НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 18 стр.


Когда мы подошли к Ялте, я встретила его около сходней.

—  Вот вы где! — неестественно бодро сказал

он.—А я вас искал весь день на палубе. На палубе

было чудесно! Этот простор, эта мощь, ни с чем не

сравнимая! Красота! Стихия! Нет, я прямо слов не

нахожу. Я все время в каком-то экстазе простоял на

палубе. Конечно, не всякий может. Из всего парохо­

да, по правде говоря, только я да капитан держа­

лись на ногах. Даже помощник капитана, опытный

моряк, однако сдрейфил. Н-да. Все пассажиры

в лежку. Очень приятный, свежий переход.

—  А я взяла себе отдельную каюту,—сказала я,

стараясь не смотреть на него.

—  Я так и знал, что с вами будет возня,— пробор­

мотал он, стараясь не смотреть на меня…

25

Какое очарование души увидеть среди голых скал, среди вечных снегов у края холодного мертво­го глетчера крошечный бархатистый цветок — эдельвейс. Он один живет в этом царстве ледяной смерти. Он говорит: «Не верь этому страшному, что окружает нас с тобой. Смотри — я живу».

Какое очарование души, когда на незнакомой улице чужого города к вам, бесприютной и усталой, подойдет неизвестная вам дама и скажет уютным киево-одесским (а может быть, и харьковским) го­ворком:

«Здравствуйте! Ну! Что вы скажете за мое платье?»

Вот так бродила я по чужому мне Новороссийску, искала пристанища и не находила, и вдруг подошла ко мне неизвестная дама и сказала вечно-женствен­но:

—   Ну, что вы скажете за мое платье?

Видя явное мое недоумение, прибавила:

—   Я вас видела в Киеве. Я Серафима Семеновна.

Тогда я успокоилась и посмотрела на платье.

Оно было из какой-то удивительно скверной кисеи.

— Отличное платье,—сказала я.—Очень мило.

— А знаете, что это за материя? Или вы вообра­

жаете, что здесь вообще можно достать какую-ни-

будь материю? Здесь даже ситца ни за какие деньги не найдете. Так вот, эта материя — это аптечная марля, которая продавалась для перевязок.

Я не очень удивилась. Мы в Петербурге уже ши­ли белье из чертежной кальки. Как-то ее отмачива­ли, и получалось что-то вроде батиста.

— Конечно, она, может быть, не очень проч­

ная,—продолжала дама,—немножко задергивается,

но недорогая и широкая. Теперь уже такой не

найдете — всю расхватали. Осталась только йодо-

форменная, но та, хотя и очень красивого цвета, од­

нако плохо пахнет.

Я выразила сочувствие.

— А знаете, моя племянница,—продолжала да­

ма,—купила в аптеке перевязочных бинтов —очень

хорошенькие, с синей каемочкой — и отделала ими вот

такое платье. Знаете, нашила такие полоски на по­

дол, и, право, очень мило. И гигиенично — все дезин­

фицировано.

Милое, вечно женственное! Эдельвейс, живой цветок на ледяной скале глетчера. Ничем тебя не сломить! Помню, в Москве, когда гремели пулеметы и домовые комитеты попросили жильцов цен­тральных улиц спуститься в подвал, вот такой же эдельвейс — Серафима Семеновна — в подполье под плач и скрежет зубовный грела щипцы для завивки над жестяночкой, где горела, за неимением спирта, какая-то смрадная жидкость против паразитов.

Такой же эдельвейс бежал под пулеметным огнем в Киеве купить кружева на блузку. И такой же сидел в одесской парикмахерской, когда толпа в панике осаждала пароходы.

Помню мудрые слова:

«Ну да, все бегут. Так ведь все равно не побежи­те же вы непричесанная, без ондюлосьона?!»

Мне кажется, что во время гибели Помпеи кое-ка­кие помпейские эдельвейсы успели наскоро сделать себе педикюр…

Умиротворенная этими мыслями, я спросила у не­известной мне Серафимы Семеновны насчет ком­наты.

—   Есть одна, недурная, только там вам будет не­

уютно.

—   Пустяки. Что уж тут может быть неуютного.

Где уж тут выбирать и разбирать!

— Все-таки я вам советую немножко обождать.

Там двое тифозных. Если умрут, так, может быть,

сделают дезинфекцию… Немножко подождите.

Вспомнила свои поиски в Одессе. Здесь тиф, там была свирепая «испанка». Кто-то снабдил меня в Киеве письмом к одному одесскому инженеру, ко­торый обещал предоставить мне комнату в своей квартире.

Тотчас по приезде пошла по указанному адресу. Звонила долго. Наконец дверь чуть-чуть приоткры­лась, и кто-то шепотом спросил, что мне нужно. Я протянула письмо и сказала, в чем дело. Тогда дверь приоткрылась пошире, и я увидела несчастное изнуренное лицо пожилого человека. Это был тот самый инженер.

— Я не могу вас впустить в свою квартиру,—

все так же шепотом сказал он.— Место у меня есть,

но поймите: пять дней тому назад я похоронил жену

и двоих сыновей. Сейчас умирает мой третий сын.

Последний. Я совсем один в квартире. Я даже руку

не смею вам протянуть — может быть, я уже заражен

тоже. Нет, в этот дом входить нельзя.

Да. Там была «испанка», здесь — сыпной тиф. Серафима Семеновна с большим аппетитом рас­сказывала ужасы:

— Одна барышня пошла в церковь, на похороны

своего знакомого. А там ее спрашивают: «Отчего,

мол, у вас такой глубокий траур?» Она говорит:

«Вовсе не траур, а просто черное платье». А ей по­

казывают: «Почему же у вас на юбке серая полоса

нашита?» Взглянула — а это все паразиты. Ну, она,

натурально, хлоп в обморок. Начали ее приводить

в чувство, смотрят, а она уже вся в тифу.

Под эти бодрящие рассказы пошла я разыскивать «Шилку», которую перевели к другому молу, далеко­му и пустому. Там торчала она, тихая, голая, высоко вылезая из воды, и спущенные длинные сходни стояли почти вертикально.

Посмотрела — решила, что все равно не влезу. И сходни-то были без зарубок — прямо две узкие до­ски. Сделала несколько шагов — ноги скользят обратно, а подо мной отвесный срыв высокого мола, а внизу глубоко вода.

Совсем загрустила. Села на чугунную тумбу и стала стараться думать о чем-нибудь приятном.

Все-таки, что ни говори, я очень недурно устрои­лась. Погода хорошая, вид чудесный, никто меня не колотит и вон не гонит. Сижу на удобной тумбе, как барыня, а надоест сидеть, могу встать и постоять либо походить. Что захочу, то и сделаю, и никто не смеет мне запретить.

Вон сверху, с парохода, кто-то перевесился, кто-то стриженый, и смотрит на меня.

—   Отчего же вы не подымаетесь? — кричит стри­

женый.

—   А как же я подымусь? — кричу я.

—   А по доске!

—   А я боюсь!

—   Да ну!

Стриженый отошел от края и через минуту бой­ко, бочком, побежал по доске вниз.

Это пароходный офицер из машинного отделе­ния.

— Боитесь? Держите меня за руку.

Вдвоем идти оказалось еще страшнее. Доски гнутся неровно. Ступишь левой ногой — правая до­ска подымается чуть не до колена. Ступишь пра­вой — левая доска подпрыгнет.

—   Завтра обещают протянуть рядом веревку,

чтобы было за что держаться,—утешает меня офи­

цер.

—   Так не ждать же мне до завтра. Раздобудьте

мне палку, я с палкой пойду.

Офицер послушно побежал вдоль мола к берегу, притащил большую палку.

—   Ладно,—сказала я.—Теперь сядьте на эту

тумбу и пойте что-нибудь цирковое.

—   Циркового я не знаю. Можно танго «Арген­

тина»?

—   Попробуем.

—   «В далекой знойной Аргенти-и-не!..» — запел

офицер.—Что же теперь будет?

—   Ради бога, не останавливайтесь! Пойте и как

следует отбивайте такт!

Я ухватила палку двумя руками и, держа ее попе­рек, шагнула на доски.

— «Где не-бе-са так знойно си-ини…» — выводил

офицер.

Господи! Какой фальшивый голос! Только бы не рассмеяться…

Итак: вниз не смотреть. Смотреть вперед на до­ски, идти по одной доске, подпевать мотив.

— «Где же-енщины, как на карти-ине…»

Ура! Дошла до борта. Теперь только поднять но­гу, перешагнуть и…

И вдруг ноги поехали вниз. Я выронила палку, закрыла глаза… Кто-то крепко схватил меня за пле­чи. Это сверху, с парохода. Я нагнулась, уцепилась за борт и влезла.

* * *

Маленький капитан, узнав, что я еще не нашла комнаты, предложил бросить всякие поиски и остаться гостьей на пароходе. В мое распоряжение отдавалась маленькая каютка за очень дешевую плату, могла столоваться с командой «из общего котла» и ждать вместе с командой, как выяснится дальнейшая судьба «Шилки». Если удастся двинуть ее во Владивосток, то отвезут туда и меня.

Я была очень довольна и от души поблагодари­ла милого капитана.

И началась унылая и странная жизнь на парохо­де, прижатом к берегу, к пустому длинному белому молу.

Никто не знал, когда и куда тронемся.

Капитан сидел в своей каюте с женой и ребен­ком.

Помощник капитана шил башмаки своей жене и свояченице, очаровательной молоденькой кудря­вой Наде, которая бегала по трапам в кисейном платьице и балетных туфлях, смущая покой кора­бельной молодежи.

Мичман Ш. бренчал на гитаре.

Инженер О. вечно что-то налаживал в машинном отделении…

Вывезший меня из Одессы В. тоже временно остался на «Шилке». Он целые дни бродил по горо­ду, искал кого-нибудь из друзей и возвращался с коп­ченой колбасой, ел, вздыхал и говорил, что боится голодной смерти.

Китаец-повар готовил нам обед. Китаец-прач­ка стирал белье. Слуга Акын убирал мою ка­юту.

Тихо закатывалось солнце, отмечая красными зо-

рями тусклые дни, шлепали волны о борт, шуршали канаты, гремели цепи. Белели далекие горы, закрыв­шие от нас мир. Тоска.

26

Начался норд-ост.

Я еще в Одессе слышала о нем легенды.

Приехал туда как-то из Новороссийска один из сотрудников «Русского слова», весь забинтованный, завязанный и облепленный пластырем. Оказывается, что попал он в норд-ост, шел по улице, ветром его повалило и катало по мостовой, пока ему не удалось ухватиться за фонарный столб.

Рассказывали еще, как все пароходы сорвало с якорей и унесло в море, и удержался в бухте толь­ко какой-то хитрый американец, который развел пары и полным ходом пошел против ветра прямо на берег. Таким образом ему удалось удержаться на месте.

Я особой веры всем этим рассказам не придавала, но все-таки с большим интересом ждала норд-оста.

Говорили, что считать он умеет только тройками. Поэтому дует или три дня, или шесть, или девять и т. д.

И вот желание мое исполнилось.

Завизжала, заскрипела, застонала наша «Шилка» всеми болтами, цепями, канатами. Застучала желе­зом, засвистела снастью.

Я пошла в город в тайной надежде, что меня то­же повалит и покатит по улице, как сотрудника «Русского слова».

Благополучно добралась до базара. Стала поку­пать какую-то ерунду, и вдруг серой тучей взвилась пыль, полетели щепки, хлопнула парусина над ларь­ками, что-то с грохотом повалилось и что-то пени­стое розовое закрыло от меня мир.

Я отчаянно замахала руками. Мир открылся, а розовое, оказавшееся моей собственной юбкой, вздувшейся выше моей собственной головы, обви­лось вокруг ног.

Очень смущенная, я оглядываюсь кругом. Но все терли глаза, жмурились, закрывали лица локтями, и, по-видимому, никто не обратил внимания на мое

первое знакомство с норд-остом. Только вдали ка­кая-то баба, торговавшая бубликами, помирала со смеху, глядя на меня…

Норд-ост дул двенадцать дней. Выл в снастях всеми воплями мира. Тоскливыми, злобными, скорбными, свирепыми. Сдул народ с улиц, торгов­цев — с базара, моряков —с палубы. Ни одной лодки на рейде, ни одной телеги на берегу.

Гуляют столбы желтой пыли, крутят сор и щеп­ки, катают щебень по дороге.

К нашей «Шилке» прибило раздувшийся труп коровы.

Говорят, ветер часто валит скот в море.

Юнги отталкивали корову баграми, но ее снова прибивало к нам, и страшный раздувшийся пузырь долго колыхался, то отплывая, то снова вздымаясь у самого борта.

Уныло бродили обитатели «Шилки».

Выйдешь на палубу — слева, в пыли и щепках, затихший город, замученный тревогой, страхом и сыпным тифом. Справа — убегающее море, волны, спешно и бестолково подталкивающие друг друга, налезающие друг на друга и падающие, раздав­ленные новыми волнами, плюющими на них ярост­ной пеной.

Суетливо шныряющие чайки тоскливо и горько бросали друг другу какие-то последние слова, обры­вистые, безнадежные.

Серое небо.

Тоска.

Ночью грохот и стук на палубе не давали спать. Выйдешь наверх из душной каюты — ветер закру­тит, подхватит, захлопнет за тобой дверь и потянет на черную сторону, туда, где со свистом и воем гонит ветер испуганную толпу волн прочь, прочь, прочь…

Прочь от тоскливых берегов. Но куда?

Скоро и нас, может быть, так вот погонит озвере­лая стихия, но куда? На какие просторы?..

Идешь опять в каюту.

Слушаешь, лежа на твердой деревянной койке, как где-то уныло тренькает мичман на своей рас­строенной гитаре да кашляет надрывно старый ки­таец — корабельный кок, который когда-то «так рас­сердился, что оборвал себе сердце».

* * *

Брожу по городу в надежде что-нибудь узнать. Нашла какую-то бывшую редакцию бывшей ново­российской газеты. Но там никто ничего не знал. Вернее —все знали очень много, каждый совершен­но противоположное тому, что знал другой.

В одном сходились все: Одесса в руках больше­виков.

Встретила на улице знаменитого «матроса» Бот­кина. Здесь, в Новороссийске, он оказался щеголе­ватым студентом, гулял, окруженный толпой гордя­щихся им барышень, рассказывал, будто его рас­стреливали и спасся он только силою своего красноречия. Впрочем, все это рассказывал он как-то не особенно уверенно и ярко и не очень настаивал на том, чтобы ему верили. В рассказе о расстреле было хорошо только то, что он умирал с именем любимой женщины на устах. При зтой детали хор барышень опускал глаза.

Я смотрела на этого приглаженного, принаряжен­ного студента и вспоминала того пламенного матро­са, который выходил на сцену Мариинского театра и на фоне развернутого андреевского флага бурно призывал к борьбе до конца. А в большой царской ложе слушали и аплодировали ему сотрудники «Ве­черней биржевки»…

Вихревой норд-ост сдул этого возникшего из огня Феникса. Пыль и щепки… Впоследствии он, говорят, предложил свои услуги большевикам. Не знаю…

Пыль и щепки…

Но те вечера на фоне андреевского флага не забуду.

* * *

Брожу по городу.

Стали встречаться новые группы беженцев. По­падались и знакомые.

Поразило и запомнилось новое выражение лиц, встречавшихся все чаще и чаще: странно бегающие глаза. Смущенно, растерянно и — мгновениями — на­гло. Как будто нескольких секунд жизни не хватило им, чтобы в этой наглости спокойно утвердиться.

Потом я поняла: это были те, неуверенные (как

бедный А. Кугель) в том, где правда и где сила.

Ждали у моря погоды. Заводили связи здесь, не теряли связей там.

Неожиданно встретила того самого сановника, который говорил в Киеве, что до тех пор не успо­коится, пока не зарежет семерых большевиков на могиле своего расстрелянного брата: «Чтобы кровь, кровь просочилась, дошла до его замученного те­ла!»

У него вид был также не особенно боевой. Голо­ву втянул в плечи и оглядывался по-волчьи, повора­чиваясь всем телом, сторожко кося хитрым глазом.

Разговаривал со мной как-то натянуто, о семи большевиках не упоминал и вообще пафоса не обна­руживал. Вся повадка была такая, будто пробирает­ся он по жердочке через топкое место.

—  А где же ваша семья? — спросила я.

—  Семья пока в Киеве. Ну, да скоро увидимся.

—  Скоро? А как же вы туда проберетесь?

Он почему-то оглянулся, по-новому, по-волчьи.

— Скоро, наверное, будут всякие возможности.

Ну, да пока нечего об этом толковать.

Возможности для него явились скоро. Он и сейчас с успехом и почетом работает в Москве…

Все воспоминания этих моих первых новороссий­ских дней так и остались задернутыми серой пылью, закрученными душным вихрем вместе с мусором, со щепками, с обрывками, с ошметками, сдувавшими лю­дей направо, налево, за горы и в море, в стихийной жестокости, бездушной и бессмысленной. Он, этот вихрь, определял нашу судьбу…

Назад Дальше