Взрыв - Шестаков Павел Александрович 12 стр.


Делал все это Генрих не случайно. Он видел, что режиссера гнетет жажда, и хотел загладить инцидент, в котором, собственно, оскорблен был сам. Но он понимал, что спровоцировал это оскорбление, спровоцировал не намеренно, но и не без причины: просто было жарко и нервно, и прорвалось то недоброжелательство к режиссеру, которое чувствовал он иногда, несмотря на дружеские отношения.

Отношения эти были непростыми. Оператор действительно родился в деревне Соловушки, но землю в семье его никто не пахал, отец был сельским учителем, человеком с претензиями, и детям в память бессмертного творения классика дал имена Маргарита и Генрих. С детства Генриху не по душе пришелся деревенский быт, разлюбил он его на всю жизнь и, когда слышал ностальгические разговоры о безвозвратно потерянной природе, всерьез утверждал, что лучший воздух — на Садовом кольце. Очень рано он решил, что будет жить в городе, причем не в любом городе, не в Курске, скажем, и не в ближайшей к Соловушкам Пензе, а в Москве, и будет работать в кино. Решение работать в кино пришло еще до того, как он разобрался в своих склонностях, и потребовалось время, чтобы понять, что ни режиссером, ни актером он не будет, но хочет стать хорошим оператором. Тогда-то Генрих и двинулся в долгий путь, отделяющий Соловушки от ВГИКа, где его никто не ждал и не содействовал ему. Учитывая это, Генрих не пал духом после первого провала, а окончил краткосрочные курсы крановщиков и пошел на стройку, с каждым новым домом удаляясь от центра Москвы и приближаясь к ней одновременно. Поступал он трижды, а в промежутках снимал любительские фильмы собственной камерой. Наконец в него поверили и взяли учиться.

Учился Генрих лучше многих. Однако от диплома до известности и славы лежал новый, не менее, а может быть, и более сложный путь. Легко Генриху ничего не доставалось. Способности у него были, упорство тоже, но не было везения; потянулись годы черновой работы в тени ярких имен, которые, впрочем, даром не прошли, потому что Генрих умел учиться. В будничной текучке он познакомился и подружился с Сергеем Константиновичем. Оба были, по нынешним понятиям, молодые, оба еще собирались заявить о себе, обоим все давалось трудно, и это сближало, хотя в душе один завидовал жизненной цепкости и упорству другого, а другой не мог простить легкой, как ему казалось, жизни и разбазаренных возможностей первого. Временами эта неприязнь прорывалась, но потом оба жалели о случившемся: режиссер — по врожденной деликатности, которая причудливо уживалась в нем с качествами прямо противоположными, а Генрих — из выработавшегося годами чувства осторожности, стремления избежать осложнений, риска там, где сделана была большая ставка — своя первая картина. Однако сегодня они были возбуждены больше обычного.

— Прекрасное пиво, — сказал Сергей Константинович, залпом опрокидывая первую кружку.

Он не заметил, что пиво было плохое, потому что томила жажда, и не только жара была тому причиной. Одолевала потребность в спиртном, та беда, которую он уже знал за собой, но в последнее время убеждал себя, что справился с ней, что ничего страшного нет, если молодой и здоровый мужчина после стакана портвейна выпьет бутылку шампанского и посидит с приятелями часок-другой за кружкой пива. Он не пил несколько дней, был доволен своей выдержкой и теперь не замечал, что пьет жадно, испытывая удовлетворение от одного уже предвкушения действия алкоголя.

— А по-моему, дрянь, — возразил оператор. — Мудришь ты, Сергей, — вернулся он к разговору о картине с упорством нежелающего уступать спорщика. — Что ты хочешь от этих людей? Чтобы они цитировали Монтеня? Да ты поговори с любым ветераном… Что он тебе скажет? «Согласно приказу командования мы выполнили боевое задание». И точка. Процитирует плохой газетный очерк. И, я уверен, на войне они тоже были такими. Некогда им философствовать. Нужно было выжить, съесть свой котелок каши, «боевые сто грамм» проглотить и победить.

— Без единой мысли в голове?

— Не считай меня идиотом! Я не принижаю этих людей. Они сделали свое дело, и мы теперь философствуем благодаря им. Но сила их была в простоте. И незачем навязывать им наш образ мыслей. Нужно делать нормальную картину о войне, которую выиграли простые люди. Вспомни их песни! «Синенький, скромный платочек…», «В кармане маленьком моем есть карточка твоя…», «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…»

— Вот-вот! — перебил режиссер, протягивая руку за второй кружкой. — До смерти четыре шага! В этом мысль. И я уверен, что перед лицом смерти даже инфузория уже не инфузория. Страдание и мысль неотделимы. А ты не понимаешь…

— Я понимаю все. Можно делать приключенческую дешевку — раз. — Генрих загнул палец. — Можно делать хороший нормальный фильм — два. И можно самовыражаться, одев актеров в военные мундиры и подложив всем ватные плечи. Дешевку мы делать не хотим, но, чтобы самовыражаться, милый мой, нужно быть Феллини, а ты, прости…

— Не Феллини. Я сто раз слышал эту расхожую пошлость. Да, я не Феллини. Но и Антониони, между прочим, не Феллини. Никто, кроме, Феллини, не Феллини. И это большое счастье. Каждый должен видеть по-своему.

Генрих усмехнулся, и режиссер заметил эту усмешку. Но, прежде чем ответить на нее, он допил пиво.

— Да, дорогой. Именно так. И у меня есть свой взгляд. Представь себе! В отличие от тебя. «Как скажешь, так и сделаем…» — передразнил он оператора.

— Ну, положим, не совсем так…

— Нет, именно так! — вскипел режиссер. — Как скажу, так и снимешь! И не нормальную киношку, а картину…

Они совсем забыли об авторе, а Саша тем временем сидел как на иголках, едва прикоснувшись к первой кружке пива, которого вообще не принимал его болезненный желудок. Сашу нервировали эти стычки. Привыкший к музейной атмосфере с маломасштабными дамскими интригами, автор никак не мог понять людей, которым, с его точки зрения, жить бы да жить в довольстве своим положением, а они не только постоянно грызутся; и пребывают в накаленном, лихорадочном; состоянии, но и готовы вообще разрушить дело, на которое он возлагал столько надежд. Автора приводили в панику зловещие слова «закроют картину», которые он уже не раз слышал. Могут ли картину в действительности «закрыть», как угрожал директор Базилевич, Саша не представлял, но такая перспектива, грозившая его честолюбивым замыслам, выводила автора из себя, и. ему казалось, что поведение режиссера и оператора настойчиво приближает этот крах.

— Послушайте! — взмолился он. — Ну зачем вы так?

— Что? — посмотрел на него режиссер. Он уже был немного пьян. — Саша, вы, кажется, не любите пиво?

— Да-да, — обрадовался автор, подвигая ему кружку. — Мне нельзя пить пиво.

— Мне, собственно, тоже. Толстею. Но в такую жару…

И он выпил третью кружку под насмешливым взглядом по-прежнему трезвого Генриха. Допив пиво, режиссер оглядел стол и убедился, что пить больше нечего. Ему стало грустно и расхотелось продолжать мысль, убеждать Генриха. Прошло и раздражение.

— Снимать нужно хорошо, — сказал он вяло и коротко, хотя собирался сказать, что не верит в примитивность людей, живших тридцать лет назад, и хочет показать их глубоко и цельно, показать то, что не каждый из них может описать образно и четко, но что каждый наверняка пережил и передумал в те годы, когда ценность человека проверялась не славами, а поступками… И еще многое он мог бы сказать, но остановил себя. — Ты нарочно заводишь меня. Так и растрачиваемся на бесполезный треп. Работать пора.

— Суперкран держит, — изменил тон и Генрих.

— Черт с ним, с суперкраном. С театра начнем.

— А актриса где?

— Жду телеграмму.

— Тогда другой разговор. Можно начать и с певички.

И Генрих фальшиво воспроизвел популярную в свое время мелодию из трофейной картины «Девушка моей мечты».

Певичку, о которой пренебрежительно отозвался Генрих, включили в сценарий после сомнений и колебаний, в основном отдавая дань модному влиянию мюзикла, — она должна была петь на потребу собравшимся в театре фашистам, и в финале ее визгливый голос навеки прерывался грохотом взрыва. Но ни актриса, игравшая певичку, ни режиссер, ни автор, хотя они и знали, что такая певичка существовала в действительности и в самом деле погибла в театре, не подозревали о подлинной ее роли в событиях, о которых они собирались рассказать…

Короткая жизнь певицы могла, вероятно, сложиться совсем иначе, если бы не двадцать второе июня, день, изменивший судьбы миллионов людей. Одни поняли это сразу, когда услышали по радио заявление Молотова, другие позже, с первыми сводками Совинформбюро и первыми похоронками; но, пожалуй, никто, даже те немногочисленные, что ждали краха Советской власти, не могли предположить масштаба трагедии, первая тень которой легла в этот воскресный день на каждую семью, на каждого человека. И меньше всего думали о ней молодые, воспитанные на убеждении, что враг будет разгромлен на своей земле грозным сокрушительным ударом.

Среди таких юных и оптимистичных была и молодая артистка эстрады Вера Одинцова, которая сама охотно пела о том, как застрочит пулемет, полетит самолет и помчатся, чтобы сокрушить врага, лихие тачанки.

Утром двадцать второго она вместе с товарищами по профессии сдавала последние зачеты на курсах ПВХО, которые их обязали пройти, и они, кто добросовестно, а кто вполсилы, изучали опасные свойства иприта и хлорпикрина, потели в противогазных масках со смешным резиновым отростком для протирания стекол, копали противовоздушные окопы, называемые щелями, и бросали кулечки с песком в смоченные керосином и подожженные куски ветоши, имитирующие вражеские зажигалки.

Как и ожидалось, зачеты сдали все. Преподаватели, молодые командиры в гимнастерках с кубиками в петлицах, входили в положение артистов и разрешали бросать лишние, сверх нормы, кульки, пока зажигалка не тухла окончательно под смех и шутки «отстрелявшихся» коллег. Некоторые пришли с детьми, и мальчишки выпрашивали и себе кульки с песком я бросали их часто бойчее и точнее родителей.

Вера тоже попала в огонь ловко, хотя курносый техник-лейтенант и был готов заранее простить ей промах. Ей вообще с детства все прощали, сначала дома, где росла она единственным ребенком, а потом, когда обнаружились способности к пению, и в школе, которую она успешно представляла в городской самодеятельности. О девочке очень доброжелательно написала местная молодежная газета, и в классе прочно утвердилось прозвище Артистка, причем без насмешки, тепло. Правда, сама Вера от такого будущего отказывалась, повторяя:

— Что вы, девочки! Какая из меня артистка? Честное слово, мне и не хочется в артистки. Я мечтаю стать геологом.

Говорила она искренне и, возможно, стала бы геологом и пела бы товарищам под гитару в дальней таежной партии или в пустыне под близкими южными звездами, но весной, перед самыми выпускными экзаменами, тяжело заболел отец Веры, а вернее, обнаружилась безнадежность его болезни, о чем долго не решались говорить вслух. Осенью отец умер. Вера ревела на похоронах и долго не могла привыкнуть к опустевшей отцовской комнате с картой Испании на стене, где красным и синим карандашами отец отмечал перемены на фронтах.

Институт пришлось отложить, а так как положение семьи со смертью отца ухудшилось, Вера приняла предложение выступать с небольшим оркестром в кинотеатре и выступала настолько удачно, что ею заинтересовались в местной филармонии, подучили немного, и вскоре Одинцова стала весьма популярной в городе эстрадной певицей.

Мечты о тайге и пустынях стали забываться. Новая профессия понравилась Вере. Нравились и аплодисменты, и поклонники с цветами, и сам неупорядоченный образ жизни, отличающий артистов от людей более строго регламентированных занятий. Пришли новые мечты об интересных гастролях и, конечно же, о Москве, о большом признании. Она была молодой, у нее, как говорится, все еще было впереди, и она могла мечтать о многом. К счастью, что ждет ее на самом деле, Вера не знала, да если бы кто и рассказал ей, не поверила бы…

Утром двадцать второго июня Вера была в превосходном настроении, ее радовали предстоящие выступления в Крыму, и удачно сданный зачет, и робкое внимание молодого лейтенанта. После зачета она зашла в буфет, с удовольствием ела пирожок с ливером, запивая его ситро, и думала о том, как вскоре будет сидеть на веранде хорошего ресторана в Ялте, пить массандровское вино и благосклонно принимать ухаживания какого-нибудь нового интересного поклонника.

— Как ты можешь? Как ты можешь?! — такими словами прервала ее приятные размышления Надежда Степановна, аккомпаниаторша, особа нервическая, склонная все преувеличивать.

— Что вы, Надежда Степановна?

— Как ты можешь спокойно есть пирожки?

— А что случилось?

— Война…

Сразу у всех исчезло бодрое, шутливое настроение. Вера поспешила домой, понимая, что мама волнуется. Когда она вышла из клуба Осоавиахима, где сдавали зачеты, ясное с утра небо затянулось тучами, стало свежо и зябко, у гастронома толпились первые, очереди. Но ни в тучах, ни в очередях Вера не увидела никаких зловещих предзнаменований — дожди шли в ту весну часто, а очереди бывали и в финскую войну, которая прошла далеко, без заметных осложнений и закончилась появлением на экранах кинофильма «Линия Маннергейма», где убедительно была показана мощь нашего оружия и разбитые доты, в которых пытались укрыться белофинны. Вопреки настроению большинства людей Вера чувствовала особую приподнятость, воображение ее пылко разыгралось, и, шагая по улице, она видела себя поющей бойцам на передовой, в лесу, под красиво склонившимися березами, где суровые небритые воины слушают ее перед штурмом неприступных вражеских укреплений. Но вот песню прерывает звук боевой трубы. Воины вскакивают, берут винтовки и шашки и уходят в огонь и дым. И там, в огне, они слышат ее голос:

На битву большую
За землю родную
Иди, не боясь ничего…

А потом, возможно, некий тяжелораненый герой в полевом госпитале захочет услышать ее в свой последний час, и свершится чудо — то, что оказалось не под силу опытному хирургу, сделает она, силой искусства вдохнув жизнь в израненное тело. А потом, возможно, они поженятся… Но не сразу. Сначала она скажет, что ее долг — петь до полной победы, а он красиво встанет на подножку уходящего на фронт бронепоезда, я они расстанутся, чтобы встретиться после войны, лучше всего на Красной площади… Он обнимет ее мужественной и нежной рукой… Почему-то ей хотелось, чтобы произошло это в гостинице «Метрополь», где она никогда не была, но слыхала, что это очень шикарная гостиница, в которой только и подобает отдаться настоящему герою. А потом он получит в Кремле орден из рук Калинина, и они поедут в Крым, где, видно, уж не придется побывать нынешним летом…

С такими мыслями вступила Вера Одинцова в жестокую и непохожую на ее наивные мечты войну… Хотя вначале вроде бы так и пошло. Она попала во фронтовую концертную бригаду и пела на лесной поляне, но песню прервала не боевая труба, а страшный крик: «Окружили!»

Долго она и еще несколько человек из бригады брели наугад лесными дорогами, сбивая в кровь ноги, ежесекундно испытывая страх перед немцами, которые могли выскочить из-за каждого куста и расстрелять на месте. Так Вера добралась до ближайшего города и вскоре увидела первых живых фашистов. Но ее не расстреляли, не замучили, а разрешили следовать к месту жительства.

Как и все советские люди, Вера с детства ненавидела фашизм. Но она попала в водоворот не зависящих от нее событий, а водовороты войны засасывали людей без снисхождения, беспощадно испытывая на прочность наряду с сильными и тех, кто не был готов к борьбе.

Веру засосало постепенно. Хотя она могла и сразу устроиться по специальности — «новый порядок» предполагал и свою «культуру», — петь для немцев и их холуев казалось ей вначале чудовищным и немыслимым. Они с матерью жили какое-то время тем, что меняли на продукты оставшиеся вещи, униженно выторговывая каждый фунт пшена — мерить стали на допотопных фунтовых безменах. Так надеялись продержаться до возвращения наших, однако гром орудий заглох и не возобновлялся и перед жителями встала проблема — определиться с работой; отвиливающих угоняли в Германию. Красное полотнище с надписью «Биржа труда» вселяло ужас в большинство горожан. Наверно, выходом из положения было бы устройство на какую-нибудь физическую работу, но к такому Вера не привыкла и продолжала скрываться, пока не попала в облаву на толкучке, которая теперь бесстыдно расположилась на центральной площади, где еще недавно Вера проходила в колонне демонстрантов перед праздничными трибунами.

Назад Дальше