Мне – 65 - Никитин Юрий Александрович 23 стр.


Мои произведения, разбираемые на семинарах, профессора зачитывали вслух, ставили в пример. Не скажу, что это нравилось остальным, все мы – соперники, но язык произведения – такая простая и доказуемая вещь, что профессионалам все же видно, кто сильнее, кто слабее.

И только на втором году учебы я заподозрил, что нам преподали только азы. То ли потому, что сами преподаватели не знают ничего выше, то ли потому, что остальное трудно и преподавать и еще труднее доказывать. Очень легко написать: «У попа была собака», а потом доказать на примере, что от перемены порядка слов, кардинально меняется смысл. Это доказать можно не только уже подготовленному слушателю, какими являемся мы, но и любому грузчику. Причем доказать легко, грузчик вынужденно признает и согласится.

А вот начинать доказывать, как создавать образ, что на порядок выше, чем виртуозное владение словом, сложно даже для самых подготовленных. Уже потому, что образ можно создавать десятками, если не сотней способов, все эти приемы еще не разобраны и не классифицированы, преподавать их дьявольски трудно… и, кроме того, придется преодолевать неприятие доводов: никто из нас не любит, когда его учат. Особенно не любят писатели. Ведь каждый уверен, что именно он призван учить других. Вообще учить и вести человечество.

Во всяком случае, абсолютное большинство наших вээлкашников так и осталось до конца жизни «овладевать языком». С сочувствием замечу, что для них и эта простая задача оказалась не по плечу: никто из моих сокурсников так и не отметился даже в виртуозном жонглировании словами. Из всего курса впоследствии встречал только имя Владимира Арро, драматурга, он стал председателем Ленинградской писательской организации, но как насчет собственно литературы, просто ничего не знаю.

Я же, отложив строгать завитушки в языке, начал строить большие формы.

При системе, когда писатель может издавать не больше чем одну книгу в три года, прокормиться на гонорары трудно. Для этого писатели старались пристроиться на работу в издательства или журналы. Таким образом и работа близкая к специальности, и близость к кранику, где можно и самому отхлебнуть, и приятелей подпустить слизнуть каплю, в то же время отпихнуть тех, кто не желает кланяться. Того же Никитина, к примеру.

И хотя была сверху спущена директива, что автор не может публиковаться в журнале чаще, чем дважды в год, а в издательстве – раз в три года, но пристроившиеся в издательствах изобрели способ, названный перекрестным опылением: ты печатаешь меня в своем журнале, я тебя – в своем.

То же самое в издательствах. Сразу заметили, что кого бы ни приняли редактором, тот сразу же начинает писать и публиковать книги. Даже если никогда в занятиях литературой замечен не был. Публиковать свои бесконечно слабенькие книжонки, публиковать огромными тиражами, а ведь издательству выделялось бумаги, строго по плану, определенное количество! Больше расходовать просто невозможно, какие бы гениальные произведения ни появились.

Надо ли говорить, что, когда пришла пора коммерческих изданий, все эти редактора-писатели, как и кукольные диссиденты, разом исчезли без следа? А вместе с ними и собутыльники, среди которых распределяли оставшуюся бумагу?

При этой системе, понятно, у меня публиковаться практически не было шансов. В то же время очень не хотелось идти в грузчики или укладывать асфальт на дорогах. Я продолжал писать. Талантливый и неглупый человек всегда найдет выход, я попросту начал продавать свои рукописи тем, кто уж очень хотел стать писателем, но… не мог. Ума и таланта не хватало, скажем прямо, чего хитрить?

Я продавал рукопись за ту же цену, которую получил бы в виде гонорара. Мой клиент платил мне по получении рукописи, а уж как будет устраивать – не мое дело. Обычно они делали так: приходят, кладут рукопись на стол и говорят, мол, гонорар меня не интересует, я его отдаю полностью вам. Вы только опубликуйте… Понятно, что с такими заявлениями приходят в редакцию постоянно, потому редактор начинает читать весьма скептически, но вдруг видит, что рукопись очень даже ничего, можно публиковать, даже похвалят, что отыскал талантливого автора.

Если даже кто из редакторов и догадывался, что автор не совсем автор, никто не выступал с разоблачениями. Такое ничего не даст, зато хорошая сумма будет потеряна, так что рукопись публиковалась, потом «автор» приходил ко мне еще за одной, так как только для подачи заявления в Союз Писателей СССР требуется две книги, дескать, одна может быть случайностью. Я передавал вторую на тех же условиях, и… вскоре вот еще один новый член Союза Писателей СССР, который сразу же бросается пользоваться всем набором льгот, которыми при Советской власти пользовался любой писатель: выезд в зарубежные поездки за счет Литфонда, бесплатные дома творчества в Коктебеле, Пицунде, Переделкино и других прекрасных местах, элитные больницы и поликлиники для писателей, спецталоны на продукты, особая билетная касса во все театры, квартиры вне очереди, машины, дачи, участки под них и многое-многое другое, чем я никогда не пользовался.

Таким образом в члены Союза Писателей СССР с моей легкой руки поступило несколько человек. Я не считаю это каким-то проступком, ибо в Союзе Писателей СССР насчитывалось десять тысяч этих самых членов. На Кавказе, к примеру, в члены Союза Писателей вступали целыми аулами. Раскройте старый справочник членов Союза Писателей, там фамилии «Алиев» или «Алимов» встречаются в сорок раз чаще, чем «Иванов» или «Петров». Даже чаще, чем «Коган» или «Рабинович». Так что не надо, не надо о том, что такое хорошо, что такое плохо.

Конечно, я никогда никому не назову этих людей, условия сделок блюду, а с системой власти договор о честной игре не заключал. Как она со мной, так и я с нею. Таким образом я жил безбедно, зарабатывал именно на писании повестей и романов, набивал руку, не терял форму, и, когда пришло время ломки старого строя, я был готов, мускулы в порядке. А те, которые все по блату, по знакомствам, по связям, – при нынешнем гамбургском счете забились в норки и жуют втихую сопли да пишут пакости в Интернете на сайтах более успешных, прячась под разными никами.

Неприятный момент – наркотики. Хотелось бы полностью обойти его, но тогда те, кто знает меня с тех времен, ехидно спросит: почему обходишь острые углы? Хочешь быть чистеньким?

С наркотиками познакомился еще на Крайнем Севере среди зэков, большинство курили «план» или анашу, а когда приехал оттуда – в городах все носятся с какими-то битлами, заговорили о свободе секса, одновременно с этим нахлынуло влечение более мощными наркотиками. Нет, совсем не та волна, что захлестывает теперь, но я был в числе первых, кто присосался к этому ручейку.

Естественно, из простого любопытства, других причин не было. Мужчинами вообще движет любопытство и жажда пойти за горизонт, узнать новое, незнаемое, а я этим наделен сверх меры. Так что и в Харькове, а потом в Москве, где Литинститут… ах, Литинститут – свобода всех от всего!

Так вот, бросить наркотики мне было куда труднее, чем курить. Но бросил. Сам, без всякой помощи. Просто я все время помнил, что я – ценность, что рожден что-то совершить, что-то доказать, что-то сделать, а наркотики заставляют сойти с беговой дорожки в самом начале!

Потому, как побывавший в том мире, и говорю всем, кто еще не пробовал: не надо. Не нужно и приближаться к тому миру. Тем более, не нужно вступать через порог даже одной ногой в надежде, что только посмотрите, а там можно уйти. Увы, скорее всего, уйти не успеете.

Если для того, чтобы стать курильщиком, надо выкурить хотя бы пару пачек сигарет, а чтобы превратиться в алкоголика – выпить пару ящиков водки, да и то ими становится далеко не всякий: мое выпитое измеряется не ящиками, а заполненными складами или доверху груженными «КамАЗами», то с наркотиками все намного опаснее.

К сожалению, наркоманом можно стать с одной-единственной дозы. А вот вырваться из этого мира очень трудно. Не у всех есть такая сильная доминанта, как потребность творить, строить, ломать, перестраивать мир, совершать революции или контрреволюции. Абсолютное большинство жаждет просто хорошо устроиться в жизни, получить непыльную работу, где напрягаться не нужно, а жалованье чтоб побольше, побольше. Вы помните классическую формулу успеха, которая гордо и хвастливо звучала то у одного, то у другого: «Классно устроился! Платят хорошо, а делать ничего не надо». Вот эти наверняка попадут с первой же дозы. И чтобы вытянуть их – потребуется штат суперспециалистов, да и то… вытянут ли?

Так что еще раз – не надо. Ни разу. Если устал, голова не варит – поможет чашка крепкого кофе. Кофе подстегивает меня вот уже много-много лет и вполне справляется с задачей. Или, как сказали бы врачи, убивает. Да, убивает меня уже полвека. Сейчас я пью по восемь чашек в день, мой кофе крепкий и такой густой, что можно буквально намазывать на хлеб. Чашки большие – из таких пьют чай. Правда, давление все выше и выше, но, во-первых, недавно в кофе нашли и что-то очень ценное, что укрепляет здоровье, а во-вторых, перекрывает главное: я работоспособен с утра до ночи, голова всегда ясная, никогда никакого «устал, голова не работает».

Закончив ВЛК, я вернулся в Харьков, где по-прежнему в инакомыслящих, лишенный всего, что получил тогда с легкостью. Мыкался некоторое время, собрался снова на завод в литейный цех, но затем «вернулся к старому», продолжил работу «под черным плащом»: продавал рукописи богатым ребятам из торговли, у которых уже «есть все», за исключением красной корочки, а с членским билетом Союза Писателей СССР они получают доступ во многие закрытые заведения, в престижные дома творчества, им открываются зарубежные поездки, появляется возможность общаться с теми людьми, кто умрет, но не допустит в свое окружение торговца. Ну вы поспрашивайте, какая при Советской власти была репутация у торговцев.

Так с моей легкой руки и в Харькове несколько человек стали членами Союза Писателей СССР, а я получил возможность продолжать жить писательским трудом.

Как-то, удачно продав рукопись, веселый и с двумя толстыми пачками купюр в карманах, я возвращался к себе на Журавлевку, когда из телефонной будки донесся веселый женский голос:

– Юра?.. Погоди минуту!

Торопливо повесив трубку, выскочила яркая девушка со смеющимися глазами. Я молчал, рассматривая ее с удовольствием: юная, созревшая, в открытой блузке с голыми плечами и обнаженной полоской животика, в короткой мини-юбочке. Тугая красиво очерченная грудь, понятно, не признает лифчиков, да эти штуки ни к чему с такой идеальной формой, вот только соски уж очень оттопыривают тонкую ткань. Чистое открытое лицо со смеющимися синими глазами кого-то напомнило.

– Я Линда, – назвалась она, – моя мама – Оля Онищенко!.. Твоя одноклассница!

В сердце легонько кольнуло, ах да, вот почему она показалась знакомой: та же синеглазость, непривычная для девушки с полтавской фамилией, округлость лица… да и вообще они с Олей – как две капли воды, а разница только в ультрасовременной одежде, когда уже и открывать, кажется, нечего, в то время как Оля была… не скажу, что старомодной, но тогда все ходили в длинных юбках, яркие цвета считались развратом, кофточки обязательно с длинными рукавами, даже волосы открывать считалось неприличным.

– Рад тебя видеть, – сказал я, – ты очень похожа на маму. А где она?

– С отцом с утра умотали на дачу, – прощебетала она. – Не знаю, что за удовольствие возиться с грядками?.. А они там все выходные…

Разговаривая, она взяла меня под руку, мы пошли по направлению к трамвайной остановке, потом лицо Линды вдруг озарилось улыбкой до ушей, глаза засияли, она с силой потащила меня в сторону.

– Ты на трамвай? Нет, сперва заглянем на минутку к нам!.. Я расскажу родителям, что у нас побывал наш знаменитый земляк. У нас на самом видном месте твои книги. Подумать только – писатель! Мама сгорит от любопытства. Да и отец… ты, может быть, его вспомнишь, Игнат Сухоруков? Он закончил вашу школу на три года раньше, жил тогда на Ольгинской…

Игната я вспомнить не мог, тогда все, кто был старше хотя бы на год, воспринимались стариками, а младшие – малявками. Существовали только свой класс и параллельные, я с иронией подумал о таком восприятии времени, не слишком и сопротивлялся, когда Линда затащила по дороге в их домик. Это совсем рядом с остановкой и когда проходит трамвай, посуда в комнате позвякивает.

Все та же обстановка, словно и не прошло столько лет, но это смотря у кого как оно идет. Это я успел исколесить всю страну, сменил тридцать две профессии, у меня две трудовые книжки с вкладышами, еще чуть-чуть – и пришлось бы в отделе кадров заводить третью, я бывал на коне и под конем… и еще побываю, а здесь жизнь если и не стоит, то течет… очень медленно.

Линда крутнулась посреди комнаты, спросила весело:

– Что будешь: чай, кофе?

– Да ничего не надо, – пробормотал я.

– Ну ладно, – решила она, – тогда сразу и приступим.

Стоя передо мной лицом к лицу и глядя в глаза, она взялась за края маечки и легко сняла через голову. Тугие белоснежные яблоки тут же заалели красными ореолами. Я все еще смотрел туповато, Линда засмеялась и начала расстегивать на мне рубашку.

Брюки я снял уже сам. Яркий солнечный свет льется в раскрытое в сад окно, колышет занавеску. Линда раскинулась на постели нагая, загорелая, белые полоски кожи подчеркивают глубину загара. Алые кончики начали приподниматься, сужая красные кружки, грудь достаточно крупная, при ее-то худобе, ребра проступают сквозь кожу, животик плоский, хотя и с необходимой для изящества тоненькой полоской подкожного жира. Треугольник золотых волос… наверное, как у ее мамы, но те я никогда не видел. Тогда видеть женщину обнаженной считалось развратом, все происходило только в темноте, а сейчас яркое солнце, а Линда, перевернувшись, ловко уселась на меня верхом, в глазах смех.

– Не спеши, – сказала она понимающе, – нас никто не торопит. Понаслаждаемся…

Да, похоже, она прочла больше книг, чем я. Мне тогда хватило одной-двух, чтобы ощутить полное преимущество над сверстниками и воспользоваться в полной мере, а потом читал уже другие книги, мужчина – не мужчина, если не развивается, не двигается по лестнице эволюции вверх, развивая мозг и тело, а женщинам важнее читать эти книги… Хоть они все начинают делать позже, чем мы, но в чем-то они нас превосходят.

Я отдался ей во власть, а Линда, разгораясь, показала себя во всей свободе и раскрепощенности, которой даже бравировала и всячески подчеркивала. Я отвечал всем и на все, страшась показаться старомодным, ведь я сам двадцать лет тому проповедовал эти свободы, а сейчас вот они меня догнали. Стало жарко, оба вспотели, Линда придумывала что-то и свое, чего я не читал ни в одних книгах по технике секса, и наконец мы, выложившись одновременно, распластались, как выпотрошенные рыбы, часто дыша, нагрев воздух в комнате еще градусов на пять.

Потом она ходила голенькая по комнате, сейчас лето – жарко, сделала кофе, не потрудившись надеть даже трусики, мы пили из крохотных чашек, сидя на кухне, я подумал, что сейчас вот исчезает это когда-то пугающее слово «разврат», приходит новая формула, которую старшее поколение все еще не принимает и не примет: все, что делают в постели мужчина и женщина, – нормально и законно, ничего развратного в этом нет. Разврат – это когда мужчина с мужчиной или женщина с женщиной, а мужчине с женщиной можно и допустимо все.

Она подошла к окну и, чуть отодвинув прозрачную занавеску, от мух, выглянула в сад. Яркий солнечный свет буквально пронзил ее, на краях тело загорелось алым, словно протуберанцы на поверхности Солнца. Ее тело выглядело сотканным из молока и меда, я отставил чашку, чувствуя, как снова в низ живота толчками пошла тяжелая горячая кровь.

Только сейчас сообразил, что я всегда смотрел на общество со стороны, абсолютно не стараясь в него вжиться. Абсолютная свобода в школе, где не готовил уроки никогда. Выбор профессии грузчика, а затем и прочих, где не надо пресмыкаться, уживаясь. Ну, на всех предприятиях перед праздниками выгоняют из контор всяких там служащих с высшим образованием на уборку мусора, но никогда еще мусор не заставляли убирать грузчиков. Или литейщиков.

Мои однокашники даже не замечали, что пресмыкаются, это у них называлось уживаемостью и нахождением своей ниши в обществе.

Я своей ниши не искал.

Да и сейчас… я сам их создаю.

Назад Дальше