Критика цинического разума - Слотердайк Петер 11 стр.


Едва ли рабочее движение когда-либо анализировало само себя – с точки зрения критики морали. Первоначально и его требования были настолько ясны и светлы, что только политическая реакция могла предполагать в своих интересах, будто за этими требованиями «стоит что-то иное». Сложная моральная смесь из зависти и социальной злости была присуща, скорее, мышлению, которое вдохновлялось ненавистью к социализму – от Ницше до Шоека (Schoek). Но с тех пор, как рабочее движение достигло относительного исторического успеха, его первоначальная недоступность для подозрений стала понемногу улетучиваться. И оно тоже довольно давно оказалось в плену амбивалентностей. Не важно, выступает оно как «социальный партнер» на Западе или как государственная власть на Востоке: в том и другом случае оно не желает знать в своих рядах ни о чем другом, кроме чисто политической «воли к мощи». В этом основа его моральной слабости. Ведь марксизм изо всех сил отрицает импульсы, исходящие от Ницше и глубинной психологии, и каждая личная встреча с людьми из восточного блока показывает, в плену какого примечательного до-психологического менталитета их удерживают, – словно два величайших психолога современности, Достоевский и Толстой, не были русскими. Государство, основывающееся на силе, предполагает слепоту субъектов; оно делает все, что может, чтобы помешать уже давно стоящей наготове способности к рефлексии найти выход в эффективные действия.

6. Критика прозрачности

Под таким заголовком мы обсудим открытие бессознательного, которое – как это требуется показать – представляет собой необходимое следствие Просвещения, происходившего в Новое время. Один из чуть ли не реакционных мифов ХХ века[41] – выставлять Зигмунда «открывателем бессознательного»[42]. Такая легенда о Фрейде не только искажает историческую истину, но и становится основанием для того, чтобы усматривать в истории Просвещения абсурдную и необъяснимую асимметрию и обвинять его в том, что оно опоздало с исследованием бессознательного. И в самом деле: как это Просвещение могло критически и эмпирически исследовать сознание, так и не натолкнувшись на его «иную сторону»?

На самом же деле не только открытие бессознательного, но и начало систематической работы с ним приходится – и это само собой разумеется, хотел бы я здесь добавить, – на классическую эпоху Просвещения. Как то описал Генри Ф. Элленбергер[43], история методично контролируемых встреч с бессознательным начинается в последней трети XVIII века. В те времена, когда атмосфера подогревалась всяческим обскурантизмом (Калиостро и др.), начались систематические эксперименты по лечению внушением, и это внушение здоровья нашло первый выход в практику в виде «животного магнетизма», открытого Францем Антоном Месмером[44], – пусть даже теория «флюидов» Месмера и была оценена его современниками и потомками как ошибочная. Подлинный час рождения просветительской глубинной психологии пробил в 1784 году, три года спустя после выхода в свет «Критики чистого разума» Канта, когда французский аристократ открыл феномен так называемого магнетического сна, для обозначения которого в XIX веке утвердилось название «гипноз». Маркиз де Пюйсегюр (Puysegur), артиллерийский офицер из Страсбурга и ученик Месмера, владелец большого поместья в деревне Бюзансе близ Суассона (Soisson), наблюдал во время филантропического сеанса лечения, который проводил с одним из своих крестьян, неизвестное доныне проявление, которое казалось похожим на лунатизм и поэтому получило название «искусственный сомнамбулизм». Речь шла о состоянии глубокого транса, в котором у пациентов парадоксальным образом проявлялись специфическая способность к ясновидению и красноречию, которые значительно превосходили то, что данные персоны могли достичь в состоянии бодрствования. Кроме того, было сделано особенно важное открытие: находящиеся в состоянии гипноза персоны оказывались способными «врачевать самих себя», поскольку умели целенаправленно и ясно называть вызывающие болезнь факторы, тогда как в нормальном состоянии они ни при каких условиях не могли что-либо сказать о них. Они обнаруживали в себе «патогенные тайны», называли скрытые причины своих страданий, сами высказывали предложения по оказанию себе помощи и сверх того нередко проявляли великолепные черты характера, которые отсутствовали у «лежащей на поверхности личности».

Этот метод имел один серьезнейший недостаток, из-за которого позднейшее Просвещение пыталось вытеснить из своей памяти данный исторический «эпизод», просуществовавший более ста лет: пациенты по окончании сеанса начисто забывали то, что они пережили. Из-за того что впоследствии получило название «постгипнотической амнезии», им приходилось отдавать себя во власть магнетизера, который мог обернуть им на пользу их вылазки в область бессознательного. Им приходилось, еще находясь в состоянии транса, получать нацеливающий на излечение приказ магнетизера, который преобразовывал свое знание о проблемах пациента, полученное во время сеансов, в предписания, дающиеся пациенту в состоянии гипноза; эти приказы-установки должны были продолжать свое действие в сфере бессознательного – ради блага пациента. Само собой понятно, что последующее Просвещение уже не хотело и слышать о такой методе, полностью основанной на авторитете и доверии. Ведь в психологическом отношении Просвещение всегда представляло собой тренинг в недоверии, обеспечивающий его постоянный рост, – человек не должен ничего принимать на веру, обеспечивая формирование своего Я, стремящегося к самоутверждению и контролю за реальностью. Методика Фрейда резюмируется, известным образом, в попытке избежать гипноза и все же держать открытым путь к бессознательному. Можно поразмыслить о том, не проявляется ли в методе Фрейда рафинированное коварство, порожденное недоверием: он – наивно и в то же время осознанно – ограничивается анализом «производных» и «репрезентантов» бессознательного, которое в остальном недоступно в своей замкнутости. Оставим открытым вопрос о том, не является ли эта замкнутость и недоступность результатом применения столь недоверчивого метода.

Уже Пюйсегюру – точно так же, как и Месмеру, – было известно, что при лечении гипнозом его собственная личность оказывает воздействие на пациента – или, точнее сказать, влияние оказывает то интимное отношение, которое возникает между ним и пациентом. Этот «раппорт» – в более современной терминологии «перенос» – становился той средой, в которой происходила методичная и успешная глубинно-психологическая практика. По меньшей мере до середины XIX века этот метод постоянно развивался и практиковался в вызывавших доверие формах. Еще Шопенгауэр высказывался в том смысле, что это открытие, возможно, является важнейшим во всей истории человеческой духовной жизни, пусть даже оно поначалу и задает разуму больше загадок, чем разрешает их. Фактически здесь произошел прорыв к секуляризированной глубинной психологии, которая смогла отделить свое знание от традиционного религиозного и пасторского учения о душе (хотя не сакральный подход к бессознательному вполне подтвердил психологическую компетентность этого учения). Открытие бессознательного затронуло ту сферу, в которой контринтуиции старой эзотерики сливались воедино со структурой специфически современного знания, которое было построено на свой лад принципиально контринтуитивно; конечно, и эзотерика, и это современное знание в конечном счете оказались вынужденными искать способ соединиться с «прямым опытом».

Все это говорит об одном: по меньшей мере, с конца XVIII века иллюзия прозрачности и полной просматривае-мости человеческого самосознания систематически разрушалась. Сомнамбулические проявления давали провокационные доказательства того, что сознание знает о себе не все. Магнетизм хорошо высветил границы той зоны знания, которая остается недоступной для поверхностного сознания. С этими проблемами уже не могла справиться старая «рациональная психология» – с ее теорией memoria, способности к припоминанию. В процессе Просвещения люди все больше и больше проникались очевидностью загадки, состоящей в том, что «там есть еще что-то, другое». Подобно внутреннему таинственному существу, своего рода домовому, оно проявляло себя так, что схватить[45] его непосредственно было невозможно. Стоит только начать присматриваться к нему, как оно уже исчезло. Оно следует за сознанием как тень или как двойник, который никогда не допускает своей встречи с первым Я[46]. Но этот двойник непрерывно следует за ним, не называя своего имени. Чувственные его проявления: ощущение неясной тревоги и страх перед безумием, боязнь сойти с ума, – две темы, которые отнюдь не являются монополией одного лишь романтизма.

Для первой глубинной психологии царской дорогой к бессознательному был гипноз. Определяя свое отношение к этому феномену, Просвещение XIX века допустило одну из своих величайших ошибок. Оно истолковало живой интерес реакционных, аристократических и религиозных кругов к феноменам бессознательного как признак того, что речь здесь идет просто о каком-то мошенническом фокусе, направленном против Просвещения. И в самом деле, месмеризм и гипноз скоро погрязли в зыбком болоте спиритуализма и нашли свой скверный конец на ярмарках и в варьете, где блеф чувствует себя как дома. Просвещение еще долго не обладало достаточно проницательным взглядом, чтобы понять: во всем этом деле непременно должно быть что-то такое, что вызывает столь живой интерес анти-Просвеще-ния. И действительно, поздний религиозный спиритизм и ярмарочный оккультизм были анти-Просвещением на практике – но только потому, что им удалось затуманить реалистическую суть вещей: прорыв от memoria – к бессознательной структуре, от сознательного переживания – к бессознательной «грамматике чувств».

Буржуазно-позитивистская фракция Просвещения с давних пор чувствовала себя неуютно, глядя на необозримые параметры новой категории бессознательного, сулящие радикальный переворот. С помощью категории бессознательного мотив самопостижения был введен в цивилизацию таким образом, что он мог не понравиться тем, кто считал себя представителями цивилизации. Если каждое Я подтачивается бессознательным, ведущим свою подрывную деятельность, то придется распроститься с суверенностью сознания, которое полагает, что знает себя, а потому способно себя оценить. «Бессознательное» задело культурный нарциссизм всех классов общества. В то же время его открытие разрушило основу доныне существовавшей философии сознания. Отныне слово «наивность» приобретает новое, глубокое, как пропасть, значение – потому что лучше всего видна та пропасть, над которой зависают.

Должно быть, Фрейд смутно представлял себе нечто в этом роде, что и заставило его высказать часто цитируемый афоризм о «трех заболеваниях», которые пришлось перенести человеческому самочувствованию в процессе исследований, проводившихся в Новое время: о коперниканской революции, которая лишила Землю места в центре Вселенной; о дарвиновском учении о происхождении видов, которое поставило человека в одну цепочку с видами животных и зафиксировало его родство с обезьянами, наводящее на тревожные размышления; и, наконец, о психоанализе, который вдребезги разбивает наивное мнение о том, будто каждое Я должно лучше всего знать само себя – из непосредственной близости. Отныне верно, что каждый – не ближний, а наиболее дальний для себя самого. Под всей и всяческой рациональностью, под всем и всяческим сознанием простирается широкое поле иррациональности и бессознательных запрограммированностей, которое сплошь и рядом обманом встревает в сознательное говорение и действие. Необычайная ирония заключена во фрейдовском понятии «рационализации»: званием ratio теперь наделяются те надуманные объяснения и псевдообоснования, с помощью которых сознание подправляет и ретуширует свои самообманы. Рациональное выступает как покров над приватной и коллективной иррациональностью.

Дальнейшее развитие событий – в особенности переход глубинно-психологического исследования от гипнотического подхода к толкованию сновидений, а также последующее расхождение глубинно-психологических школ – сегодня хорошо известно. Фрейд назвал сновидение своим via regia, царским путем, к бессознательному. Он развил его «технику чтения», которая была сохранена и позднее, при исследовании многих иных проявлений, будь то невротические симптомы, сексуальные нарушения или творения художников. И такие явления, как юмор и шутка, выбор партнера и жизненные неудачи, теперь тоже включаются в систему связей, структурированную бессознательным. Диапазон этих динамических толкований – от психопатологии до культурных феноменов повседневности – показывает, насколько велик размах этой критики. Посрамленная «прозрачность – про-сматриваемость» вынуждена была смиряться с тем, что теперь за всеми возможными фактами сознания вскрываются бессознательные динамические правила действия, которые участвуют в формировании их образа – гештальта. Буржуазному (а также пролетарскому) идеализму оставалось лишь отметить с горечью, что психоанализ желает «посягнуть» на душу художника и на художественное произведение – к примеру, утверждает, что в лирике Гёте каким-то образом должна была сказаться психодинамика запутанных отношений его с матерью. Для идеализма такое было еще хуже, чем большевизм. Да и сами большевики видели во всем, что намеревалось потрясти фасад их сознания, всего лишь последний крик буржуазного декаданса.

За всем этим стоит отчаянная защита «прозрачности», «просматриваемости» сознания, то есть притязания на то, что Я лучше всего знает само себя и по-хозяйски устанавливает правила, по которым разум проявляет себя. Ведь если только хотя бы раз воспринять в экзистенциальном самопостижении реальность собственного бессознательного, то после такого поворота взгляда откроются не только вытесненные сексуальные переживания и рубцы от перенесенных психотравм – в процессе самопостижения обнаружатся и станут все больше и больше удлиняться все внутренние «тени», какие только есть; захочется «просмотреть» и «подвергнуть ревизии» все экзистенциальное отношение к «негативности», и вместе с логической, политической и эмоциональной болью может восстать негативное Я – со своими ранами, со своей деструктивностью, во всем своем уродстве. По отношению к Я предъявляется чудовищное требование: оно должно постичь, что оно есть также и то, что оно абсолютно не есть – по его мнению. Чем конвенциональнее сознание, тем более отчаянным будет его отказ посмотреться в это зеркало. Так, сопротивление динамической психологии исходит прежде всего от тех, кто полагает, что потеряет что-либо благодаря «анализу». Они громче всех кричат, им «всего этого вовсе не надо».

Психоаналитическая техника чтения в душах широко распространилась в западной цивилизации; на протяжении последних десятилетий прежде всего в США она в сильно опошленной форме стала игрой, в которую играет все общество и в которой побеждает тот, кто обнаружит за повседневными явлениями в собственной жизни, равно как и в жизни других, большее количество аналитических задних мыслей и тайных невротических значений. Этот превратившийся в разновидность спорта самоанализ и анализ других приводит как минимум к двум ошибкам: во-первых, к неизлечимому интеллектуализированию психоанализа, который из-за этого становится прибежищем для холодных чувств и рационализма, вычисляющего что-то по симптомам – и находящего во всем этом подходящее средство для того, чтобы прикинуться новым, но остаться старым – без малейших изменений; во-вторых, это приходит к чудовищному разрастанию и разбуханию инфантильного, которое может быть с утонченно-рафинированным коварством усилено – благодаря непрерывной привязке его к актуальному. Нет никакой гарантии, что эта «диалектика» сработает с позитивным эффектом и что каждый произошедший регресс будет преодолеваться соответствующим прогрессом. Тогда может показаться, что городской невротик, изображаемый Вуди Алленом[47], еще легко отделался – в сравнении с человеком будущего. Разумеется, психоанализ априорно не является, как зло замечал Карл Краус[48], именно той болезнью, за лечение которой он себя выдает; но он легко может стать такой болезнью, так как обнаруживает хроническую склонность недооценивать силу невроза, который предпочтет созерцать себя, уставившись в зеркало, чем решится на здесь-бытие.

А ведь психоанализ вовсе не встречает повсеместно страдающих индивидов, которые хотели бы вылечиться любой ценой. Их страдания весьма сложным образом встраиваются в динамику их самоутверждения. Эта последняя соединяется с неоднозначностью самой помощи, которая, в свою очередь, зачастую может начаться только тогда, когда помогающий одной ногой станет на сторону болезни, против которой он, как кажется, ведет борьбу. Здесь открывается картина запутанной игры рафинированно-утонченных ко-варств, которые проявляют обе стороны, участвующие в терапевтическом процессе. Часто бывает неизвестно, кто кого ловит: удильщик рыбу или рыба удильщика.

Назад Дальше