Под созвездием Ориона - Крапивин Владислав Петрович 8 стр.


Идти домой, когда тощая ребристая грудь блестит, как оцинкованная стиральная доска, а колени, как новые алюминиевые ложки, я боялся. Конечно, мама ототрет, но как посмотрят прохожие и что скажут Галка и Лилька, от которых не скроешься!

Самое время было зареветь. Но добрый мой дядюшка пришел на выручку. Обрядил меня в свой пиджак и повез на автобусе (вернее, на открытой полуторке, которые тогда служили в Тюмени общественным транспортом) на улицу Ленина, в одноименную, Ленинскую, баню – круглое, похожее на цирк здание. Там дядя Боря, в гулком дугообразном помещении, полном пара и грохота жестяных шаек, содрал с меня безжалостной мочалкой не только «серебрянку», но и половину загара.

Обратно мы пошли пешком. И здесь, на улице Ленина, мы стали свидетелями зрелища, которое я счел наградой за все недавние огорчения!

Едва мы вышли из бани, как грянул оркестр! Оказалось, что по улице движется пестрая колонна. Прямо целый карнавал!

Шли акробаты в пестрых костюмах, танцовщицы, клоуны. Гарцевали наездники. Жонглеры швыряли над собой цветные мячи и факелы. Резвились лилипуты. В грузовике с открытыми бортами принимали разные физкультурные позы и размахивали красным флагом те самые «живые скульптуры», в которые меня хотел зачислить Пашка Шаклин. В другом грузовике размалеванный клоун бил в огромный барабан и в перерывах между оркестровыми пассажами выкрикивал приглашения на новые цирковые гастроли.

Восторженно задыхаясь от неожиданно свалившейся на меня сказки, я замаршировал рядом с колонной, впереди дяди Бори. Левой рукой придерживал сползавшие трусы (в бане я почем-то разом отощал больше прежнего), а правой делал старательные отмашки. Путь до цирка был долгий, и радости мне хватило сполна. До сих пор благодарен судьбе за эти полчаса ликования. Словно фейерверк взорвался тогда над улицами сонного городка, с его размеренной жизнью, с полынью и бурьяном над откосами длинного лога…

Ржавая цепь так и осталась висеть на клене, а Степа зажил прежней кошачьей жизнью и был счастлив, ибо уж он-то никогда не помышлял стать пушкинским персонажем.

Что касается памятников, то о них еще несколько слов. К Ильичу я потерял всякий интерес: покрытый «серебрянкой», он перестал быть таинственным существом из моего раннего детства. А мимо «вождя всех народов», который возвышался над садовой решеткой Первомайской улицы, я проходил со смущением. Казалось, Иосиф Виссарионович знает мое досадное приключение с краской и поглядывает ехидно: «Что, голубчик, решил, будто Ильич – золотой, а я – второсортный? Вот и получил!..» Чтобы избавиться от стыдливого чувства, я (убедившись, что рядом нет прохожих), быстро показывал «вождю и учителю» язык.

Уже в ту пору мое отношение к «гению человечества» было двойственным. С одной стороны, я знал, что он самый мудрый, родной и любимый и без него мы – никуда. А с другой…

Надо сказать, что в моем семейном окружении не было восторженного отношения к Сталину. Конечно, никто не считал его кровавым монстром (нынешняя точка зрения была бы тогда выше понимания), но доля здравого скептицизма в разговорах о И.В. всегда ощущалась Причем, отчим, мама, старшая сестра и ее муж не стеснялись меня, знали, что я приучен держать язык за зубами, когда речь идет о т а к и х делах.

Отчим, дважды побывавший в «объятиях НКВД», тем не менее позволял себе высказывания, за которые на третий раз вполне мог лишиться головы. И анекдоты в своем кругу рассказывал, в том числе и неприличные.

Когда встречали 1950-й год, сестра вдруг провозгласила тост – холодный и немыслимо дерзкий:

– За то, чтобы дождаться, когда о н помрет.

Признаться, я обмер. Сказал полушепотом:

– Ну, чего ты такое мелешь-то…

За столом были не только родные, но и соседи. Хорошие люди, но все-таки…

А сестра, видать, подумала. что мне жаль вождя. Сказала пренебрежительно:

– А что такого? Неужели он должен пережить нас, молодых?

Выпили. И, слава Богу, никто не донес. Может быть, потому, что в с е выпили за это. Соучастники, значит.

Кстати, за один случай в своей жизни я все-таки был благодарен Сталину. Незадолго до рискованого тоста, седьмого ноября, он дал мне возможность попасть на октябрьскую демонстрацию.

Я был тогда пятиклассником, и нас впервые решили допустить на это праздничное действо. Во мне в ту пору была жгучая страсть ко всяким шествиям, парадам, где играли оркестры и полоскались флаги. Однако, на сей раз участие в демонстрации мне «не светило», поскольку в конце октября я стал виновником скандала с учителем рисования.

Учитель был довольно молодой, язвительно-вежливый тип, любивший позлословить по нашему поводу. Однажды он придрался, что у меня нет красок. Ответ мой: «Где я их возьму, если нет в магазинах?» счел он дерзким, отобрал у меня портфель и унес в учительскую. Там они с завучем Анной Борисовной выпотрошили содержимое портфеля и хихикали над моими рисунками с кораблями и матросами и над тетрадкой со стихами. Я возмущенно ревел у дверей учительской и требовал вернуть «мою частную собственность». (Уже тогда во мне жило интуитивное желание прав человека – в ту пору бесполезное и опасное).

Портфель не отдали и послали техничку за мамой. Мама после беседы за закрытыми дверями вышла слегка возбужденная, сунула мне портфель и сгоряча произнесла привычную угрозу: «Немедленно поедешь к отцу в Белоруссию». Но через минуту остыла и призналась, что завучу и «этому вашему рисовальщику» сказала: «Так не обращаются с детьми, а шарить в чужих портфелях непорядочно». (Кажется, я где-то уже писал об этом происшествии; в таком случае прошу прощения у читателей).

Конфликт остался неразрешенным, поскольку извиняться «неслыханную дерзость» я не стал.

И вот накануне тридцать второй годовщины Октября я предчувствовал, что меня попрут из праздничной колонны как «недостойного». Прямо этим не угрожали, но я догадывался: Анна Борисовна готовит такой сюрприз.

Я пошел в магазин «Когиз» и за два рубля купил большущий типографский портрет Иосифа Виссарионовича. Наклеил его мучным клейстером на листы картона – сшитые суровыми нитками и прибитые к палке от швабры. По краям украсил веточками от домашнего цветка-елочки, который безжалостно обкорнал для этой цели. И с таким вот праздничным атрибутом явился на школьный двор.

Естественно, никто не осмелился погнать меня прочь! Портрет был щитом от всех невзгод. И я, в составе нашего пятого «А» школы-семилетки номер десять, торжественно промаршировал мимо кумачовой трибуны по покрытой ошметками застывшей грязи булыжной мостовой на улице Республики.

Кстати, в моей родной Тюмени никогда не было улицы Сталина. Сей «крамольный» факт я сейчас вспоминаю с некоторой гордостью…

Вернувшись с демонстрации, я засунул портрет за печь, потому что больше некуда было девать. Там он пылился до Нового года, а потом мама, велев мне молчать «про это», отодрала его от палки (которая могла пригодиться в хозяйстве) и пустила на растопку.

…Он не пережил «нас, молодых». Через три с небольшим года я, восьмиклассник, прибежал к сестре в дом на краю лога (она с мужем и дочкой Иринкой снимала там комнату).

– Чего прискакал? – усмехнулась она. – Хочешь сообщить «историческую весть»? Знаем уже…

– Исполнился твой тост, – сказал я. Она отозвалась без эмоций:

– Ага…

Я понимал, что, как советский школьник и юный гражданин СССР, обязан скорбеть по поводу громадной утраты. И даже совесть царапала, что не скорбелось.

Да, было тревожно. Было страшновато: как там дальше-то будет, без н е г о? И еще было ощущение надвинувшихся исторических событий. И потому – интерес и возбуждение (почти радостное). А скорби – никакой.

В школе в тот день я был дежурным на лестничной площадке между вторым и третьим этажами. Стоял, «бдил», чтобы не скакали по ступеням легкомысленные пятиклассники. Впрочем, они не скакали. На втором этаже между двух толстых колонн поставили магнитофон-сундук «Днiпро», и он траурным голосом диктора повторял и повторял правительственное сообщение о кончине вождя. Уроков не было, все готовились к общешкольной линейке-панихиде.

Во время линейки один восьмиклассник (отличник и активист) грохнулся в обморок. По поводу этого события мой одноклассник Юрка Елисеев сумрачно заметил:

– Вот придурок.

Мне сразу стало легко. Значит, не я один такой, лишенный гражданской скорби.

…А памятник Сталину в саду (давно уже превратившемуся из «Пионерского» в «Городской») стоял еще долго. Его убрали, когда я уехал учиться в Свердловск.

Закончив повествование о памятниках и «золотой цепи», ощутил я какую-то незавершенность сюжета. В плане пушкинской темы. И пришла в голову мысль поведать еще об одном случае из тех же сороковых годов. Есть в этом эпизоде снова и стихи Пушкина, и мое собственное стихотворчество, и любимые кораблики. Смущает то, что недавно я использовал этот сюжет для сказки, написанной по просьбе детского журнала «Ёжик».

Сначала подумал: перескажу те события по-новому, но стало жаль сказку. И я решил привести ее здесь целиком. Тем более, что журнал до сих пор не вышел и неизвестно, выйдет ли вообще. Да и читатели у «Ёжика и взрослого журнала совершенно разные.

Все, что касается истории со стихами и корабликом – в этой сказке правда. Только я изменил фамилии, себя назвал Стасиком Репьёвым, старшего брата Пашки Шаклина Володю – Сашей Пантюхиным, а Тюмень превратил Тугулай.

Ветер по морю гуляет…

От окраины города Малые Репейники до дачного поселка Бубенец дорога идет по кудрявым перелескам. Начинающий поэт, второклассник Генка Репьёв шагал по этой дороге. Над Репейным островом, над всей страной Ёжкин Свет, сверкало июньское солнце. В его лучах прыгали и свистели всякие птахи, переливались красками бабочки, а в кустах шебуршала мелкая волшебная живность.

У моста через Стеклянный ручей Генке встретился Ёжик.

– Привет! – сказал Генка.

– Привет! – заулыбался Ёжик. – Далеко ли идешь?

Генка объяснил, что идет в гости к дедушке.

– Хочешь со мной?

Ёжик хотел. Генка посадил его в корзину с яблоками, которые послала дедушке Генкина мама.

Дедушка, Станислав Сергеевич Репьёв, обрадовался внуку. А еще больше обрадовался, когда заглянул в корзинку:

– О, да здесь еще один гость!

– Здрасте, – сказал Ёжик и застеснялся. Ему редко приходилось разговаривать с незнакомыми взрослыми.

Станислав Сергеевич удивился снова:

– Здравствуй, голубчик… Сколько себя помню, не встречал говорящих ежей. С говорящими попугаями, скворцами и воронами знаком, помню одну говорящую обезьяну, видел в цирке говорящего кота, а чтобы ёжики разговаривали… Вот чудо.

– Ну, дед, ты забыл, что ли, в каком краю живешь? – упрекнул его внук. – Это страна всяких сказок. Здесь кто угодно может разговаривать, если захочет, даже старые пни. А уж ежи-то – в первую очередь. Недаром эта земля называется Ёжкин Свет.

– Да, – вздохнул Генкин дедушка. – Видимо, я в самом деле отстал от нынешней жизни. Дело в том, что я по уши залез в свои воспоминания о прошлом.

Станислав Сергеевич много лет работал редактором газеты «Вечерняя колючка», которая печаталась в Малых Репейниках. Кроме того, он был известен, как автор нескольких книжек с интересными рассказами. А в прошлом году он вышел на пенсию и теперь писал «Колючие воспоминания».

– Ну, как движется работа? – деловито спросил Генка. – О чем нынче пишешь?

Дед поправил очки и строго сказал:

– Об Александре Сергеевиче Пушкине.

Тут удивился даже Ёжик. Но молча. А Генка изумленно сказал:

– Разве ты был с ним знаком?

Станислав Сергеевич глянул на внука с упреком.

– Я думал, Геннадий, что ты образованный человек… Сообрази, в какие времена жил наш великий поэт! Я родился через сто лет после того, как Александра Сергеевича смертельно ранили на дуэли!

– Я это знаю. Потому и странно мне: ч т о ты можешь про него вспоминать?

– Я вспоминаю не о встречах с Пушкиным, а о том, как он своими стихами и сказками помогал мне в жизни…

– А как помогал?

– Хочешь послушать?

– Конечно! И Ёжик тоже…

И вот какую историю услышали начинающий поэт Генка Репьёв и Ёжик.

Когда Станислав Сергеевич был совсем маленьким Стасиком и не ходил в школу, по всей Земле шла Большая война. Стасик жил тогда в северном городке с названием Тугулай. Фронт гремел далеко от Тугулая, но здесь война тоже чувствовалась. В Тугулай привозили множество раненых, которые лечились в госпиталях. В таком госпитале работала и мама Стасика. А папа воевал.

Мама приходила со своих медицинских дежурств поздно. Стасик целыми днями скучал дома один, слушал, как за бревенчатыми стенами скребется поземка. Мама говорила:

– Если бы ты научился читать, тебе было бы гораздо веселее жить. – И по вечерам учила пятилетнего Стасика грамоте. По старому, еще довоенному букварю.

В букваре Стасику нравилась одна картинка: кораблик среди синих, отороченных пенными гребешками волн. Под картинкой были строчки:

Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет.
Он бежит себе в волнах
На поднятых парусах.

Мама сказала, что эти стихи написал Пушкин. Стасик сразу выучил их наизусть.

Днем, когда в деревянном доме никого не было и только черный бумажный репродуктор неразборчиво бормотал в углу, Стасик строил из табуреток корабль и распевал:

Ветер по морю гуляет…

А вечером, когда мама брала букварь и говорила «ну-ка, почитай что-нибудь», Стасик тут же предлагал:

– Я про кораблик!

– Какой хитрый! Про кораблик ты читаешь по памяти, а надо по буквам. Ну-ка, вот это…

И Стасик со скрипом разбирал строчки, как «мама мыла Лушу», а «Луша мыла раму».

«Что за Луша! – сердился он про себя. – Таких имен даже и не бывает!» Луша представлялась ему противной неумытой девчонкой.

И, видимо, чтобы избавится от этой Луши, Стасик наконец научился читать. К шести годам он прочитал уже немало книжек: и про Гулливера, и про Айболита, и про русских богатырей, и всякие другие. А однажды мама купила на рынке потрепанные «Сказки» Пушкина с цветными картинками. И тогда-то Стасик узнал, что строчки о кораблике – не просто стихи, а частичка «Сказки о царе Салтане».

От пушкинских сказок Стасик отрывался теперь только вечером, когда возвращалась мама.

Однажды мама стряхнула со своего полушубка снег и пожаловалась:

– Ох и погода! Такой лютый мороз.

– А что такое «лютый»? – не понял Стасик. Он впервые услышал это слово.

– Значит, злой, свирепый, беспощадный…

– Как фашисты? – тихо спросил Стасик.

– Да, – вздохнула мама. И обняла Стасика. – Но фашистам скоро конец. Всей войне скоро конец. Слышишь, по радио опять передают салют…

И правда, в репродукторе грохали залпы московского салюта – в честь еще одной победы нашей армии.

Стасик устроился у керосиновой лампы и задумался. Вспомнил строчки о кораблике: «Пушки с берега палят, кораблю пристать велят». Когда он прочитал это первый раз, то расстроился: «Мама, а зачем они стреляют по кораблику? Он же ничего плохого князю Гвидону не сделал!» Мама объяснила, что такая стрельба – мирная. Это просто сигнал, приглашение к берегу. «И салют!» – подумал сейчас Стасик.

– Мама, послушай! Я придумал продолжение Пушкина:

Пушки с берега палят,
Кораблю пристать велят.
Князь Гвидон совсем не лют,
Вся его стрельба – салют!

Мама похвалила Стасика. А он с той поры начал сочинять стихи. Иногда они получались, иногда не очень. Зависело от настроения.

Когда Стасик пошел в школу, про его «талант» узнала учительница Елена Ивановна. Иногда просила придумать что-нибудь для стенной газеты.

Назад Дальше