НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 19 стр.


27

Да, вихрь определял нашу судьбу. Отбрасывал вправо и влево.

Четырнадцатилетний мальчик, сын расстрелян­ного моряка, пробрался на север, разыскивая родных. Никого не нашел. Через несколько лет он был уже в рядах коммунистов. А семья, которую он разыскивал, оказалась за границей. И говорит о мальчике с горечью и стыдом…

Актер, певший большевистские частушки и ку­плеты, случайно застрял в городе после ухода боль-

шевиков, переделал свои частушки на антибольше­вистские и навсегда остался белым…

Очень мучились крупные артисты, оставшиеся на юге вдали от родных и театров. Совершенно расте­рянные, кружились они в белом вихре. Потом, со­рвавшись, неслись безудержной птичьей тягой через реки и пожары в родной скворечник.

***

Появились деловитые господинчики, сновавшие им одним ведомыми путями из Москвы на юг и обратно. Что-то провозили, что-то привозили… Иногда любезно предлагали доставить из остав­ленных в Петербурге или Москве вещей, отвезти деньги родственникам.

Странные были эти господинчики. Ведь не для того же они ездили, чтобы оказывать нам услуги. Зачем они сновали туда и обратно, кому, в сущности, служили, кого продавали? Никто этим серьезно не интересовался. Говорили просто:

«Вот такой-то едет в Москву. Он как-то умеет пробираться».

А почему он умеет и зачем ему это уменье так нужно, об этом никто не задумывался.

Иногда кто-нибудь вскользь обронит:

— Наверное, шпион.

Но так добродушно и просто, словно сказал:

«Наверное, адвокат».

Или:

«Наверное, портной».

Профессия, мол, как всякая другая.

А они шныряли, покупали и продавали.

* * *

Население Новороссийска менялось. Исчезли та­боры, что так живописно оживляли набережную. Схлынул первый поток беженцев. Белая армия продвигалась вперед, и в освобо­жденные города вливался поток своевременно сб-жавших из них обывателей.

Все лихорадочно следили за успехами Дсникина В этой лихорадке были порой и трагикомедиии Один харьковец, которого я часто встречала

улице под ручку с молоденькой актрисой, разводил руками и растерянно говорил:

— Чего же они так скоро продвигаются! Ну хоть

отдохнули бы немножко. Разве вы не находите, что

надо дать солдатикам отдышаться? Конечно, они ге­

рои, но передышка и герою не вредна.

И безнадежно прибавлял:

— Ведь эдак, пожалуй, скоро и по домам пора.

У него в Харькове была жена.

Но самое комичное в этой трагедии было то (и я это знала наверное), что жена его была в таком же мрачном восторге от быстрых шагов деникин-ской армии.

— Воображаю,—говорю я харьковцу, — как ваша

бедненькая жена будет рада!

И думаю:

«Бедненькая! Небось, после каждой новой вести о белых успехах бродит по дому, рвет письма, вы­тряхивает из пепельниц подозрительные окурки и пишет дрожащей рукой записочку: „Белые при­ближаются. На всякий случай завтра не приходи­те…"»

— Да, воображаю, как ваша бедная жена вол­

нуется…

Не знаю, что именно он думает, но говорит:

—  Н-да. Воображаю! Вы ведь ее знаете — божью

коровку. Мне иногда даже хочется, чтобы она меня

любила поменьше. Такая самоотреченная любовь —

это ведь всегда страдание. Я, конечно, и верен,

и предан, вы сами знаете…

—  Да, да, конечно…

—  В наше время это даже редкость — такое су­

пружество. Верны друг другу прямо как какие-ни­

будь Бобчинский и Добчинский.

Не знаю, как они потом встретились. Благополуч­но ли замел следы Бобчинский и удачно ли выврался Добчинский.

Неожиданно приехали ко мне на «Шилку» де­ловые гости — две актрисы, посланные от екатери-нодарского антрепренера Б-е. Мне предлагалось устроить в Екатеринодаре два вечера моих пьес. Ак­теры разыграют пьесы —труппа хорошая,—я что-нибудь прочту. Условия недурные. Я согласилась;

Актрисы передали мне письмо от Оленушки^ Она писала из Екатеринодара, что ее муж умер от

сыпного тифа и что она собирается меня навес­тить.

Бедная Оленушка! Как странно будет видеть ее в трауре, вдовой!

Но вот пришла ее телеграмма:

«Приеду завтра».

На «Шилке» как раз грузили уголь. Большая, уже почти пустая угольная баржа стояла рядом.

Сижу на палубе, смотрю на сходни, жду.

Вдруг наши юнги чему-то засмеялись, закричали:

— Браво! браво!

Оглянулась. Идет какая-то барышня прямо по узенькому борту вдоль зияющей черной бездной пу­стой баржи. Идет, балансируя дорожным несессер­чиком да еще подпрыгивая.

— Оленушка!

Я себе представляла ее в длинной черной вуали, с носовым платком в руке. А эта — розовая мордоч­ка, с какой-то клетчатой кепкой на затылке.

—  Оленушка! Я думала, что вы в трауре…

—  Нет,—отвечала она, чмокая меня в щеку.—

Мы с Вовой дали друг другу клятву, что если один

умрет, так другой не должен горевать, а, наоборот,

ходить в кинематограф и всячески стараться от­

влечься от печали. Мы так поклялись.

Рассказала мне сложную историю своего брака.

Когда она приехала в Ростов, Вова ее ждал, при­готовил ей комнату рядом со своей, но никому в го­стинице они не сказали, что знают друг друга. Поти­хоньку повенчались, опять-таки делая перед всеми вид, что совершенно незнакомы.

—  Зачем же вам это было нужно?

—  Я боялась, что Дима в Киеве узнает, что я вы­

шла замуж, и застрелится. Или просто будет очень

страдать,— смущенно отвечала Оленушка.— Я не

могу, когда люди страдают…

Горничная в гостинице очень удивлялась, видя на Оленушкином столике портрет Вовы.

—  Ну до чего, барышня, этот ваш братец похож

на того офицера, что у нас живет!

—  Неужели похож? — удивлялась Оленушка.—

Надо будет как-нибудь посмотреть.

Жили мирно, бедно и весело. Вова по делам службы часто уезжал. Несмотря на свои девятнадцать лет, он был уже в чине капи-

тана, и ему давали ответственные поручения. На до­рогу Оленушка благословляла его маленькой, ши­той жемчугом, иконкой Божьей Матери и давала, «чтоб он не чувствовал себя одиноким», плюшевую собачку.

Раз вернулся Вова из командировки очень усталый и печальный.

«Ко мне на вокзале,—рассказывал он,—подошла большая лохматая собака и все просила глазами, чтобы я ее погладил. Такая она была жалкая и гряз­ная. И я все почему-то думал: «Вот пожалею, погла­жу ее и заболею тифом». А она все смотрела на меня и все просила приласкать. Теперь, наверное, умру».

Тихий стал. И начало казаться ему, что каждый раз, как он входит в комнату, какой-то странный, прозрачный, словно желатиновый, человек стоит у стены. Нагнется и исчезнет.

Потом вызвали Вову снова в Екатеринодар. Он уехал и пропал. Давно прошел намеченный срок возвращения. А об Екатеринодаре ходили страшные слухи: падал народ на улице, молниеносно пора­женный сыпным тифом. Умирали, не приходя в сознание.

Взяла Оленушка двухдневный отпуск в своем «Ре­нессансе» (кажется, так звали театрик, где она игра­ла) и поехала разыскивать мужа. Обошла все боль­шие гостиницы и госпитали — не нашла, и следов никаких.

Вернулась домой.

И тут кто-то довел до ее сведения, что муж ее действительно болен и лежит в госпитале в Екатери­нодаре.

Выпросила Оленушка снова отпуск и нашла гос­питаль. Там сказали, что мужа ее подобрали на ули­це в бессознательном состоянии, что он долго мучил­ся, тиф у него был в самой жестокой форме, и умер он, не придя ни разу в сознание, и уже похоронен. В бреду повторял только два слова: «Оленушка, ре­нессанс». Кто-то из соседей по койке выразил пред­положение, что, пожалуй, это он говорит о ростов­ском театре и просит, чтобы дали туда знать.

«Бедный мальчик,—сказал Оленушке врач,—все­ми силами души звал вас все время, и никто не понимал его…»

Вдове передали «имущество покойного» — плю-

шевую собачку и маленькую, шитую жемчугом, иконку Божьей Матери.

И в тот же день должна была Оленушка вернуть­ся в Ростов, и в тот же вечер должна была играть какую-то белиберду в театрике «стиля» «Летучей мыши».

Такова была коротенькая история Оленушкиного брака.

Как поется в польской детской песенке:

Влез котик На плотик И поморгал. Хороша песенка И не долга…

28

Приближался срок, назначенный для моих вече­ров в Екатеринодаре.

Ничем не могу объяснить то невыносимое отвра­щение, которое я питаю ко всяким своим публичным выступлениям. Сама не понимаю, в чем тут дело. Может быть, только психоаналитик Фрейд сумел бы выяснить причину.

Я не могу пожаловаться на дурное отношение пуб­лики. Меня всегда принимали не по заслугам при­ветливо, когда мне приходилось читать на благотво­рительных вечерах. Встречали радостно, провожали с почетом, аплодировали и благодарили. Чего еще нужно? Казалось бы — будь доволен и счастлив.

Так нет!

Просыпаешься ночью, как от толчка.

«Господи! Что такое ужасное готовится?.. Какая-то невыносимая гадость… Ах да! —нужно читать в пользу дантистов!»

И чего-чего только ни придумывала, чтобы как-нибудь от этого ужаса избавиться!

Звонок по телефону (обыкновенно начиналось так):

— Когда разрешите заехать к вам по очень важ­

ному делу? Я вас не задержу…

Ага! Начинается.

— Может быть, вы будете любезны,—говорю я

в трубку и сама удивляюсь, какой у меня стал

блеклый голос,—может быть, вы можете сказать мне сейчас, в чем приблизительно дело…

Но, увы, обыкновенно редко на это соглашают­ся. Дамы-патронессы почему-то твердо верят в не­одолимую силу своего личного обаяния.

— По телефону трудно! — певуче говорит она.—

Разрешите всего пять минут, я вас не оторву надол­

го.

Тогда я решаюсь сразу сорвать с нее маску:

— Может быть, это что-нибудь насчет концерта?

Тут уж ей податься некуда, и я беру ее голыми

руками:

— Когда ваш концерт намечается?

И, конечно, какой бы срок она ни назначила, он всегда окажется для меня «к сожалению, немыс­лимым».

Но бывает так, что срок назначается очень отда­ленный — через месяц, через полтора. И мне, по лег­комыслию, начинает казаться, что к тому времени вся наша планетная система так круто изменится что и волноваться сейчас не о чем. Да, наконец, и патронесса к тому времени забудет, что я согласи­лась, или вечер отложат. Все может случиться

— С удовольствием,—отвечаю я.—Такая чудес­

ная цель. Можете на меня рассчитывать.

И вот в одно прекрасное утро разверну газету и увижу свое имя, отчетливо напечатанное среди имен писателей и артистов, которые через два дня выступят в зале Дворянского или Благородного со­брания в пользу, скажем, учеников, выгнанных из гимназии Гуревича.

Ну что тут сделаешь? Заболеть? Привить себе чуму? Вскрыть вены?

А раз был со мной совсем уж жуткий случай. Вспоминаю о нем, как о страшном сне. Бывают та­кие сны. От многих доводилось слышать.

«Снилось мне, будто должен я петь в Мариинском театре,—рассказывал мне старичок, профессор хи­мии.—Выхожу на сцену и вдруг соображаю, что петь-то я абсолютно не умею, и вдобавок вылез в ночной рубашке. А публика смотрит, оркестр играет увертюру, а в царской ложе государь сидит. Ведь приснится же эдакое…»

Так вот, случай, о котором я хочу рассказать, был такой же категории. Кошмарный и смешной.

Пока спишь, пока в нем живешь — кошмар. Когда выйдешь из него — смешной.

Приехал как-то какой-то молодой человек про­сить, чтобы я участвовала в диспуте о кинематогра­фе «О великом немом».

Тогда эта тема была в большой моде.

Участвовать обещали Леонид Андреев, Араба-жин, критик Волынский, Мейерхольд и еще не по­мню кто, но что-то много и звонко.

Я, конечно, сразу пришла в ужас.

Еще прочесть кое-как с эстрады по книжке свой собственный рассказ — это куда ни шло, в конце кон­цов, не так уже трудно. Но говорить я совсем не умею. Никогда не говорила и начинать не хочу.

Молодой человек стал меня уговаривать. Можно, мол, если я совсем уж не умею говорить, написать на листочке и прочесть.

—  Да я ничего не знаю о кинематографе и ровно

ничего о нем не думаю.

—  А вы подумайте!

—  Никак не могу подумать — все равно не вый­

дет.

В то время как раз ужасно много по этому вопро­су писалось, но я все это пропустила и действитель­но совершенно не знала, на кого опереться, на что сослаться и против кого высказаться.

Но тут молодой человек сказал чудесное успокои­тельное слово:

— Диспут-то ведь будет через полтора месяца. За

это время вы, конечно, отлично ознакомитесь с во­

просом, а потом по записочке и прочтете.

Действительно, все выходило так уютно и про­сто, и главное — через полтора месяца.

Ну конечно, я согласилась, и молодой человек ушел окрыленный.

Время шло. Никто меня не беспокоил, никто ни­чего не напомнил, и я ни о чем не вспоминала.

И вот настал как-то скучный, пустой вечер, когда видеть никого не захотелось и ехать было некуда. И вот от скуки решила я пойти в Литейный театр, отчасти даже по делу. В театре этом шли постоянно мои пьесы, и изредка нужно было проверять, как именно они идут. Дело в том, что актеры так вдох­новлялись (народ был все молодой, веселый, талант­ливый) и так, по актерской терминологии, «на-

кладывали», то есть прибавляли столько отсебя­тины, что уже на десятом-двенадцатом представле­нии некоторые места пьесы столь далеко отходили от подлинника, что сам автор с трудом мог дога­даться, что это именно его пьесу разыгрывают. А если оставить без присмотра, то на двадцатом или на тридцатом даже с любопытством мог бы спро­сить, что это за веселая дребедень такая — ничего не поймешь, а что-то между тем как будто знако­мое…

Помню как сейчас, как один очень талантливый актер, играя в моей пьесе «Алмазная пыль» и испол­няя роль нежно влюбленного художника, вместо слов: «Я, как черный раб, буду ходить за тобой»,— отчетливо и ясно говорил:

— Я, как черный рак, буду ходить за тобой.

Я подумала, что либо я ослышалась, либо он

оговорился.

Пошла за кулисы.

—   Скажите, — говорю,—мне это показалось?

—   Нет-нет, это я так придумал.

—   Да зачем же? — недоумевала я.

—   А так смешнее выходит.

Ну что тут поделаешь!

Но «рак» — это еще пустяки.

Раз, после долгого пропуска зайдя в театр, услы­шала я и увидела вместо своей пьесы такую развесе­лую галиматью, что прямо испугалась. Бросилась за кулисы. Там актеры встретили меня радостно и гордо.

—  Что! Видели, как мы вашу пьесу разделали?

Довольны? Публика-то в каком восторге!

—  Это все, конечно, очаровательно,—ответила

я.— Но, к сожалению, мне придется вас просить вер­

нуться к моему скромному тексту. Мне неудобно под­

писывать свое имя под плодом чужого творчества.

Они очень удивились…

Итак, в тот памятный вечер отправилась я в Ли­тейный театр.

Было уже часов десять, и спектакль, очевидно, давно уже начался. У меня вход был свободный, и я прошла в конец зала и разыскала пустое место.

Народу было много, но… что это за пьеса? И по­чему зал освещен ?

Смотрю — на сцене стол, покрытый зеленым сук-

ном. За столом сидят… Посредине Мейерхольд — его сразу узнала. Арабажин стоит и что-то говорит… Вот Волынский… В конце стола какой-то молодой человек… Мейерхольд, сощурившись, всмотрелся в меня, видимо, узнал, подозвал знаком молодого че­ловека (какая знакомая у него физиономия!) и сказал что-то, указывая на меня… Молодой человек кивнул головой и направился к выходу за кулисы.

«Что все это может значить? Верно, просто хочет из любезности предложить пересесть поближе… Но что они тут делают?»

Между тем молодой человек вошел в боковую дверь и уверенно пробирался ко мне.

Подошел.

—   Вы желаете сейчас говорить или после пере­

рыва? — спросил он.

—   Я… я не желаю сейчас… Я не понимаю…—за­

лепетала я в полном недоумении.

—   Значит, после перерыва,—деловито сказал мо­

лодой человек.— Во всяком случае, мне сказано про­

Назад Дальше