В тот раз я впервые задумалась о том, что же Ханс значит для меня. Он многое для меня делал — во времена, когда мало кто мог позволить себе горячий душ и мягкую постель, особенно здесь, в лагере, он увозил меня к себе и великодушно позволял пользоваться всем, что мне понравится; по вечерам иногда спасал меня, укрывая за стенами своего кабинета и позволяя просто читать, сидя в уютном кресле под лампой. Я была ему благодарна, но в глубине души знала, что за этой благодарностью скрывается что-то еще. Ведь невозможно чувствовать к кому-то такую нежность и теплоту только из благодарности, невозможно так ждать чьего-то прихода только из благодарности. Невозможно так радоваться чьей-то улыбке и ласковому взгляду только из благодарности. Я это знала. Я всегда была умной девочкой, но называть вещи своими именами боялась. Даже в мыслях — боялась, ведь если Ханс умел смотреть так, что я знала ответ на свой вопрос еще до того, как произносила его вслух, то почему он не мог что-то прочитать по моим глазам?
Я страшилась того момента, когда он узнает правду. От одной только мысли о своем разоблачении я приходила в ужас, потому что не знала, что будет дальше, боялась представить, что же он может сделать со мной за мою привязанность, переросшую во влюбленность.
Хотя, конечно, у меня не было поводов не доверять ему. Он был хорошим человеком — во всяком случае, для меня. И меня мало волновали его действия за пределами моей жизни. Мне было неважно, чем он занимается и на чем сделал свое состояние, потому что я судила его по тому, как он относился ко мне. А со мной он всегда был мягок и нежен, хотя я знала, что в его силах сделать так, чтобы обо мне, в случае чего, просто-напросто забыли, будто меня никогда и не было. Он мог взять свое, если бы этого захотел, я бы не сказала ни слова, опьяненная его присутствием. Я бы никому не рассказала и потом.
Я доверяла ему так, как не доверяла, наверное, никому.
Но случилось это не сразу. Я говорила, что всегда была недоверчивой. Я не принимала его предложения, пока не понимала, что он действительно не намерен сдаваться. Я четко устанавливала свои границы каждый раз, и он никогда их не нарушал. И со временем я научилась ему доверять. Я научилась быть открытой рядом с ним и не бояться быть собой. Он приручил меня, будто я была потешным диким зверьком, и я понимала, что так на самом деле и было. Я была маленьким обозленным волчонком, который не шел к рукам, но когда эти руки приласкали его, обогрели и дали защиту, когда дали понять, что он в безопасности и эти руки не причинят ему вреда, волчонок перестал скалить свои маленькие, смешные зубки и сам уткнулся мохнатым лбом в раскрытую для него ладонь. Так же и я — скрывалась в объятиях Ханса, зная, что он не сделает мне больно, что он никогда не причинит мне вреда, и доверяясь ему полностью.
Мне нечего было терять, и он это знал. Он знал обо мне все — что-то я рассказала сама, остальное он нашел в документах. И я была перед ним чиста и открыта, как белый бумажный лист, на котором он мог написать все, что придет ему в голову.
Но он меня не трогал, и доверие мое к нему росло.
Наверное, дело было в его глазах. Они были темными, глубокого орехового цвета, и мне казалось, что именно такого оттенка должен быть горький шоколад, который, я почему-то помнила это, любила мама. Его глаза напоминали мне о доме своим теплым оттенком коричневого. Я помнила деревянные полы — светлые и выгоревшие на солнце, хранившие тепло его щедрых лучей. Помнила шоколад, который любила мама. Помнила курительную трубку отца — темную, с узорами, стершимися из моей памяти. Помнила дядин портфель — потертый, из коричневой кожи, — и его такие же потертые перчатки.
Этот цвет всегда ассоциировался у меня с чем-то хорошим, но здесь, в лагере, было иначе: светло-коричневыми были совершенно не согревающие по ночам одеяла, в бежевый были выкрашены стены в тренировочных залах, янтарно-коричневыми были наши боевые палки и шесты. И Ханс выделялся на этом фоне теплотой и лаской, даримыми мне, своей заботой, согревающей, успокаивающей и ничуть не пугающей подозрительную ко всему меня.
Ему хотелось верить — и я верила. И винила во всем его глаза.
========== 9. ==========
Зимой мы почти не виделись: он говорил, что занят, что у него много дел, а я не настаивала, боясь его разочаровать своей нетерпеливостью. С той встречи в декабре мы встречались всего четыре раза, и я скучала по нему.
Многие бы, конечно, подумали, что мне не хватает удобств и комфорта, все-таки лагерь оставался лагерем и здесь мы не могли похвастать горячим душем или нормальными полотенцами. Но дело было совсем не в этом. Я скучала по Хансу — по его случайным прикосновениям, по разговорам с ним, по его хриплому смеху и теплому взгляду. Мне не хватало встреч с ним, не хватало того ощущения безопасности, которым меня всегда накрывало рядом с ним.
Но по горячему душу я тоже скучала, хотя и, конечно, значительно меньше.
Я удивлялась, как у меня вообще остается время, чтобы скучать, ведь тренировки изматывали нас почти до нуля. Но человек, как оказалось, привыкает ко всему. И я научилась не отключаться сразу, едва только голова касалась подушки. Я могла лежать и думать о чем-то своем до глубокой ночи. Не самое полезное умение, когда каждый день тебе надо доказывать, что ты здесь по праву, что ты можешь здесь находиться, что ты лучшая, но так было легче.
Чаще всего я думала о Хансе. Мне было интересно, чем он занимается, где он так много пропадает и почему совсем перестал меня навещать. В последнюю нашу встречу он выглядел очень уставшим, и мне очень хотелось погладить его по волосам и по лицу, чтобы морщинки, залегшие в уголках глаз, расслабились, а круги под глазами перестали быть такими заметными. Но я не рискнула. Попросила только быть поосторожнее и заботиться о своем здоровье. Он улыбнулся мне и легко потрепал по волосам, но ничего не ответил.
Мне хотелось думать, что он прислушается ко мне. В конце концов, это — единственная забота, которую я могла себе позволить, не выдав своих истинных чувств. И я довольствовалась малым. Но теперь, когда он почти перестал меня навещать, у меня не осталось и тех жалких крох, которых внезапно оказалось слишком мало.
Но наступила весна, и многое изменилось. Тренировки больше не казались такими изматывающими, я будто привыкла выкладываться по полной, отдавая всю себя. Светлело раньше, и становилось теплее с каждым днем. Солнце согревало наши замученные холодной зимой края, будто бы принося извинения за то, что в суровые зимние месяцы обходило нас стороной.
И Ханс стал приезжать чаще. Мы снова виделись почти как раньше, но он все еще был занят и постоянно уезжал куда-то, ничего мне не говоря. Однако в мае мы, наконец, могли видеться так, как было всегда — каждые выходные. Он забирал меня, снова официально, и мы ехали к нему. Я не могла перестать обнимать его, едва только видела, что он меня ждет. Он смеялся, ерошил мне волосы и говорил, что тоже скучал. А у меня ком вставал в горле, и я не могла произнести ни слова. Только глупо и счастливо улыбалась, продолжая крепко держать его в своих объятиях.
Но как только мы приезжали к нему, я не могла наговориться. Рассказывала ему все, что слышала в обрывках разговоров работников лагеря, все, что мельком вычитывала в газетах или книга во время уроков. Мне хотелось как можно больше времени проводить с ним: говорить или слушать, видеть его или касаться — было неважно, только бы знать, что он рядом, что он живой и настоящий, а не плод моего соскучившегося воображения.
Ханс сначала удивлялся такой моей активности. Спрашивал, не стряслось ли чего, что я так нервничаю при виде него. А я просто — откровенно, без утайки, так, как могла себе позволить только с ним, — говорила, что соскучилась. И хотя я не врала, он поверил не сразу — тоже относился ко мне с неким подозрением теперь, ведь раньше я, даже доверяя ему, была тихой и спокойной, скрытной и немного замкнутой, стерегущей собственное личное пространство, в которое он допускался только во время коротких мгновений наших объятий. Но теперь все изменилось. Месяцы разлуки и коротких, будто у самой судьбы вырванных встреч изменили все, и я не хотела, чтобы было как раньше. Я хотела идти вперед, в то неизведанное будущее, которое он мне уготовил.
Приехав к нему в очередной раз, я отправилась помогать ему заваривать чай и готовить нехитрый ужин. В те разы, когда я не притворялась умелой шпионкой, чтобы добраться до него, он всегда меня кормил, а я и не отказывалась. Мы долго говорили за чаем. Я делилась последними новостями из своей скучной жизни, он рассказывал, как недавно ездил по работе в Берлин. В подробностях описывал мне, как улицы столицы украшаются к предстоящему первому мая, а я слушала его и не слышала ни слова из того, что он говорил, — только его мягкий, бархатистый даже голос, по которому успевала соскучиться даже за неделю. Мне хотелось, чтобы он продолжал говорить, чтобы рассказывал все, что вспомнит, хоть устройство парового двигателя, только бы он оставался рядом со мной здесь, в этой комнате, и позволял мне впитывать его голос каждой клеточкой тела.
Потом он все-таки отправил меня в душ, снабдив своим халатом, и я тут же уткнулась в него носом, как только Ханс отвернулся. Это было ужасно неловко, и я не хотела, чтобы он видел мою слабость — мою очередную слабость перед ним.
После душа я сразу ушла в спальню, зная, что сейчас очередь Ханса. Я расчесала волосы, заплела их в косу, как обычно, чтобы не мешались, и легла на кровать, надеясь, что не усну и дождусь его возвращения. В комнате было жарко, или мне так казалось после душа, но я встала и открыла окно, чтобы впустить внутрь свежий весенний воздух. Стало легче. Я прижалась лбом к окну, внимательно наблюдая за тихой жизнью ночной улицы. Там было пусто, только чья-то кошка, еле различимая в темноте, вальяжно переходила через дорогу. Я на мгновение закрыла глаза. То, как сильно я скучала по Хансу, почти не давало мне поверить в реальность происходящего. Я сжала воротник его халата рукой, чтобы чувствовать, что я сама — здесь. Халат хранил тонкий аромат Ханса — его туалетная вода и он сам, и я вдохнула этот запах полной грудью, глубоко-глубоко, пока место в легких не кончилось, мечтая и самой пропитаться им, насквозь и навсегда.
Ханс все не возвращался и я, напоследок снова взглянув на кошку, на этот раз спокойно сидящую у обочины, снова легла на кровать, не закрывая окно. Я укуталась в его халат и, измученная переживаниями и опьяненная его запахом, сама не заметила, как заснула.
Проснулась я через некоторое время — глаз я не открывала, а потому не смотрела на часы, — от тихого шороха совсем рядом с собой. Я знала, что это Ханс — кто бы еще мог оказаться в его квартире? — поэтому только спокойно немного двинула ногой, пытаясь найти одеяло и не помня, укрывалась ли я им вообще.
Я слышала, как Ханс закрыл окно. Я не двигалась, лежала по-прежнему смирно и ждала, пока он выйдет, чтобы отыскать одеяло. Но он, казалось, тоже застыл на месте — я не слышала его шагов.
А потом я почувствовала — быстрее, чем услышала, — его дыхание рядом с собой. И его руки — его теплые руки, касающиеся моих плеч. Я ощущала его чуть шершавые, мозолистые от грубой работы в молодости пальцы на своих плечах и спине, всеми силами стараясь не вздрагивать, когда он ногтями едва царапал мою кожу. Мне хотелось прогнуться, позволить его руками скользнуть на живот, царапнуть там и, может быть, забраться дальше, но… Но этого делать было нельзя. Это могло его спугнуть, дать ему понять, что я не сплю и все знаю. А того, чтобы он уходил, я хотела в последнюю очередь.
Но он ушёл все равно. Напоследок ласково коснувшись моего плеча, он едва слышно прошёл по ковру и прикрыл за собой дверь.
Я нашла одеяло дрожащими руками, но слабыми сейчас были не только они. Все моё тело била дрожь, а внутри словно что-то горело — так больно и приятно одновременно, что я поджала колени, уперев их в живот, чтобы хоть как-то совладать с этим жаром. Легче стало совсем немного, но этого хватило, чтобы я забылась беспокойным сном.
Утром я ничего ему не сказала, да и он не выглядел так, будто совершил что-то необычное. Мы спокойно выпили чай, и он отвез меня обратно в лагерь, пообещав снова забрать через неделю. Я только кивнула, крепко обняв его на прощание и изо всех сил надеясь, что это вечернее откровение мне не привиделось.
========== 10. ==========
Поздно начавшаяся весна не принесла с собой ни капельки того цветущего настроения, которое приносила обычно. Она обрушилась на нас холодными ветрами, шальными и дикими, будто желающими сорвать наши дома и унести далеко-далеко. К апрелю, конечно, потеплело — как раз когда возобновились наши с Хансом встречи. Но март был холодным и промозглым.
Однако это никого не смущало — в программе наших тренировок появилось ориентирование на местности. Нас снабдили сапогами и теплыми штанами, выдали куртки защитного цвета и погрузили в большую машину, которая отвезла нас в лес. Он был не слишком густым, но в нем легко можно было потеряться.
Сначала были лекции, проводящиеся все в том же лесу. Нам рассказывали о том, как устроены леса, показывали разные деревья и говорили, как они называются, объясняли, какое из них будет гореть лучше и какие дрова стоит собирать, если нужно будет развести костер. Потом нас учили рисовать условные знаки и ставить пометки, чтобы не заблудиться, заставляли обращать внимание на каждую мелочь вроде притоптанной травы или смещенного листка. Это было интересно — читать природу, будто открытую книгу, и уметь вписывать в нее свои собственные строчки. Мне нравилось заниматься таким, ведь это пускай и не было созиданием в полной мере — все же мы ничего не создавали собственными руками, пользуясь только тем, что давала природа, — но это не было разрушением, которого хватало на рукопашных боях. К тому же мне нравилось просто гулять по лесу и дышать свежим воздухом, даже замерзая от пронзительных ветров.
С первой такой поездки мы вернулись в лагерь возбужденными и счастливым, а еще — жутко уставшими и вымотанными. Воздух опьянил нас, и в тепле барака нас разморило. Я не знала, кто сжалился над нами, но в тот день нам разрешили лечь спать раньше, отменив вечерние занятия.
А дальше было лучше. Нас учили разбивать лагерь, разводить костер и — самое интересное — ставить палатки, забивать клинышки, натягивать полотна. Больше всего я любила делать что-то своими руками, так я будто чувствовала себя неотъемлемой частью всего, что происходило вокруг, чувствовала свою причастность к этому — к миру, к природе, к людям. Чувствовала себя одной из многих, и мне нравилось это ощущение, тянущее где-то за ребрами.
Мне очень хотелось рассказать об этом Хансу — поделиться с ним своим восторгом, своей радостью, показать ему — хотя бы на словах — мир таким, каким его вижу я. Почему-то я знала, что он меня услышит и поймет, что он не посмеется над этой по-настоящему детской радостью, а воспримет меня всерьез. Но к моменту, когда мы снова виделись с ним, как раньше, я уже забыла эти ощущения, потому что усталость брала свое, да и впечатлений было слишком много, чтобы успеть рассказать все. Потому что начались более серьезные тренировки: бег по пересеченной местности, умение маскироваться и прятать в лесу, разбивание лагеря на скорость и заучивание всевозможной теории, которая, как нам говорили, могла бы однажды спасти нам жизнь. Я не верила, но терять свои результаты и хорошую репутацию не хотела, а потому — продолжала бегать, прятаться и разводить костры, даже когда от усталости уже не чувствовала ног.
Думать в те дни тоже было некогда. Я редко вспоминала о Хансе — только в моменты полной безысходности и отчаяния, когда выматывалась настолько, что не оставалось сил даже говорить. Я и о себе-то не думала — не считала свои синяки на ногах, не смотрела на сбитые костяшки и не обращала внимания на залегшую под глазами синеву. Я старалась быть лучшей, изо всех сил добивалась отличных результатов и не позволяла себе расклеиться.
И вот однажды, посреди двух невероятно долгих и убийственно тяжелых недель, Ханс снова появился в моей жизни спасительным лучиком света. Я не видела его до тех пор, пока не села в машину, потому что из комнаты меня позвал комендант, рявкнув, чтобы я быстро собиралась и шла «к этому своему».