-то чушь и читаешь мне морали. Достаточно.