Однако с тех пор, как Тамара заметила, что бём болтается полдня без дела, и сделала ему выговор, он старался работать как можно медленнее. Штребля это злило, выводило из себя, особенно когда он вспоминал несчастного Бера, который пилил из последних сил. Красивое, но глуповато-наглое лицо бёма было отвратительно Штреблю. Вскоре он просто возненавидел напарника, но другого не находилось.
– Что ты так боишься отпилить лишнее полено? – как-то спросил он Ирлевека.
– А зачем? – невозмутимо отозвался бём. – Хлеба мне за это не добавят.
Штребль с презрением посмотрел в пустые синие глаза. Он знал, что хлеба Ирлевек съедает побольше многих. Жена этого верзилы, маленькая невзрачная крестьяночка, мыла на лагерной кухне посуду и весь свой хлебный паек тащила мужу, которого обожала. Он же был к ней совершенно равнодушен. Несколько раз эта бесцветная мышка отпрашивалась с работы и приходила к мужу в лес, чтобы побыть с ним наедине. Но Ирлевек даже не считал нужным доставить ей это маленькое и вполне законное удовольствие.
– Ты что, не понимаешь, зачем она к тебе пришла? – не выдержав однажды, спросил его Штребль.
Бём нагло усмехнулся и ответил:
– Было время, женщины уходили от меня шатаясь. А теперь я сам буду шататься, если стану возиться с женщиной.
– Вот скотина проклятая! – почти вслух пробурчал Штребль. – Кроме собственного брюха, ничего его не волнует…
Вскоре Ирлевек повадился побираться в ближайшей деревне. Его длинным ногам ничего не стоило отмахать в обеденный перерыв три километра туда и обратно. Возвращался он с мешочком, полным кусков хлеба и сырых картофелин. Талоны же, заработанные на дополнительный обед, потихоньку продавал в лагере. Когда ему удавалось особенно много выклянчить, он продавал и те талоны, которые полагались на обед, завтрак и ужин. В лагере был уже свой прейскурант: обед – семь рублей, завтрак и ужин – по четыре, обед по талону – пять, хлебный паек – двадцать рублей. Бём заметно похудел и работать стал как-то вяло.
– Умышленно в дистрофию себя вгоняешь? – поинтересовался Штребль.
– Осенью пойдет эшелон в Румынию, – ответил Ирлевек. – Больных и слабых отправят домой.
– Будь спокоен, тебя не отправят!
Бём лишь исподлобья тупо посмотрел на Штребля. В начале июля жара стояла страшная. Штребль стал худ и черен как грач. Вечером он с наслаждением мылся в ручье и тут же стирал себе рубашки.
– Вы нехороший! – услышал он сзади ласковый голос. Это была Роза. – Почему вы не приносите мне свое белье? Я бы сама его выстирала. Ведь я еще ваша должница.
У Розы было свежее загорелое лицо, ее карие глаза приветливо щурились. Она взяла из рук Штребля мокрую рубашку и, наклонившись к воде, принялась стирать. Он заметил, что ее похудевшая фигура стала почти девичьей. Почувствовав его взгляд, она обернулась и доверчиво улыбнулась яркими, пухлыми губами. «Видно, я сильно сдал, если почти равнодушно гляжу на женщину», – подумал Штребль. Но тут же поймал себя на том, что лжет сам себе: мысли о Тамаре постоянно волновали его, он порой даже не мог работать, а по вечерам его одолевали сладкие несбыточные мечты. Вместе со страданиями они приносили ему, впрочем, и огромное наслаждение. «Если бы вместо Розы здесь была она, я не был бы так спокоен», – мрачно решил он.
13
Подошла сенокосная пора. Татьяна Герасимовна металась как угорелая: надо было начинать косьбу одновременно на трех участках. Не хватало людей, лошадей, инвентаря. Она решила просить у Хромова немцев и послать их вместе с Тамарой и Власом Петровичем на самый дальний участок. Хромов долго не соглашался, стращал ее военным трибуналом, если немцы разбегутся.
– Ладно, ладно, – только посмеивалась Татьяна Герасимовна, – сама упущу, сама и поймаю. Не накосим сена – тебе же зимой скакать не на чем будет.
После разговора с Хромовым вечером она зашла к Черепановым. Тамара и Лаптев сидели за столом над книгой, почти касаясь головами.
– Здорово живете, – с усмешкой сказала Татьяна Герасимовна. – Неспроста ты, Петр Матвеевич, глаз не кажешь. Астрономию, что ль, изучаете?
– Я заходил несколько раз… – Лаптев смущенно поднялся из-за стола. – Вас дома не было. А мы тут с Тамарой немецким языком занимаемся.
– Гундят, гундят до полуночи, – пожаловался Василий Петрович, – а утром Томку не добудишься.
Сели пить чай со свежими ягодами. Самовар вовсю фырчал на столе, а в стекло билась крупная ночная бабочка. Василий Петрович стряхнул ее в ладонь и выбросил в форточку.
– Окна не открываем: комарье одолело. По ночам тепло. Теперь травы пойдут.
– Собирайся на покос, Тома, – сказала наконец Татьяна Герасимовна. – Забирай немцев и айда за Малиновую гору!
– А лес как же? – растерялась Тамара.
– Пущай его растет! – засмеялась Татьяна Герасимовна, все еще ревниво поглядывая на Лаптева, и достала из сумки список немцев, который уже подписал Хромов. – Двадцать немцев тебе даем, самых лучших. Почти одни бабы, чтобы тебе легче было с ними управляться.
– Да я этих совсем не знаю, – недовольно сказала Тамара, глядя в список. – Я не хочу с ними…
– Не волнуйся, твои красавцы целы будут, никуда они не денутся, приедешь – увидишь, – Татьяна Герасимовна подмигнула Лаптеву, опять засмеялась тихонько. Потом стала собираться домой. – Может, проводишь меня, Матвеич? А то я, грешница, собак боюсь.
Лаптев проворно вскочил. Они вышли за ворота и пошли вдоль огородов. Закат предвещал на завтра хорошую погоду. Горы, окутываясь темнотой, становились темно-синими. Тихо журчал Чис, пробегая между отвалами. Подошли к берегу и долго смотрели под крутой его обрыв.
– Какая у вас рука холодная, – шепнул Лаптев, дотрагиваясь до ее полной, короткой руки.
– Значит, сердце горячее, – еще тише проговорила она.
– Это надо проверить, – он наклонился к ее лицу. Она отодвинулась.
– Скоро я поеду по покосам, долго не увидимся… Ты тогда всерьез говорил или, может, уже не помнишь, пьян был?
– Пьян был, но помню отлично. Вот только вы мне тогда ничего не ответили.
Она молчала. Потом, зябко поведя плечами и вздрогнув от холода, сказала усталым голосом:
– Пойдем по домам, что ли? А то до добра не договоримся…
У калитки Лаптев все же отважился ее обнять, предварительно оглянувшись по сторонам.
– Зря ты от меня убегаешь, – ласково сказал он. – Ей-богу!
Впереди громыхали две телеги, нагруженные немецким скарбом, котлами, ведрами, бренчащими косами, вилами, граблями. Мальчишка-бём погонял лошадь самодельным кнутиком, за телегами шла толпа немок в разноцветных юбках и платках. Влас Петрович правил другой лошадью и, как всегда, не переставая ругался. Тамара ехала верхом, задумчивая и сосредоточенная. Когда огибали лагерь, она с надеждой подняла глаза и вдруг действительно увидела Рудольфа в окне второго этажа. Он не спал, хотя час был очень ранний. Тамара быстро отвернулась, пряча счастливую улыбку.
Скоро обоз снова повернул, и лагеря не стало видно. Въехали в лес. Дорога то стремительно падала под гору, и тогда Буланка садилась на задние ноги, удерживая бренчащую повозку, то снова стремилась ввысь, петляя в оранжевом стройном сосняке, сплошь заросшем брусничником. Солнце было еще невысоко, а сосны уже блестели, отливая золотом. В низинах начинала виться мошкара.
Немки весело болтали и напевали песни. Им было радостно – после скучного лагеря они очутились среди чудесного живого леса. Где-то совсем рядом куковала кукушка, щелкала кедровка, вселяя надежду о желанной свободе и возвращении в родные места. Куст красной смородины, попавшийся по дороге, немки ощипали за несколько минут.
– Как тебя зовут? – спросила Тамара по-немецки молодую крестьянку, подавшую ей ветку красных ягод.
– Алозия Эккер, фрейлейн. Тут и моя сестра Эккер Катарина. Пусть фрейлейн Тамара не беспокоится, мы все умеем косить.
Лес кончился. Переехав вброд речушку, телеги покатились по мягким травянистым полянам. Высокая трава хлестала по колесам, они оставляли за собой влажный глубокий след. Впереди замелькали крыши домиков. Это был прииск Неожиданный. Двое мальчишек со старательскими ковшами в руках копались в мутном ручье. На краю густого елового леса стоял старый шестиоконный барак. Здесь и остановились.
Тамара велела самой младшей из немок, Фрони, готовить обед, а сама вместе с другими немками принялась косить вокруг барака траву для ночлега. Влас Петрович отбивал косы. Когда сварилась каша, сели вокруг котла. Тамара, зная привычку немцев есть очень медленно, не торопила женщин, да и пшенная каша была слишком горяча. Съели по миске, Фрони дала добавок.
– Молодец, Хронька! – заметил Влас Петрович. – Дай бог тебе мужика поздоровше!
После каши каждый получил по куску рыбы и по ложке сахарного песка. К хлебу никто не притронулся, кроме старого немца Панграца и мальчишки Оскара.
– Что же вы хлеб-то не едите? – удивилась Тамара.
– Хлеб мы съедим вечером, когда сильнее проголодаемся, – отвечала востроносенькая Барбара, сестра Оскара, и тут же отняла у брата хлеб и спрятала его за пазуху. Оскар надулся.
– Без хлеба вы целый день не прокосите. Возьмите с собой хоть половину, а если будете хорошо косить, получите вечером по триста граммов сверх нормы, – обещала Тамара.
Немки тотчас же извлекли из своих узелков хлеб, разломили на две части и половину съели с чаем – настоем шиповника. Панграц подумал и доел свой хлеб до последней крошки. «Изголодались, – с тревогой подумала Тамара, – трудно будет им косить целый день».
Но немки с первого же часа рассеяли ее сомнения. Когда она привела их на лесные травянистые поляны, пестревшие цветами, они так дружно взялись за косы, так чисто и быстро начали косить, что Тамара, всего третий год державшая косу в руках, испугалась, что не поспеет за ними. Она хотела пойти первой, но не решилась, а пошла третьей после Алозии и Катарины. Сзади она все время слышала взмах косы Оскара и с трудом уходила от него. Но травы здесь были коские, широколиственные, и постепенно Тамара справилась и начала догонять быстроногую Катарину.
– Будет дурить-то! – ругался Влас Петрович. – Ты начальство или кто? Чего ты размахалась, как ведьма ночная? – он отбил свою косу и, встав первым, сказал Алозии: – Ну, теперь гляди не обмочись, Матрена немецкая! Поспевай за мной!
Старик широко взмахнул косой и двинулся вперед. Но Алозия не отставала ни на шаг. Влас Петрович прошел длинный прокос и остановился, смахивая пот. Алозия стояла рядом и улыбалась. Простодушное голубоглазое лицо ее тоже было в капельках пота.
– Чего ты оскаляешься-то? – сердито спросил Влас Петрович. – Думаешь, загнала меня? – и он выругался. – Гляди, мой прокос на сколь шире твоего. То-то, брат!
Тамара расхохоталась, глядя на Власа Петровича. Старик был искренне уверен, что немцы прекрасно понимают русский язык, да только придуриваются.
Косили до восьми вечера, пока не начала одолевать мошкара.
14
Дни были душные и пыльные. Разморенный жарой, поминутно вытирая пот со лба, Лаптев через проходную будку вошел во двор лагеря. Близился вечер, немцы уже вернулись с работы. Из столовой доносился шум голосов, и как показалось Лаптеву, слишком уж громких. Он двинулся к столовой, но навстречу ему выскочил разъяренный и всклокоченный немец Штребль.
– Что такое? – сердито спросил Лаптев.
– Геноссе политишелейтенант, – проговорил, задыхаясь, Штребль, – будьте добры, прикажите этому подлецу Грауеру не прикасаться к тем вещам, которые ему не принадлежат! Он надел на себя костюм покойного Бера и таскается в нем по лагерю!
– Вы успокойтесь! – строго прервал его Лаптев. – Посмотрите, на кого вы похожи!
Штребль смутился, пригладил растрепанные волосы, вытер лицо платком и постарался улыбнуться.
– Ну, а теперь расскажите все по порядку, – садясь в тень, устало попросил Лаптев.
– Вот и они могут подтвердить, – горячо сказал Штребль, указывая на вышедших в это время из столовой немцев из первой роты, – я отказался от этих вещей для того, чтобы они были возвращены жене Бера, а не для того, чтобы ими воспользовался господин Грауер. Это просто подло!
Лаптев озадаченно молчал.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Я буду говорить об этом с командиром батальона.
Штребль ушел, а Лаптев все еще сидел в задумчивости и нерешительности. Гнев и досада закипали в нем. Он уже неоднократно говорил Хромову, что Грауер ведет себя безобразно, пускает в ход кулаки, всех обвиняет в антисоветской пропаганде, наводнил кухню своими ставленницами, те тащат направо и налево, а самого Грауера кормят как на убой. Но Хромов, выслушивая всякий раз замечания Лаптева, недовольно морщился:
– Да отстань ты от меня! Ну что он особенного сделал? Ну сожрал лишнее, ну с бабами шуры-муры заводит… Так он ночи не спит, никогда покою не имеет. Смотри, как он немцев в кулаке держит! Найди такого другого!
– Нам не нужны жандармы! Здесь не румынская сигуранца! – возмущенно отвечал Лаптев.
Но убедить Хромова было невозможно. Он явно ценил Грауера за его железный характер. Наблюдая, как тот хватал за шиворот и выталкивал за ворота какого-нибудь бёма, не желавшего выйти на работу, и сыпал при этом отборной русской матерщиной, Хромов только похохатывал.
– Дает он им прикурить! С таким старостой не пропадешь!
– Мерзавец он, а не староста, – гнул свое Лаптев, испытывая острое желание схватить за шиворот самого Грауера.
Теперь надо было что-то срочно решать с этим Грауером, но Хромов, как назло, отбыл в командировку в Свердловск, а у самого Лаптева просто не было сил разбираться с хитрым, подобострастным немцем – одолела жара и сильно мучила не прекращавшаяся последние дни тупая боль в желудке.
В эту ночь Отто Грауеру снились кошмары. Его били сапогами полицейские на пыльной площади маленького городка. Было совсем не больно, но он умолял их прекратить и кричал, что ни в чем не виноват. Потом снилась его каморка возле типографии, где он работал наборщиком, и какая-то полуголая женщина истерически визжала, понося его грязными словами. Ее сменил человек в военной форме, который пытался засунуть ему под мышку раскаленное железное яйцо… Грауер стонал во сне и всхлипывал… Он очнулся только под утро, когда яркий солнечный луч упал на его жалкое, измученное лицо.
Грауер не сразу понял, где он находится, а когда сообразил, что он в русском лагере, из его тонких губ вырвался вздох облегчения. Здесь он чувствовал себя в безопасности, здесь он никого не боялся. Даже строгий начальник лагеря здоровался с ним за руку и разрешил обращаться к нему со слова «товарищ».
Он встал, не спеша умылся, надел коричневый костюм, который хотя и болтался на нем, как на вешалке, зато был совершенно новым. У него никогда не было такого дорогого шерстяного костюма.
Когда большинство немцев разошлись по работам и лагерь затих, он направился в портновскую мастерскую. Здесь чинили засаленную одежду слесарей из механических мастерских, порванную и прожженную одежду лесорубов, шили костюмы по вольным заказам, а также шапки, рукавицы, рубахи, белье. Заглянув в дверь мастерской, Грауер деловито сказал:
– Фрейлейн Шуман, пройдите ко мне наверх. Для вас есть письмо из дома.
Черноглазая Нелли, не получившая еще ни одного письма из дома, вскочила и бросилась вслед за Грауером. Он подвел ее к своей комнате на втором этаже женской роты, пропустил вперед, усадил на табурет и зачем-то закрыл дверь на ключ. Нелли сидела как на иголках. Порывшись немного в столе, Грауер его закрыл.
– Видимо, я спутал… Для вас писем нет. Но я хочу поговорить с вами, фрейлейн Шуман…
Глаза Нелли наполнились слезами, она заерзала на табурете, стараясь не смотреть в землистое лицо Грауера с отвислой челюстью и нечисто промытыми глазами.
– Я знаю, что в портновской вам трудновато. Целый день сидеть за машинкой… Портятся ваши прекрасные глазки. К тому же вы, наверное, недоедаете?
– Нет, нет, папаша Грауер, – поспешила ответить Нелли, – в портновской мне очень нравится. Другой работы я не хочу.
– Ну, хорошо, – понизил голос Грауер, – вы можете оставаться в портновской… Но обещайте мне, что будете иногда заглядывать ко мне вечерком.
– Геноссе Грауер! – возмущенная девушка вскочила. – Как вы смеете мне такое предлагать? Если бы у вас была дочь и она оказалась бы одна далеко на чужбине, не болело бы у вас сердце, что ее могут оскорбить так, как вы сейчас меня оскорбляете?