Ежели это преступление, я признаю себя виновным, и пусть рассказ о вышеупомянутых поручениях послужит если не к оправданию моей особы, то хотя бы к смягчению выносимого мне приговора. У некоего человека был отец, повинный во многих беззакониях, и беззакония сии были противны его сыну, но все же невозможно ожидать, что сын дерзнет изобличать отца. Мне кажется, что в этом деле я такой же сын. Даже сыновний долг не мог бы довлеть сильнее, нежели тот, что был на меня возложен. Хоть признаю, что для противной стороны дело это не таково.
Сие побуждает меня подтвердить все вышесказанное и в свете вышеупомянутых моих обязанностей изложить, что я на самом деле совершил и чего не совершал.
По общему суждению, провозглашаемому столь уверенно, что мне не стоит якобы и возражать, я взят был на работу бывшим лордом-казначеем графом Оксфордом во время последних раздоров по поводу государственных дел, чтобы служить ему своим пером или, по выражению моих недругов, писать по его указке, или под его диктовку, или по его приказу и тому подобное, используя тайные сведения, переданные мне им или его пособниками, и получать за это плату, или жалованье, или содержание от милорда.
Умей я лучше передать словами то, что подразумевают эти люди, клянусь вам, я бы это сделал.
Кому-то это все покажется невозможным. Но раз иные люди утверждают сие с такой решимостью, им следовало бы найти весомые улики, вскрыть те или иные обстоятельства, сыскать людей, которым что-либо известно, но говорить, что тайны оберегались слишком тщательно, все равно, что ничего не сказать или признаться, что тайны сии остались нераскрытыми. Тогда чего же стоят все их непререкаемые утверждения? Ведь люди честные не станут утверждать того, что доказать не могут.
По правде говоря, если бы сей поклеп имел касательство лишь до моей особы, я бы не стал о нем упоминать, ибо не вижу ничего предосудительного в том, чтобы подчиняться человеку, поставленному королевой во главе правительства. Однако сей поклеп касается и его светлости, и истина должна быть восстановлена. Независимо от того, верно настоящее обвинение или неверно, я посоветовал бы тем, кто хочет сохранить прозвание порядочного человека, задуматься, что будет, если это утверждение окажется предвзятым. Чем смогут они возместить ущерб, причиненный его светлости или иным причастным лицам? Что, если не найдется доказательств и следов сего проступка? Как можно обвинять людей на основании слухов и наветов и помогать тем, кто желает утопить в потоке грязной клеветы чужую честь и доброе имя?
Sed quo rapit impetus undae ( Лишь неистовству волн подчиняюсь. Публий Овидий Назон, « Письма с Понта»).
В ответ свидетельствую перед потомством, что каждое слово этого обвинения есть ложь и выдумка. Страшась суда Того, пред кем предстанут все — и клеветники, и оклеветанные, со всей торжественностью заявляю, что никогда не получал инструкций, указаний, наставлений и чего-либо подобного — как бы ни называли это мои недруги — по поводу того, что мне надлежит писать, и никогда не получал каких-либо бумаг и сведений с заданием составить из них книгу, памфлет или какое-либо иное сочинение ни от вышеупомянутого графа Оксфорда, бывшего лорда-казначея, ни от какого-либо иного лица, действующего от его имени или по его приказу, с того самого времени, когда покойный граф Годольфин перестал быть лордом-казначеем. Я никогда не предъявлял его светлости какую-либо книгу, газетный листок или памфлет моего сочинения с целью внесения поправок и изменений или для получения санкций, прежде чем вышеупомянутые труды были переданы в печать и изданы.
Если кто-либо способен уличить меня в малейшем отклонении от истины, мне было бы весьма желательно услышать это из его уст, к чему я призываю и всех прочих. А если таковых нет, я обращаюсь к чести и справедливости своих злейших недругов, как сказано в названии сего памфлета, с тем, чтобы они меня уведомили, какими свидетельствами истины и совести способны они подтвердить свои упреки, и указали, чем я заслужил их.
В своих писаниях не поступался я свободой говорить согласно своим убеждениям и пользовался ею неизменно, не будучи понуждаем писать что-либо против собственного разумения.
Рассказ мой подошел к тому времени, когда милорд Годольфин был отстранен от должности, и двор наш разделился самым злосчастным образом. Я посетил милорда в день его отставки и весьма почтительно испросил у его светлости совета, какого поведения мне следует держаться. На что он мне ответил, что его благорасположение ко мне и желание мне покровительствовать нимало не уменьшились, но у него нет прежней власти, и что служил я королеве, и все, что он ни делал для меня, совершалось по воле и указанию Ее Величества, и кем бы ни было лицо, наследующее его должность, для меня это не суть важно, ибо он полагает, что я буду служить по-прежнему, какие бы перемены ни совершались при дворе; мне надлежит лишь подождать, пока положение определится, и далее осведомиться у министров, какие распоряжения мне отдала Ее Величество.
Тогда же я уяснил себе и взял за правило на будущее, что для меня не суть важно, каких министров изволит назначать
Ее Величество, мой долг — служить любому министерству, коль скоро его действия не противоречат благоденствию, законам и правам моего отечества. Мой долг как подданного — усердно исполнять все приказания, согласные с законом, и отклонять — с ним не согласные; правило, которому я и сам всегда следовал неукоснительно.
Тем самым Бог судил мне вернуться к прежнему моему покровителю, который с неизменной своей добротой изволил представить мое дело королеве, так что я не утратил расположения Ее Величества, хотя она и не дала мне новых поручений. Что же касается вознаграждения, жалованья, подачки или мзды, я заверяю всех, что ничего подобного не получал, за исключением того самого вышеупомянутого денежного содержания, которое Ее Величеству угодно было мне назначить в благодарность за поручения, исполненные мной в другой стране в ту пору, когда милорд Годольфин возглавлял правительство. Никогда вышеназванный лорд-казначей не нанимал меня на службу и не давал мне указаний и приказов предпринять то или иное действие, имевшее касательство к злосчастным разногласиям, которые столь долго изнуряли королевство и навлекли на меня так много ложных обвинений.
Я перейду к существу дела и расскажу, что я совершил и чего не совершал. Возможно, это объяснит несправедливость, доставшуюся мне в удел. Начну с опровержений — с того, чего не совершал.
Первое, что воспоследовало из злосчастных разногласий, были потоки грязи, обрушившиеся на влиятельных персон и все их действия, к какой бы из сторон они ни принадлежали. Противники использовали низкие приемы и прибегали к клевете и поношениям. Я много раз указывал в печати, что это недостойно христиан, неблагородно и не имеет оправдания.
Во всех моих писаниях нельзя найти ни слова, касающегося личностей или поступков кого-либо из бывших министров.
Под их началом я служил Ее Величеству, во всех делах, в которых им угодно было пользоваться моей помощью, они вели себя достойно и порядочно. Во всю свою жизнь я не сказал и не написал ни о ком из них ни одного порочащего слова, ни в чем таком не мог бы обвинить меня и самый злейший враг. Я неизменно сокрушался о происшедшей перемене в правительстве и почитал ее за величайшее несчастье для всей нации, и для меня самого в особенности.
Последовавшая рознь и межпартийная вражда, вне всякого сомнения, стали для всех нас величайшим бедствием.
Второе обстоятельство, вызванное этой переменой, был мир. Никто не может заявить, будто я когда-нибудь поддерживал сей мир. В то время, когда он был заключен, я выпускал газету, в которой писал ясно и недвусмысленно (гораздо яснее и недвусмысленнее, нежели прочие) — сии неблагоприятные для меня свидетельства и ныне можно там найти, — что я не одобряю этот мир: ни тот, который заключили, ни тот, который собирались заключить, — и что, по моему суждению, оба они не принесут пользы протестантам. Мир, который я поддерживаю, не уступил бы Испанию ни Бурбонам, ни Австрийской правящей династии, а поделил бы сие яблоко раздора, чтобы оно больше не было угрозой для
Европы и чтобы протестантские государства — Британия и Штаты ( Нидерландские) — усилились и укрепились за счет торговли и мощи Испании и больше не опасались бы ни Франции, ни императора.
Тем самым силы протестантов превосходили бы все европейские державы и ни французская, ни австрийская опасность более не существовала бы.
За таковой мир я неизменно выступал, в чем следовал предначертаниям короля Вильгельма в Договоре о разделе и той статье, что введена была его же доблестной рукой в начале последней войны и гласила: все, что мы завоюем в Испанской Вест-Индии, должно остаться нашим.
Сие было задумано, чтобы Англия и Голландия направили свои морские силы, весьма превосходившие французский флот, в Испанскую Вест-Индию, завоевание коей означало бы завоевание торгового пути и приток золота, обогащающего ныне недругов обеих этих стран, дабы богатство и могущество сосредоточились в руках у протестантов. К кому бы ни отошла Испания, она зависела бы от нас. Бурбоны бы удостоверились, что за нее не стоит и бороться, ибо без того, что отходит к нам, она бедна. Испанцы бы ожесточились против Франции вследствие упадка их торговли, и Франция была бы не в силах удержать их ни ныне, ни впоследствии. Вот из чего я исходил, когда писал о мире. Не отрицаю, что по заключении его, когда о переменах больше не могло быть и речи, я счел, что наша цель — извлечь из него то лучшее, что представляется возможным, и постараться осознать: какие блага он сулит, вместо того чтоб обвинять всех, кто заключил его. Не знаю, в чем тут можно было упрекнуть меня.
В то время, когда я так высказывался, бранчливые писаки осыпали меня бесчисленными оскорблениями за то, что я продался французам и подрядился— за плату или вследствие подкупа — защищать негодный мир и тому подобное. Они при этом исходили из того, что большинство памфлетов, печатавшихся в изобилии каждый божий день, принадлежали мне и вышли из-под моего пера, тогда как я к ним не имел ни малейшего касательства. Поистине то была величайшая несправедливость — наибольшая из всех, какие только можно было оказать мне ( я позже еще вернусь к этому), под гнетом каковой я нахожусь и ныне, так что стоит появиться какому-нибудь памфлету, стяжавшему всеобщее неодобрение, как меня немедля обвиняют в авторстве. Подчас я узнаю, что некая книга вышла из печати, лишь потому, что всюду бранят меня как ее сочинителя.
Увидев таковое отношение, я вовсе отложил перо и большую часть года писал лишь для газеты «Обозрение». Затем я долго пребывал на севере Англии, где наблюдал, с каким бесстыдством якобиты вбивают в голову простому люду хорошенькие вещи о праве и прерогативе Претендента: о том, что за благие перемены предстоят нам, если он воцарится, о том, что он перейдет в протестантство, что он преисполнен решимости оберегать наши права и подтвердить законность государственного долга, что он даст свободу вероисповедания диссентерам. Увидев, что люди начинают верить сему надувательству и с помощью таких приемов якобиты достигают своей цели, я рассудил, что лучшее, чем я могу споспешествовать делу протестантов, и лучший способ объяснить другим все преимущества протестантского престолонаследия — это предупредить людей, что их в действительности ожидает, если на престол Англии вступит Претендент. Это и побудило меня вновь взяться за перо.
И здесь мне нужно рассказать, что я на самом деле совершил. Как это ни печально, я должен заявить, что мне тут предстоит пожаловаться на самую черную, несправедливую и безбожную клевету, какую, я полагаю, не приходилось терпеть никому со времен тиранства короля Якова II. Дело сводится к следующему.
Дабы подорвать влияние вышеупомянутых посланцев Претендента, я первым делом написал небольшой трактат под названием «Своевременное предостережение».
Сия книга была написана с искренним желанием открыть глаза бедным деревенским простакам на наущения посланцев Претендента. Для каковой цели я, пользуясь помощью друзей, разослал ее по графствам Англии, особо позаботившись о северных, чтобы ее читали бедняки. И в самом деле, несколько тысяч быстро разошлись, ибо цена была столь низкой, что выручки хватило лишь на оплату бумаги и печатника, так что любой мог удостовериться: помышлял я не о выгоде, а лишь об общем благе, о том, как сохранить в народе верность протестантскому престолонаследию.
Из тех же лучших побуждений я написал вслед за означенным памфлетом два других— «Что будет, если придет Претендент?» и «Доводы против восшествия на престол Ганноверской династии». Не может быть ничего яснее того, что я дал сии названия в насмешку, дабы привлечь внимание тех, что поддались обману якобитов, и побудить их прочитать написанное.
Прежде чем продолжать рассказ об этих двух памфлетах, я должен здесь упомянуть то общее признание и одобрение, с которым они были встречены наиболее горячими приверженцами протестантского престолонаследия, кои разослали их по всему королевству, почитая за чтение общеполезное, достойное и благодетельное, так что последовало не менее семи изданий. Перепечатали их также и в иных местах, и посему я заявляю: пожалуй мне наш ныне царствующий монарх, в ту пору курфюрст Ганноверский, целую тысячу фунтов, дабы я выступал в защиту его видов на английскую корону и показал всю гнусность и нелепость притязаний Претендента, я и тогда не мог бы написать ничего, более соответствующего этой цели, нежели два вышеозначенных памфлета.
И в доказательство того, что мне не страшен суд моих наихудших недругов, к которым я и обращаю честный сей призыв, прошу дозволить мне приводить по мере надобности кое-какие слова и фразы из сих памфлетов, понятные сами по себе и не требующие истолкования, которые не только не могли быть написаны единомышленником Претендента, но исходить могли лишь от того, кто всей душой поддерживает Ганноверскую династию.
Нет ничего ужаснее, чем оказаться меж двух партий, словно меж двух огней, когда любые твои действия приводят в возмущение обе стороны. Известно, что якобиты поносили и оные памфлеты, и их сочинителя. После того как, привлеченные названиями, на что и уповал автор, они прочли эти писания, их охватило столь великое негодование, что они отбросили книги прочь. Если бы, в самом деле, воцарился Претендент, меня бы ожидали бесчестие, поношения и верная смерть, иначе говоря, все те несчастья, какие только могут ожидать врага его особы и намерений.
Пусть каждый благоразумный человек вообразит себе, какое удивление я испытал, когда столкнулся со всеобщим осуждением, возбужденным против меня доносчиками, за то, что я выступаю против Ганноверской династии и написал памфлеты в пользу Претендента.
Никто в нашей стране не ощущает более острой неприязни к Претенденту и ко всему роду, к которому он якобы принадлежит, нежели я, сражавшийся с оружием в руках на стороне герцога Монмута против жестокостей и произвола его так называемого отца (короля Якова II), а после отречения последнего боровшийся и с ним, и с его партией целых двадцать лет, служивший королю Вильгельму к полному его удовлетворению, а по смерти оного, не считаясь ни с собственными силами, ни с обстоятельствами, — сторонникам революции, познавший и гонения, и разорение во времена правления высокоцерковников и якобитов, иные из которых переметнулись ныне к вигам,— нет, это немыслимо!
Здесь смысл противоречит разуму, это было бы слишком чудовищно. И чтобы опровергнуть это баснословное обвинение, позволю себе привести далее кое-какие фразы из сих памфлетов, дабы и самый злейший враг, какой у меня только есть на свете, сказал, написаны ли они в поддержку Претенденту или с тем, чтобы помешать ему.
За эти сочинения я был привлечен к суду, заключен под стражу и выпущен под залог в восемьсот фунтов.
Я не возражаю здесь против этих мер, как не намерен нарекать на действия судей. Я признавал тогда и признаю и ныне, что предоставленные им сведения вполне оправдывают их решения, и мое собственное злополучное опровержение, с которым я выступил в печати в то время, когда мое дело находилось в судопроизводстве, было ошибкой, которой я не понимал и был не в состоянии предвидеть. И посему, хоть я был вправе порицать доносчиков, я был не вправе защищаться в то время и тем способом, какие я избрал тогда.