Красные следопыты (Повести и рассказы) - Василий Голышкин 15 стр.


«Во-первых»... «В последних»... До меня не доходил тогда мудрый смысл твоей арифметики. Наверное, потому, что сердца двенадцатилетних закрыты еще для этих слов.

Я был жаден, как бывает жадным всякий мальчишка, оказавшийся собственником электрического фонарика, серебряных коньков-бегунков, велосипеда... И стоило мне хоть на миг разлучиться со своим сокровищем, я сразу терял покой. И не велосипеду, а мне было больно, когда Шурка, сверкая босыми пятками, гонял на нем по нашей улице. Не коньки, а мои ноги ныли от усталости, когда он сломя голову носился на моих бегунках по замерзшему пруду. И не фонарик, а мое собственное сердце сгорало на медленном огне жадности, когда кто-нибудь включал принадлежащее мне «карманное» электричество.

Ты все видела, понимала и изо дня в день, изо дня в день твердила мне: «Первым делом — товарищу, сынок... Вторым — товарищу... А напоследок уж себе... »

Что делает человека жадным? Мама, мама, как хорошо понимала ты это, с какой грустью посматривала на меня, задиравшего нос перед товарищами только потому, что я владел тем, чего не было у них!

Однажды (я хорошо помню, что это было под вечер, сумерки скрывали твое лицо) ты позвала меня в дом и сказала:

— Я давно хотела спросить у тебя кое о чем, сынок...

Помню, как меня встревожили тогда эти твои слова. Прежде ты никогда не разговаривала так со мной.

— Спросить? О чем спросить? — почти неслышно прошептал я.

— Я хотела спросить, — продолжала ты, — почему мой сын стал меня меньше любить?

Я чуть было не задохнулся от возмущения.

— Кто, кто мог наговорить на меня, что я люблю тебя меньше прежнего?

Ты встала, зажгла свет, и я увидел выставку всех моих сокровищ: велосипед, коньки, фонарик...

— Вот кто, — сказала ты. — Ведь ты их разве что спать с собой не кладешь.

— Я их берегу, мама, — попытался возразить я, но ты была неумолима. Я, как сейчас, слышу твои слова:

— Вот-вот, бережешь, а я мешаю тебе беречь твои вещи. Может быть, я лишняя у своего сына?

Это было так чудовищно, что у меня перехватило дыхание:

— Лишняя? Ты лишняя?

— Ну да, — сказала ты, поняв мое состояние. — Лишняя, потому что мешаю тебе быть жадным.

На глазах у тебя засверкали слезы.

Помню, в этот момент часы пробили половину девятого. А мне показалось, что это одна из твоих слезинок упала и вскрикнула, ударившись о крашеную половицу.

Спасибо, мама, это был суровый урок. Но он был нужен. Потом, в жизни, я не раз встречал людей, у которых жадность отняла все: родителей, детей, дружбу... И кто знает... А, да чего там! Кто старое вспомянет... Нет, не могу. Не могу не вспомнить, как однажды, раненный, я лежал в партизанской землянке и слушал, как шумит за деревянным накатом белорусский лес, мрачно шумит, угрюмо.

И вдруг в этот шум ворвался гул самолета. Странно, мы только что радировали в штаб партизанского соединения, что из-за непогоды не можем принять самолет. Откуда же он взялся? Может быть, это фашист рыщет в облаках?

Вбежавший ординарец разрешил мои сомнения. Самолет оказался нашим. Он сбросил вымпел и попросил дать посадку. Странный это был вымпел: «Зажгите костры... Шурка».

И вот он вошел, большой, мохнатый от шапки-ушанки, сияющий, и набросился было на меня... Но тут на пути Шурки встал ординарец:

— Нельзя, товарищ летчик. Товарищ лейтенант ранен. Осколочным... В ногу...

— Знаю, — сказал ему Шурка, — имею точные сведения. Потому и прилетел. Никто не решился. Ветер, посадка сложная... А я как узнал, что он... Ну, думаю, хоть к черту на рога, хоть к фрицам в тыл, а должок ему верну.

Должок... Ординарец так ничего и не понял. А я сразу понял все, и до меня (в который раз!) дошел мудрый смысл твоей арифметики, мама: «Во-первых, во-вторых, в последних... Ты — товарищу, товарищ — тебе...»

Шурка, самый рослый из нас, был покровителем всей полесской малышни.

— Шурка-а! — орала малышня, завидев полпинских ребят, драчливых озорников, то и дело совершавших набеги со своей улицы на нашу. — Шу-урка!

Одно Шуркино имя производило магическое действие. Полпинцы, будто наткнувшись на незримую стену, откатывались прочь и лишь издали грозили малышне кулаками, обещая поколотить ее в другой, более подходящий для этого случая час.

Отомстить Шурке было заветной мечтой полпинцев. И вот как-то раз они прихватили его одного возле переправы через Десну.

Шурка сражался, как гладиатор, но силы были не равные — один к трем. Шмыгая подбитым носом, Шурка кидался то на одного, то на другого, стараясь больше взять на испуг, чем надеясь на свои силы. Но полпинские попались не из пугливых, и Шурка, слабея, чувствовал, что вот-вот будет побит и обесславлен. Последнее его больше всего ужасало.

Я подоспел вовремя. Гаркнул что-то невнятное, чтобы придать себе храбрости, скорчил разбойничью рожу и кинулся на Шуркиных обидчиков. Не знаю, что их испугало: мой вид или щелканье пастушечьего бича дяди Якова, но полпинцы бросились врассыпную и скрылись в лозняке, покрывавшем берег.

— Твой должник, — по-взрослому буркнул Шурка, пожав мне руку.

Шурка, Шурка... Помнишь, мама, вернулся я с войны, а от нашего Зарецка одни рожки да ножки остались. Слопали Зарецк фашистские волки, спалили. Тебя я в землянке нашел. А Шурке не повезло. Ой как не повезло Шурке! Его мать вместе с домом в огне сгорела. Помнишь, мы уже хатенку сладили, Шурка вошел, гармошку с плеча сбросил, на меня посмотрел, на тебя и ничего не сказал, вздохнул только. А потом что-то такое тронул в гармошке, и она тоненьким-тоненьким голоском пропела: «А-а-а-а... ». Звук родился и умер. Только и всего. А мне тогда показалось, что это Шуркина душа простонала.

Солдаты не плачут. Я был солдатом и поэтому не заплакал. А почему не заплакала ты? Наверное, потому, что лучше нашего знала — слезами горю не поможешь. Ты вдруг встала, поправила косыночку, одернула зачем-то ватник, как будто представляться кому собралась, и тихо сказала:

— Будь, Шурка, моим сыном...

Как он там, мой приемный братишка, столярничает?

А что ты уже бабушка и Шуркиных детей растишь, это хорошо. И что ты есть — тоже хорошо. Потому что в мире без мамы так же холодно, как без солнца.

До свидания, родная!»

ПОДУШКА

Сережке Светликову не повезло с родителями. В то время когда будущие папы и мамы других ребят топили вражеские эскадры, таранили фашистские самолеты, презирая смерть, выносили раненых с поля боя, его собственные родители не придумали ничего лучшего, как... учиться.

Мало ли что им было тогда немногим больше, чем Сережке сейчас. Мало ли что папа жил где-то на Алтае, вдали от фронта: мог бы и убежать. А вот маме — той и бегать никуда не надо было. Она жила на самом фронте. Жила и тоже — ну не смешно ли? — училась.

Вместо того чтобы проникать в тыл противника и охотиться там за «языком» с автоматом в руках, она предпочитала делать это в классе, держа в руках не автомат, а учебник.

Слов нет, английский она знает — будь здоров! Но Сережке от этого не легче. Да что там не легче... В сто раз тяжелее Сережке оттого, что его мама — колхозная доярка — знает английский. Стоит ему к собственному имени какой-нибудь Кити прибавить артикль «а», мама тут как тут:

— С именами собственными артикль не употребляется. Мы, бывало, в землянке учились и то...

А кто ее просил в землянку лезть? Лучше бы в партизаны подалась.

Но партизанкой мама не была, и все попытки выудить из ее биографии что-нибудь героическое, успеха не имели. Однажды, перебирая Сережкину подушку, мама обнаружила в ней кроме пуховой еще и стальную начинку: крошечный осколок снаряда. Она сильно побледнела, и глаза у нее сделались большими-большими, вспоминающими.

Сережка коршуном налетел на подушку:

— Фронтовая? Да?

Он где-то читал, что не всякая пуля может пробить подушку.

Может, и эта послужила кому-нибудь из наших пуховой броней. Иначе как в нее мог попасть осколок снаряда?

Но воспоминание в маминых глазах уже погасло. Она устало улыбнулась и сказала:

— Ну что ты такое городишь? Разве с подушками воюют. А осколок мог случайно залететь, когда окна затыкали.

Все же это был фронтовой осколок. Сережка взял и отнес его в школу. И хотя Сережкин рассказ о подушке не произвел на ребят большого впечатления (сколько людей было покалечено и убито осколками, а тут — подушка, подумаешь!), осколок, в конце концов, взяли в музей.

Как-то раз, на перемене, сюда зашел новый учитель рисования. Между прочим, ученики за глаза его звали Кузнечиком. Может быть, по сходству с фамилией Кузнецов. Может быть, потому, что он и впрямь напоминал стройного кузнечика, когда приходил на урок в форме, которую не успел скинуть после службы в армии. Происхождение учительских прозвищ навсегда останется тайной для взрослых.

Однако не будем больше делать отступлений, хотя рассказ и похож на речку с притоками: чем больше притоков, тем дальше цель.

Итак, однажды новый учитель рисования Анатолий Васильевич Кузнецов зашел в школьный музей и увидел там Сережкин осколок с надписью: «Эхо войны. Осколок снаряда, обнаруженный в подушке ученика 5-го класса «Б» Светликова Сергея».

Учитель так и впился в осколок глазами. Все, кто сопровождал новичка-учителя в его первом путешествии по музею, в том числе и Сережка, очень удивились этому. Ну что такое особенное мог увидеть Кузнечик в простом кусочке стали? Или он заинтересовался им, как художник? А что, художнику, как и писателю, только дай тему. Он вам такое нарисует, что всю жизнь не перестанешь удивляться. «Ночь... Война... Фронтовой домишко... Белый пластырь подушки на одиноком окне... И вражеский офицер-артиллерист, в бессильной злобе казнящий убежище партизан... А где партизаны? Их и след простыл...»

Может быть, именно такая картина представляется учителю-художнику, пока он рассматривает «эхо войны»? В таком случае это ошибочное представление. Дом бабушки, где девочкой жила Сережкина мама, не был убежищем народных мстителей. Партизаны действовали по ту сторону передовой. А дом стоял по эту. И если фашистские пушки не пощадили его, то вовсе не потому, что он имел особые заслуги перед Советской властью, а просто потому, что дом был советский, стоял на советской земле и, как все советское, подлежал истреблению. Такая была у фашистов страшная философия.

Чтобы рассеять заблуждение учителя рисования, Сережка потянул его за рукав и, морща большой, упрямый лоб, сказал:

— Это была моя подушка. Осколок попал в нее случайно.

Учитель как-то странно посмотрел на Сережку и снова принялся гипнотизировать осколок. Наконец, словно очнувшись, он проговорил:

— Я знал одного мальчика, которого этот осколок едва не лишил жизни.

— Мой осколок? — изумился Сережка.

Учитель сейчас же поправился:

— Не твой, конечно, а похожий. Такой же, как твой. Вот как это произошло.

Он подошел к доске, доставшейся музею в наследство от класса, и нарисовал дом. Чиркнул по доске раз-другой мелом, и вышло окошко, залепленное чем-то белым. «Подушка», — догадались ребята. К одному дому учитель пририсовал другой. Потом еще дом, еще... Дом к дому — вышла улица. Где улица — там и люди. Но их почему-то было немного. Всего двое. Женщина и мальчик. Мальчик, видимо, так устал, что не мог идти, и женщина тянула его, как куклу. Сама она тоже устала, и художник, щадя их силы, нарисовал возле домика с подушкой лавочку. Неужели женщина не заметит ее и пройдет мимо?

Два-три волшебных штриха, и возле дома с подушкой появляется худенькая девочка с двумя растрепанными снопиками косичек.

«Сюда, — машет она руками-прутиками, — сюда!..

Какая догадливая, видит, что люди устали, и зовет отдохнуть. Но что же дальше? Почему учитель ничего не рисует и стоит у доски, опустив голову. Может, забыл о тех, для кого рисует? Может, напомнить, что они здесь и ждут продолжения рассказа в картинках? Нет, не надо. Учитель поднял голову и сказал:

— А дальше, ребята, было так...

И тут оказалось, что учитель рисования владеет словом не хуже, чем мелом...

— Было так... — сказал он, и фигурки, нарисованные на доске, ожили, встретились, разговорились, и оказалось, что женщина и мальчик — это мать и сын. Что город, в котором они жили, заняли немцы. Женщина с мальчиком едва убежали и вот бегут, сами не зная куда.

«В сельсовете скажут, куда бежать, — мудро рассудила девочка с косичками-снопиками. — В сельсовет сходите».

Женщина тревожно посмотрела на сына.

«Идите, — сказала девочка. — Я с ним понянчусь».

Женщина ушла.

«Как тебя зовут?» — спросила девочка у мальчика, становясь на колени.

Мальчик не ответил. Он тихо-тихо сидел на лавочке и задумчиво смотрел в небо. Вдруг глаза его засветились любопытством: в небе неожиданно расцвели красивые белые розы. Но это были страшные розы. Едва они расцвели там, в небе, как здесь, на земле, послышались крики и стоны. Какой-то человек, не спеша переходивший улицу, дико вскрикнул и волчком закружился по мостовой.

«Дядю Федю убили!» — взвизгнула девочка и стремглав метнулась к дому с одиноким окошком. Испугалась? Ничего удивительного. Все живое страшится смерти. Вот она подбежала к избе, выхватила подушку, метнулась обратно и — большую, тяжелую — плюхнула на голову мальчика. Тот, оглушенный, даже пикнуть не успел, хотя игра велась явно не по правилам. В детском саду в этом случае, перед тем как запустить в кого-нибудь подушкой, противники предупреждали друг друга.

Смешной несмышленыш! Где ему было разобраться в происходящем? Для него разрывы шрапнельных снарядов в небе были всего-навсего красивыми белыми розами. Он попытался спихнуть подушку и не успел. Что-то сильно ударило по ней, и она, загудев, как колокол, налилась вдруг свинцовой тяжестью и чуть не придушила его, свалив с лавки на землю.

Мальчику стало страшно, и он зажмурил глаза. А когда снова открыл их, то увидел чистое-чистое небо, на котором сверкали чьи-то добрые и тревожные глаза. Присмотревшись, мальчик понял, что сверкают они не на небе, а на девчоночьем лице. Спутать лицо с небом!.. Это было так несуразно, что мальчик рассмеялся. Потом позвал:

«Мама!»

Она была тут. Она не дошла до сельсовета. Как только над селом стали рваться снаряды, она бросилась обратно, к сыну.

«Жив?»

Она ощупала его глазами от пыльных башмаков до родимого пятнышка, черной смородинкой прилепившегося к мочке уха, посмотрела на девочку, на подушку, с дымящейся ранкой в пуховом боку, и все поняла.

«Родная моя!»

Она потянула к себе девочку, и та доверчиво прильнула к ее груди.

Это было похоже на прощание. Это и было прощание. Вскоре женщина с мальчиком ушли на восток, подальше от войны, а девочка осталась жить возле самой войны, потому что там был ее дом...

— Вот и вся история, — сказал учитель рисования.

— Вся? — Ребята разочарованно переглянулись. — А что стало с той девочкой? С тем мальчиком?

— Вам хочется, чтобы они встретились? — усмехнулся учитель. — К сожалению, это бывает только в рассказах. О девочке я ничего не знаю. А вот о мальчике могут сказать. Он стал учителем рисования.

— Как вы? — спросил Сережка.

— Как я.

— С родинкой? — Сережка насмешливо посмотрел на учителя рисования.

— С какой родинкой? — опешил учитель.

— Как у вас, — наслаждаясь растерянностью учителя, сказал Сережка. — Вот здесь.

— Он коснулся рукой правого уха. Учитель тоже схватился рукой за правое ухо, и все увидели, как он покраснел.

— Попался, попался! — сказал учитель, поднимая руки. — Сдаюсь. Тем мальчиком был я.

Но допрос продолжался.

— А вы потом искали ту девочку?

— Где ж ее найдешь? — ответил учитель. — Мама забыла, как называется деревня. А я вообще ничего не помнил. Хотя... подождите.

Учитель подошел к доске и принялся что-то быстро рисовать.

— Вот эта девочка, — сказал он, отступая в сторону.

Подозрительная тишина заставила его обернуться.

Назад Дальше