Классиков, по-моему, не осталось. Редакторам, как поглядишь, начхать на молодежь: пробивайся сам, если можешь. А не можешь, тогда – «пусть проигравший плачет». Время – не жить, время – выживать…
Кстати, Ирина Алексеевна писала про меня, грешного, не только Чуковскому, а еще раньше – Радию Погодину. Послала мою первую книжку «Рейс «Ориона». Погодин тогда становился известным, я зачитывался его «Кирпичными островами». Радий Петрович отозвался по-доброму, хотя местами не обошлось без критики. А потом мы с ним познакомились довольно близко, стали даже «на ты». Звал он меня погостить в своей мастерской (поскольку был еще и художником) где-то под Питером. Я говорил «ладно, ладно», да так и не собрался. А теперь уж не погостишь. Только книжки Радика иногда беру с полки, словно опять встречаюсь с ним. Кажется порой – наши герои-мальчишки чем-то похожи друг на друга…
Есть у Радия Погодина в повести «Ожидание» десятилетний персонаж, которого зовут так же, как в детстве звали меня – Славка. Этому Славке повезло больше – он уже в такие ранние годы увидел море. Но в общем-то он, почти совсем как я где-то в сорок девятом году. Так же ищет друзей и неумело пытается стать героем, так же хочется ему в дальние края, так же уязвим он среди неласковой взрослой жизни и страдает от семейных неурядиц… И теперь, вспомнив этого погодинского мальчугана, я возвращаюсь в памяти к «своему» Славке – он прыгнул с дощатого тротуара и кувыркается в подорожниках, одуванчиках и городской траве-ромащке, у которой нет лепестков, но которая зато пахнет земляникой. В сквере у городского цирка…
Сквер был обширен, он занимал два квартала в длину и два в ширину. Я помню, как ходил гулять туда с отцом (когда он еще не ушел на фронт). В сквере стоял памятник Ленину. Кто такой Ленин (в тогдашней интерпретации), я уже знал. Но белая – видимо, гипсовая – скульптура сама по себе казалась мне, трехлетнему, почти живым существом (как бы «дублем» Ленина, если использовать известный термин братьев Стругацких). Этакий неуклюжий лысый дядечка в большой круглой, словно короткие валенки, обуви. Он как-то неловко шагнул, откинулся назад и вытянул руку, словно просил, чтобы его поддержали. И замер так…
Как я сейчас понимаю, памятник был несколько модернистского стиля (возможно, поэтому его потом, уже в мои «взрослые» годы, заменили на другой, более стандартный).
Постамент был «конструктивистский», как бы составленный из трех параллелепипедов. Я называл его «домик». Мне казалось, что поздно вечером белая фигура слазит с домика и уходит в него спать. Однажды, гуляя в сквере с мамой, я спросил: правда это или нет. Мама охотно сказала, что так и есть. Она считала, что полезно развивать у ребенка фантазию.
В сквере у памятника пахло влажным песком. Песок лежал кучей. В нем можно было играть. А рядом с кучей густо цвели одуванчики – такие солнечные, что я весело жмурился. Иногда вставал на коленки, наклонял голову, как теленок, и касался одуванчика щекой. Отчетливо помню щекотание пушистого цветка и его запах. Одуванчики и влажный песок – первые запахи моего детства…
Летом сорок седьмого года территорию у цирка отгородили, а на остальном, заросшем дикими яблонями и сиренью пространстве стали оборудовать Сад пионеров.
Старую деревянную изгородь (чей нехитрый узор я помню и сейчас) снесли, заменили ее высокой узорной решеткой – продукцией местного чугунолитейного завода. Она, эта решетка, и в наши дни там…
Мне часто приходилось шагать вдоль сада, в глубине которого свершались какие-то таинственные изменения. Интересно было видеть, как за решеткой появляются павильончики, столбы для качелей, киоски, полукруглая крыша эстрады… Особенно меня радовал фанерный домик с фигуркой черного вздыбленного кота на трубе. Кот вздыбился, потому что пролил молоко – оно белым языком стекало по фанерным «кирпичам». Это было забавно, только непонятно – кто поставил посудину с молоком на трубу. А кот на трубе похож был на моего знакомого полубеспризорного кота Степу, о котором речь впереди.
Особенно интересное дело свершалось у самой решетки, рядом с улицей – там вырастал новый памятник. Сперва появился кирпичный постамент, потом его оштукатурили. Затем на постаменте возникли металлические сапоги, окруженные полами такой же шинели. Через день над сапогами появилась часть корпуса с засунутой за пазуху ладонью (после чего уже не оствалось сомнений, к т о это будет). Еще через день – плечи и усатая голова «лучшего друга пионеров и школьников».
Стыки и швы зачистили, фигуру покрыли «серебряной» краской из алюминиевого порошка.
Прошел слух, что должны покрасить и белую фигуру Владимира Ильича. И вот забавная деталь. Как бы ни велик был в нашем представлении тогдашний «вождь и учитель», по сравнению с Лениным он все равно представлялся вторичной личностью. Я и мои сверстники считали, что, поскольку Сталина покрасили «серебром», Ленина обязательно покроют «золотом» (то есть бронзовым порошком). Интересно, что и некоторые взрослые рассуждали так же.
Теперь-то я понимаю: ох, сколько голов полетело бы, если бы кто-то в самом деле вздумал подчеркнуть «золотое» естество В.И. по сравнению с «серебряным» И.В. Но в ту пору мы не сомневались, что ленинский памятник вот-вот покроют «золотинкой». Эта уверенность был так велика, что подвигла меня на разработку одного остроумного плана.
И здесь в мои «цирковые», «корабельные», «литературные» и прочие воспоминания вплетается еще и пушкинская тема. Думаю, это вполне логично в год 200-летия Александра Сергеевича.
В сорок седьмом году я обитал уже не в родном дворе на улице Герцена, а на Смоленской , куда мы переехали с мамой и отчимом. Но в старом доме остались дядя Боря, старшая сестра, а по соседству – привычные друзья-приятели. Я к ним бегал почти каждый день, расстояние-то было – всего три квартала. Но на новом месте тоже нашлись приятели: живший неподалеку Володька Никитин и две соседские девчонки, двоюродные сестры Галка и Лилька, мои ровесницы. Сестры были довольно вредные особы. Но неглупые. Как и я, любили книжки и порою склонны были к «поэтическому восприятию мира». Володька, кстати, тоже. Он был лирик по натуре и фантазер пуще меня.
И вот однажды в наши головы пришла идея – устроить «уголок у Лукоморья». С дубом, цепью и котом! Пролог к «Руслану и Людмиле» мы все знали наизусть, и захотелось «чего-то такого же».
Дуба не было, у нас в Тюмени они не росли. Но в соседском заброшенном саду стояли старые клены, и один из них – толстенный. Вполне мог сойти за дуб. Цепь мы отыскали на свалке в глубоком логу, что тянулся в квартале от Смоленской. Это была могучая тракторная цепь длиною метров шесть, мы вчетвером с великими трудами приволокли ее в Володькин дровяник. Цепные кольца отнюдь не сияли золотом, а были бурыми от ржавчины и черными от грязи. Мы вымыли цепь в корыте с дождевой водой, но и после этого она не обрела сказочного вида. Тем не менее, мы решили, что, за неимением лучшего, сойдет и такая.
Главное, что был кот!
Речь идет о плешивом пыльно-черном Степе. Он официально принадлежал Галкиному семейству, но жил свободно, гулял по окрестностям, ночевал у разных жильцов, и кормили его все понемногу. Лилькин и Галкин отец занимались рыбалкой на окрестных озерах, поэтому рыбы Степе доставалось вдоволь, и он при тощих лапах и тонкой шее обладал круглым, похожим на надутую волейбольную камеру пузом. По причине тяжелого пуза и преклонного возраста Степа был ленив и снисходительно позволял делать с собой что угодно: таскать на руках и плечах, спускать с крыши на парашюте из наволочки и учить прыгать через скакалку (что, впрочем, не имело должного результата).
Главное же достоинство Степы было то, что он, по Галкиным словам, был «почти говорящий». В самом деле! Если Галка спрашивала Степу «скажи, миленький, что ты больше любишь», он сипловато отвечал:
– Мя-а…
Это, конечно же, означало «мясо», поскольку рыба ему осточертела.
– А скажи, Степочка, какой у нас самый любимый праздник? Ну?.. Первое…
– Мяу…
– Умница! Конечно, Первое мая!
Лингвистические способности Степы мы прославляли и непомерно возвеличивали в разговорах друг с другом. Нам нравилось иметь в приятелях такого талантливого кота. Тем более, он и петь умел! Когда я начинал пиликать на игрушечной дудочке, Степа вертел хвостом и подвывал…
Мы надеялись, что, если он, гуляя вокруг «дуба», не научится рассказывать полноценные сказки, то что-нибудь про девочку Машу («М-мау») или про волшебный мячик («М-мяк») он произнесет. А в том, что заведет «песнь», когда «идет направо», мы вообще не сомневались.
Сад (вместе с развалившимся необитаемым домом) принадлежал вредной старухе. Не исключено, что она могла появиться у дуба (то есть клена) и заорать на нас. Но ощущение риска лишь прибавляло «приключенческих» ощущений.
– Сначала надо научить Степу просто ходить по цепи, – решила толстая рассудительная Лилька.
Мы несколькими витками цепи обмотали кленовый ствол – от верхней развилки (куда забрался Володька) до подножья. Ну и началось…
Описание событий вокруг «кленового дуба» можно было бы развернуть в длинный драматический сценарий. Когда-нибудь я, возможно, это сделаю. А пока – коротко… Упирающийся Степа. Ласковые уговоры. «Не ори на него, а то он совсем не захочет…» Бурная стычка между Галкой и Лилькой, которые вдруг не к месту взялись выяснять, кто будет русалкой, которая «на ветвях сидит». (Изящная худая Галка заявила, что Лилька годится лишь для Бабы Яги в ступе, которая «идет, бредет сама собой»; надо ли говорить о последствиях?!) Примирительные речи Володьки – самого умного из нас. Кусок ливерной колбасы на длинной нитке, которым Володька приманивал сверху Степу. Неожиданные коварство и прыть этого сонного существа: Степа кинулся не по цепи, а прямо по стволу, сорвал колбасу и укрылся с нею в густой кленовый зелени. А сожравши добычу, нагло требовал, чтобы его «сни-мя-а».
Потом «сни-мя-а» пришлось Володьку. Он зацепился рыжей вельветовой курточкой за крепкий обломанный сук, качал ногами в рваных брезентовых полуботинках в и хладнокровно объяснял нам, какие именно кости поломает, когда «сбрякает с этой высоты».
Лилька сбегала домой и принесла тупую ржавую ножовку. Я, изнемогая от страха за собственные кости, стоял в развилке и пилил Володькин сук. Лилька и Галка держали внизу растянутое одеяло. Степа сидел на ближнем заборе, облизывался и ждал добавки, не сознавая всей жути происходящего. Дополнительную остроту событиям придавал страх перед возможным появлением старухи-хозяйки. Выбитые окна заброшенного дома смотрели зловеще, как глазницы черепа. Свет пасмурного дня тоже был зловещим.
Сук затрещал, Володька упал мимо одеяла и замер. Мы решили было, что «капут». Но Володька сел, обвел нас взглядом мыслителя и сокрушенно изрек:
– Дело в том, что цепь не та. Нужна золотая, как у Пушкина.
Галка строптиво заявила, что «коту какая разница». Мол, он, Степа, Пушкина все равно не читал.
– Не читал, а чувствует. В золотых цепях, наверно, особая сила. Потому коты на них и говорят…
Не найдя контраргументов и видя бесполезность дальнейших усилий, мы покинули заброшенный сад и занялись другими делами. Цепь оставили на дереве. Идея заглохла.
Она, идея эта, умерла бы совсем, если бы не возникшая надежда на «золотое покрытие» Ильича. После такой процедуры рядом с памятником наверняка останутся комки бронзовой краски и банки, в которых можно кое что наскрести. «Аккуратность» маляров была известна.
Мне казалось, что покрытая бронзой цепь вполне сойдет за золотую (по крайней мере, для кота) и Степа, ступив на нее, раскроет все подспудно дремлющие в нем таланты. Разнузданное воображение уже рисовало мне восхищение многих зрителей, известность в масштабах окрестных кварталов, а потом и выступления в настоящем цирке. Степу, гуляющего посреди арены вокруг специально сооруженного дуба; Володьку, который в богатырских доспехах летает под куполом, держась за бороду чучела Черномора; Галку и Лильку в платьицах с блестками – помощниц главного дрессировщика. Этим дрессировщиком буду, конечно, я – в атласном клоунском костюме и с дудочкой, под которую Степа исполнит популярные в ту пору песни «Артиллеристы, Сталин дал приказ» и «Первым делом – самолеты».
Поскольку именно в то время у меня прорезалась неистребимая страсть к стихоплетству, я без усилий прокомментировал свои мечты рифмованными строчками:
Читать эти стихи Галке, Лильке и Володьке я не стал. Во-первых, сознавал их некоторое несовершенство. Во-вторых, мне хотелось сделать друзьям сюрприз. Покрашу цепь, а потом позову их: вот, смотрите! Я надеялся, что такой поступок укрепит мой авторитет в глазах девчонок, которые довольно часто (и, увы, не без оснований) упрекали меня в боязливости, плаксивости и стремлении подменять болтовней решительные дела. Володька – тот был благородной личностью, не способной унизить кого бы то ни было…
В глубине души я сознавал, что поэтические образы далеки от суровой реальности и мои «цирковые» фантазии едва ли претворятся в жизнь. Но даже борьба за их осуществление была полна романтики. И кроме того, само видение золотистой цепи на стволе, в полутьме заброшенного сада, представлялось мне сказкой. И уж такая-то сказка была вполне осуществима!
Не желая посвящать в свои планы Володьку и девчонок, я решил привлечь к добыче краски приятелей с улицы Герцена. Этот народ не воспринял бы поэзию Лукоморья, но склонен был ко всяким авантюрам, связанным с игрой в партизан и мушкетеров. Я расписал Вовке Покрасову, Амиру Рашидову и Семке Левитину, как будет здорово, когда мы покроем бронзой наши фанерные щиты. Идея нашла отклик. Оставалось ждать, когда Владимира Ильича из белого сделают золотистым.
С улицы Герцена памятник не был виден. Приходилось бегать на Первомайскую, чтобы разглядеть его над изгородью и кустами. Не красили! Фигура вождя первозданно белела в синеве июльского неба.
Но однажды дядя Боря, вернувшись с рынка, заметил мимоходом, что «Владимир Ильич блестит как новенький». Мы рванулись в сад, с ходу преодолели новую решетку и остановились только перед самым памятником…
И рухнула моя надежда!
Ленин был того же алюминиевого цвета, что и его «ученик и продолжатель».
Вовка, Рашид и Семка не видели, однако, в том беды. Они рассудили, что «серебрянкой» можно выкрасить не только щиты, но и деревянные мечи. Комки этой краски были густо раскиданы по траве. Мы начали собирать их в заранее припасенное ведерко.
Чтобы скрыть свое огорчение, я старался больше всех. Ползал по жирным комкам «серебрянки» коленками, бездумно вытирал руки о живот и грудь, потому что в тот жаркий день был в одних трусах. И, когда мы бегом вернулись с добычей в свой двор, оказалось, что я перемазан с головы до ног.
Это вызвало лишенное сочувствие веселье и всякие шуточки, которые казались мне глупыми.
Попытки отмыться холодной водой у ближней колонки привели к тому, что краска лишь размазалась более ровным слоем. Пашка Шаклин, ехидно наблюдавший эту процедуру, посоветовал мне покраситься полностью и поступить в аттракцион «Живые скульптуры», который был в том цирковом сезоне гвоздем программы (видите, опять разговор о цирке!). Я чуть-чуть снова не назвал Пашку нехорошим словом. Краситься, как он предлагал, было самоубийством. Мама однажды рассказала мне историю мальчика, которого во времена Леонардо да Винчи покрыли слоем золота для какого-то карнавала, а потом забыли, и бедняга умер, потому что кожа его не могла дышать (об этом грустном случае читал я во взрослые годы у Мережковского, когда он перестал быть запрещенным).