Записки об осаде Севастополя - Николай Берг 8 стр.


Затем я не видал его до 4 августа.

Базар также раздвинулся и увеличился. Нашлись соперники Александру Ивановичу, устроившие точно такие же лавки и палатки. Землянок вокруг прибавилось втрое.

Явившись к дежурному генералу, я стал просить о квартире. Квартир вовсе не было. Их импровизировали сами офицеры из солдатских и матросских землянок. Мне указали одну, подле штаба, над бухтой, и в то же время предложили поместиться на фрегате, против Северной балки. Землянка была ни на что не похожа: сыра и вдобавок уже занята двумя офицерами. Они теснились в трех маленьких каморках вместе со своей прислугой.

Куда же тут было поместиться еще мне, и притом с двумя людьми? Я в раздумье пошел на фрегат. Надо было перелезть две горы. Фрегат, окруженный транспортными судами38, стоял в небольшом заливе, неподалеку от 4-го номера. Я прочел: «Коварна». Странно теперь произнести мне это слово, имеющее и русское значение39. Тихо было на судах; они казались совершенно пустыми. Я не умел с непривычки разглядеть вахтенного, так же точно, как не умел кликнуть лодку. Это исполнил за меня какой-то матрос, сидевший у пристани, тогда еще спокойной и пустынной. Лодка подошла, я переехал и спросил командующего. Явился офицер, очень молодой человек, и показал мне несколько кают, отличавшихся, как небо от земли, от душной и сырой землянки, которую я только что оставил. Тут не могло быть колебания в выборе. Я воротился на станцию очень довольный, что имею квартиру. Сейчас же послал на базар нанять телегу; телегу наняли за 75 копеек; я положил мои вещи, а сам пошел с людьми пешком. Расстояние было около версты. Когда мы, или, лучше сказать, наши вещи, подъехали к пустой пристани, где ровно ничего не было, кроме торчавшего из земли якоря да сваленных в кучу ядер, – люди мои удивились и посматривали по сторонам, ища жилища. Я объявил им, что мы будем жить на корабле.

– На корабле? – повторили они и призадумались.

Это было так ново, так странно… и кажется, им не понравилось. Я сел в поданный туз40, а за людьми и вещами прислал двойку, и мы перебрались на фрегат. В бухте в это время развело сильное волнение, и людей моих тотчас же укачало. Кучер выпил водки и поправился, а человека я должен был послать на берег. На меня же качка не имела никакого влияния.

Итак, я поселился на фрегате. Прежде всего занялся я раскладкой моих вещей в каюте, в которую ход был из кают-компании, большой комнаты на нижней палубе, с освещением сверху. Русский человек не любит тесноты; я разложился по-помещичьи: в каждом ящике (а их было довольно много: четыре в кушетке, два в шкапу и четыре в комоде) у меня что-нибудь да лежало, хоть два листа бумаги.

Сверх моей каюты я мог пользоваться также и капитанской, потому что капитан с нами не жил: он командовал в это время Константиновской батареей, а наш командующий занимал простую офицерскую каюту.

Капитанская каюта была светлая, большая комната с окнами, тогда как офицерские каюты имеют не окна, а иллюминатор – круглое стеклышко, прикрепленное к особенной распорке, которая вынимается вон.

Кроме меня из нашего штаба жил еще на фрегате переводчик дипломатической канцелярии, родом болгар, человек пожилой, с сильной проседью в волосах, но еще бравый, с чудесными усами и румянцем во всю щеку. Он очень любил Россию; приходил в восторг от успехов нашего оружия и унывал от потерь. В грустные минуты он обыкновенно начинал крутить усы, выпивал водки, пьянея после второй рюмки; поглаживал свой седой хохолок и говорил что-то такое, из чего мы разбирали только половину. В нем сохранялось еще много восточного, несмотря на давность его переселения в Россию. Например, он сердился, если кто просил у него огня из трубки. Для восточного курителя это род обиды. Наложив трубку, он сосет ее до конца. Перервать курение, дать из нее огня на сторону – значит испортить все дело.

Почтенный переводчик много путешествовал: был в Сибири, в Китае, в Египте, бог знает где, и говорил на многих языках. Мы часто слушали его рассказы под скрип фрегата и гром отдаленных батарей.

Потом присоединился к нашей компании один гусарский офицер, служивший когда-то в Польше и Финляндии. Он переносил нас с юга на север и смешил гусарскими анекдотами.

Священник фрегата, иеромонах Вениамин, был человек самой строгой жизни и, по-своему, довольно образованный. Все священники фрегатов и кораблей, стоявших тогда на рейде и даже затопленных, обязаны были посещать те бастионы, где находилась команда их экипажа, освящать батареи, исповедовать умирающих и совершать различные церковные службы. Вениамин был чрезвычайно усерден в исполнении этих обязанностей. Он ходил по бастионам с каким-то увлечением, и мы всегда боялись, если он долго не возвращался. Но Бог хранил его до конца. Мне известно, что во всю осаду он исповедал и приобщил с лишком 11 тысяч человек.

Матросы «Коварны» представляли смесь племен и наречий: тут были русские, хохлы, жиды и цыгане. Но, разумеется, командовал всеми один общий русский дух. Ходили они, большею частью, в холстинных куртках или даже просто в рубашках, исключая те случаи, когда служба требовала суконной одежды. Иногда по вечерам, сидя у себя на кубрике41 или на батарейной около кухонной печи, по-морскому камбуза, они пели песни, которым близость и шум моря придавали что-то особенное… Подле них всегда было две-три кошки, любимые всем экипажем и выученные ходить на задних лапках. А не то, матросы толковали об осаде, только история осады у них была своя. Они и знать не хотели офицерских рассказов, а слушали и повторяли только то, что приносилось с бастионов их же товарищами, отвозившими туда ежедневно обед и ужин для команды своего экипажа. Этими россказнями был сыт не только фрегат, но даже и берег Северной и Сухой балки; а иные повествования улетали и на базар, и дальше. Его, то есть неприятеля, били тысячами. Чуть не каждую вылазку ложилось тысяч пятьдесят. Это число почему-то было самое употребительное.

Несмотря на некоторую внешнюю грубость и какую-то беспардонность, матросы «Коварны» были самый простой и богобоязненный народ; служили службу свою честно и исправно. Если погибал товарищ на бастионе, они старались похоронить его прилично, одеть в чистое белье и отслужить панихиду. Особенно меня умиляла их необыкновенная набожность. Я часто замечал, как иной матрос, ложась спать, или вставая поутру, или так, среди дня, когда просило сердце молитвы, – молился на коленях перед единственным образом Спасителя нашей маленькой церкви, или, правильнее, иконостаса, читая вслух свои молитвы и не смущаясь никаким окружающим шумом. Когда же происходила у нас какая-либо служба и мы собирались перед образом, я видал, как иные матросы подходили и клали медные деньги под образ. Как мне было завидно, что я не умею так же чисто и просто положить свой грош под образ!

Фрегат «Коварна» стоял от берега в 70 саженях. Вот какой вид был от нас на Севастополь.

Прямо против нас, смотря по бушприту42 через рейд43, виднелась на расстоянии версты Южная бухта в раме строений Корабельной слободки и Южной части города. Здания Корабельной начинались Павловской батареей, стоявшей у самой бухты, на мыске. За ней, влево, шли низкие одноэтажные магазины и казармы; потом открывалась и сама Корабельная слободка: мелкие домики, разбросанные по горе, которая венчалась Малаховым курганом – небольшим возвышением, едва-едва отделявшимся от строений. Еще левее, книзу, спускались к бухте Аполлонова и Ушакова балки, замыкаемые водопроводами, которых белые арки ярко отделялись от зелени гор и были видны далеко. Затем шли пологие горы, и на них дымились батареи.

За Павловским мыском выступали Александровские казармы, и за ними показывались темные окраины 3-го бастиона в виде зубцов: это были траверсы батарей.

Направо от Южной бухты пестрела разнообразными зданиями Южная сторона, так сказать, настоящий Севастополь. В средине ее, несколько наискось от нас, виднелась знаменитая Графская пристань – красивый портик на пестумских колоннах и под ним каменная лестница к рейду. Правее – Екатерининский дворец, едва заметный домик на площадке; еще правее по всему берегу до Артиллерийской слободки, на расстоянии 250 саженей, тянулось длинное здание Николаевской батареи. Выше, за пристанью, Михайловский собор; далее пестрели разные здания, но ярко от них отделялась Библиотека, венчавшая Южную сторону, как Малахов венчал Корабельную. За Библиотекой замечался на красивых колоннах храм Святых Петра и Павла, а далее опять пестрели разные здания.

Направо от Николаевской батареи открывалась Артиллерийская бухта, а за нею тотчас, на мыске, Александровская батарея – круглая башенка, завершавшая здания Южной стороны. Далее вы видели уже древний мыс Херсонеса и море, полное кораблями.

Если смотреть, встав лицом к осту, прежде всего, саженях в 80, являлся мысок, на котором впоследствии поставили батарею № 22[11]. Из-за него в полуверсте выступал 4-й номер со своими белыми стенами и красными крышами внутренних строений. Рейд в этой части постоянно был полон движения. Поминутно ходили туда и сюда разные ялики и боты.

Если встать к весту, иначе к выходу в море, тогда открывались батареи: Михайловская, саженях в 200, и за ней, на крайнем мыске, Константиновская – огромные здания в три этажа. Вдали то же море и корабли. Эта часть рейда, по Михайловскую батарею, также была полна движения. Яликов и судов ходило не меньше, чем налево от нас, особливо после перенесения Северной пристани из Куриной балки в Северную. Более всего замечалось тут шаланд, нагруженных турами. Туры приготовлялись солдатами в окрестных лесах и катились оттуда к пристани или привозились на фурштатских телегах. С пристани грузили их на шаланды, громоздя в два и в три этажа, и шаланды, совершенно закрытые ими, тихо двигались по бухте, как будто какие горы коричневатого цвета. Иногда наверх взбирался матрос в белой куртке и далеко белел на коричневой куче, командуя гребцами, которые сидели впереди на катере, буксируя шаланду и дружно взмахивая веслами.

За кормой у нас была Северная сторона: берег, вначале плоский, но далее подымавшийся пологим скатом, в конце которого, почти в версте от нас, показывалось Северное укрепление. Оно венчало эту часть Северной стороны. У самого берега стояло несколько палаток и низеньких лачужек, слепленных кое-как из камней и покрытых парусиной и чем попало. Тут с мая месяца кипела деятельная и суетливая жизнь. Продавались разные съестные припасы: хлеб, картофель, огурцы, черешни, вяленая рыба, табак и сигары. Матросские жены варили мужьям похлебку. Вечно валил дым, и пахло разным кушаньем; толклось много народу, был крик и шум, который веселил среди опасности. Домики вырастали как грибы. В горе, немного дальше, постоянно рылись землянки… Но в августе стали жаловать на пристань бомбы, и стройка домиков и рытье землянок прекратились. Многие палатки, пробитые осколками, сквозили как решета, но раненых никого не было.

У самой пристани лежали в правильных пирамидах и просто в кучах ядра и гранаты; торчали из земли якоря, протягивались швартовы44; кое-где были вытащены лодки и выставляли на солнце свое черное лоснящееся брюхо, вымазанное смолой. За лодками вечно лежали или сидели матросы, играя в карты, а не то в шашки, причем пешками служили им нередко неприятельские пули разных фасонов. Везде война и осада.

Направо, в полугоре, виднелся небольшой каменный домик, в котором жили когда-то великие князья, а потом помещалась канцелярия главнокомандующего. Налево, на половине расстояния от нас к Михайловской батарее, стояла гауптвахта, служившая госпиталем, и подле нее, среди туров и ядер, небольшой столбик с образом Спасителя.

Вот все, что мы видели с фрегата.

Я ходил на службу только по утрам. Возвращался часа в 4 и обедал вместе с офицерами фрегата в кают-компании.

Ели мы хорошо. Можно сказать, что во всю войну я не был ни разу так хорошо и дешево устроен относительно стола, как на фрегате «Коварна». Я ни о чем не думал и не хлопотал. Провизия покупалась, и обед готовился как будто по щучьему веленью. У нас было четыре блюда и кофей, а иногда устраивался и шоколад. Матросы отыскали в Сухой балке корову у какой-то бабы. Она доставляла нам сливки по 10 копеек серебром за стакан. Товарищи, приезжая ко мне на фрегат, дивились нашему комфорту.

После обеда я любил вздремнуть под скрип и легкую качку фрегата. Потом отправлялся в город на двойке или вельботе. Двойка ходит тихо, но вельбот, или гичка45, имея особенное устройство, несется как ветер. Приятно видеть благоустроенную гичку на полном ходу, когда шестеро гребцов на подбор совсем закидываются назад, то исчезая за краями лодки, то появляясь опять. Длинные весла стелются ровно, чуть задевая поверхность. Мчится птица-лодка, обгоняя все… Некоторые суда имели до конца осады характерные гички, но большая часть, по недостатку матросов, сажала гребцов, каких попало, и гичка теряла свою красоту и ходкость. Часто Нахимов, любивший хорошую греблю, увидев расстроенную гичку, не выдерживал и замечал: «Что это-с, как гребут! Сущий разврат!»

Наш вельбот был довольно сносный: я приезжал на Южную сторону минут в десять. Мы приставали обыкновенно у самой Графской пристани, против лестницы, где постоянно качалось на волнах несколько гичек, катеров и двоек, дожидаясь кого-нибудь из города; вечно свистели своими трубами два-три парохода, готовые уйти. Чаще всех летал летом с Южной на Северную и обратно «Турок46», небольшой, но быстрый пароход английской постройки. Кроме него ходили «Громоносец», «Дунай» и «Грозный». Все они занимались перевозкой тяжестей и народа, без всякой платы. Частные ялики брали от 2 до 10 копеек серебром в один конец. Остальные пароходы: «Владимир», «Крым», «Херсонес», «Бессарабия», «Эльбрус» и «Одесса» – стояли обыкновенно на якорях и выжидали дела. Все держались сначала посредине рейда, но в июне месяце первые четыре перебрались к Павловскому мыску, а «Эльбрус» и «Одесса» встали подле нас, против Северной балки.

Самая Графская пристань была всегда полна народа. Одни ялики отбывали, другие прибывали. Два-три жандарма ходили по берегу для смотрения за порядком. Подле пристани, на бугре направо, долго тараторили торговки, продававшие матросам квас, хлеб, сбитень и всякие мелочи. Они исчезли оттуда только в конце июня, после нескольких приказов и подтверждений – не быть женщинам на Южной стороне. То же самое начальство, которое предписывало остракизм, должно было смотреть сквозь пальцы, если иные храбрые матроски оставались в городе; они жили не праздно: стирали белье, варили щи, носили воду47.

Поднявшись по ступеням каменной лестницы, избитой ядрами, и пройдя по площади мимо Екатерининского дворца, я заходил иногда в дом Благородного собрания, которым начиналась Екатерининская улица, первая улица налево. Там был главный перевязочный пункт48, где работал Пирогов со своими помощниками Обермиллером, Тарасовым и другими. В первой огромной комнате стояли кровати, замещаемые тяжело раненными, которых по совершении операции нельзя было уносить далеко. Для ампутаций назначена была комната налево. В этой комнате вечно раздавались стоны и слышалась крупная солдатская брань. Солдаты постоянно ругались во время операции, несмотря на действие хлороформа, который, по-видимому, погружал их в крепкий сон. На маленьком, особенном столе, устроенном нарочно для операции, вечно кто-нибудь да лежал. Несколько медиков толпились вокруг, сверкали ножи и пилы, текла ручьями кровь, и жирный запах ее сильно бил по носу всякого пришедшего с улицы. Служители – солдаты и сиделки – то и дело подтирали кровавые лужи. В одном углу стояла кадка, откуда глядели отрезанные руки и ноги. Носилки за носилками появлялись в дверях…

Пирогов сидел безвыходно тут, в другом углу комнаты, у зеленого столика, молчаливый и задумчивый. На нем была постоянно одна и та же солдатская шинель нараспашку, из-под которой выглядывала длинная красная фуфайка. На голове картуз. Седые клочки волос торчали на висках. Казалось, он сидел безучастно, как чужой человек, а между тем он слышал и видел все. Изредка он вставал и подходил к столу, брал хирургический нож – и вдохновенные, единственные разрезы изумляли окружавших его медиков, но только медиков: другим, непосвященным, была недоступна поэзия его гениальных операций49.

В комнате направо от входа кипели вечные самовары, толпились фельдшера, солдаты и сестры милосердия.

Назад Дальше