НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 3 стр.


—  Сделал маленькую разведку. Беда… Некуда сунуться. Местечко битком набито народом.

С удивлением оглядываюсь. Так не вяжутся эти слова с пустотой этих улиц, с тишиной и синими сумерками, непрорезанными лучом фонаря.

—  Где же все эти люди? И почему они здесь сидят?

—  Почему! По две-три недели сидят. Не выпускают их отсюда ни туда, ни сюда. Что здесь де­

лается! Не могу говорить!.. Тсс!..

По платформе широкой птицей летел в бобрах наш Робеспьер. За ним свита.

— Помещение для вас найдено. Две комнаты. Сейчас оттуда выселяют. Сколько их там набито… с детьми… такой рев подняли! Но у меня ордер. Я реквизирую на нужды пролетариата.

И снова левою рукой подтянул штаны, а правую вдохновенно простер вперед и вверх, как бы обозна­чая путь к дальним звездам.

— Знаете что,— сказала я,—это нам совсем не

подходит. Вы их, пожалуйста, не выселяйте. Мы туда пойти не можем.

— Да,— подтвердил Аверченко.—Там у них дети, понимаете, это не годится.

Гуськин вдруг весело развел руками.

— Да, они у нас такие, хе-хе! Ничего не поделаешь! Да вы уж не беспокойтесь, мы где-нибудь

притулимся… они уж такие…

Приглашал публику веселым жестом удивляться, какие, мол, мы чудаки, но сам, конечно, душою был с нами.

Робеспьер растерялся. И тут неожиданно выдви­нулся какой-то субъект, до сих пор скромно прятав­шийся за спиной свиты.

—  Я м-могу пре-дложить по-по-э-э.. ку… ку…

—  -Что?

—  Ку-комнаты.

Кто такой? Впрочем, не все ли равно.

Повели нас куда-то за вокзал в домик казенного типа. Заика оказался мужем дочери бывшего желез­нодорожника.

Робеспьер торжествовал.

— Ну вот, ночлег я вам обеспечил. Устраивайтесь, а я вечерком загляну.

Заика мычал, кланялся.

Устроились.

Мне с актрисами дали отдельную комнату. Авер-ченку взял к себе заика, «псевдонимов» упрятали в какую-то кладовку.

Дом был тихий. По комнатам бродила пожилая женщина, такая бледная, такая измученная, что, ка­залось, будто ходит она с закрытыми глазами. Кто-то еще шевелился на кухне, но в комнату не показы­вался: кажется, жена заики.

Напоили нас чаем.

—   Можно бы ве-э-э-тчины…—шепнул заика.— Пока светло…

—   Нет, уже стемнело, — прошелестела в ответ старуха и закрыла глаза.

—   М-ма-м-маша. А если без фонаря, а только спички…

—   Иди, если не боишься.

Заика поежился и остался. Что все это значит? Почему у них ветчину едят только днем? Спросить неловко. Вообще, спрашивать ни о чем нельзя.

Самого простого вопроса хозяева пугаются и укло­няются от ответа. А когда одна из актрис спросила старуху, здесь ли ее муж, та в ужасе подняла дрожа­щую руку, тихо погрозила ей пальцем и долго молча всматривалась в черное окно.

Мы совсем притихли и сжались. Выручал один Гуськин. Он громко отдувался и громко говорил уди­вительные вещи:

— А у вас, я вижу, шел дождь. На улице мокро. Когда идет дождь, так уж всегда на улице мокро. Когда в Одессе идет, так и в Одессе мокро. Так и не бывает, чтобы в Одессе шел дождь, а в Николаеве было мокро. Ха-ха! Уж где идет дождь, так там и мокро. А когда нет дождя, так не дай бог как сухо. Ну, а кто любит дождь, я вас спрашиваю? Никто не любит, ей-богу. Ну, чего я буду врать. Хе!

Гуськин был гениален. Оживлен и прост. И когда распахнулась дверь и влетел Робеспьер, сопрово­ждаемый свитой, усиленной до шести человек, он нашел уютную компанию, собравшуюся вокруг чай­ного стола послушать занятного рассказчика.

—  Великолепно!— воскликнул Робеспьер. Подтянул левой рукой штаны и, не снимая шубы, сел за стол. Свита разместилась тоже.

—  Великолепно. Начало в восемь. Барак декорирован еловыми шишками. Вместимость — полтораста человек. Утром расклеиваем плакаты. А сейчас побеседуем об искусстве. Кто главнее — режиссер или хор?

Мы растерялись, но не все. Молоденькая наша актриса, как полковая лошадь, услышавшая звуки трубы, сорвалась и понесла — кругами, прыжками, поворотами. Замелькал Мейерхольд, с «треугольни­ками соотношения сил», Евреинов, с «театром для себя», Commedia dell'arte, актеро-творчество, «до­лой рампу», соборное действо и тра-та-ра-ра-та-ра-та.

Робеспьер был упоен.

— Это как раз то, что нам нужно! Вы останетесь у нас и прочтете несколько лекций об искусстве. Это решено.

Бедная девочка побледнела и растерянно смотрела на нас.

— У меня контракт… я через месяц могу… я вернусь… я клянусь…

Но теперь уже понесся Робеспьер. У него был свой репертуар: пьеса на заумном языке. Широкое развитие жеста. Публика сама сочиняет пьесы и тут же их разыгрывает. Актеры изображают публику, для чего нужен больший талант, чем для обычной рутинной актерской игры.

Все шло гладко. Нарушала мирную картину куль­турного уюта только маленькая собачка. Робеспьер производил на нее явно зловещее впечатление. Кро­шечная, как шерстяная рукавица, она рычала на не­го с яростью тигра, щерила бисерные зубки и вдруг, закинув голову, завыла, как простой цепной барбос. И Робеспьер, несшийся на крыльях искусства в неве­домые просторы, вдруг почему-то страшно испугал­ся и осекся на полуслове.

Актриса унесла собачку.

На минутку все притихли. И тогда где-то недале­ко от дома, по направлению к железнодорожной на­сыпи, послышался какой-то словно нечеловеческий, словно козлиный вопль, столько в нем было живот­ного ужаса и отчаяния. Затем три сухих ровных вы­стрела, отчетливых и деловитых.

— Вы слышали? — спросила я.—Что это такое может быть?

Но никто не ответил мне. По-видимому, никто не слышал.

Бледная хозяйка сидела не шевелясь, закрыв гла­за. Хозяин, все время молчавший, судорожно тряс челюстью, точно и думал, заикаясь. Робеспьер с жа­ром заговорил о завтрашнем вечере, заговорил зна­чительно громче, чем раньше. Из этого я поняла, что он что-то слышал…

Свита все время молча курила и в разговор не вмешивалась. Один из свиты, курносый парень в бу­рой драной гимнастерке, вынул золотой массивный портсигар с литым вензелем. Протянулась чья-то за­скорузлая лапа с обломанными ногтями; на лапе тускло блеснул чудесный рубин-кабошон, глубоко потопленный в массивную оправу старинного перст­ня. Странные наши гости!..

Молоденькая актриса задумчиво обошла вокруг стола и встала у стены. Я почувствовала, что она зовет меня глазами, но не встала. Она смотрела на спину Робеспьера, нервно дергая губами…

— Оленушка,—сказала я.—Пора нам спать. За­

втра с утра будем репетировать.

Распрощались общим поклоном и пошли к себе. Тихая хозяйка пошла за нами со свечкой.

— Свет погасите,—шепнула она.—Разденетесь

уж как-нибудь впотьмах… А штору, ради бога, не

спускайте.

Мы стали спешно устраиваться. Она задула свеч­ку.

— Так помните про штору. Ради бога…

Ушла.

Чье-то теплое дыхание около меня. Это актри­са — Оленушка.

—  У него на этой чудесной шубе на спине дыр­

ка,— шепчет она, —…и что-то темное вокруг… что-то

страшное.

—  Спите, Оленушка. Все мы устали и нервни­

чаем…

Всю ночь собачка беспокоится, рычит и скулит. И на рассвете Оленушка говорит во сне жутким громким голосом:

— Я знаю, отчего она воет. У него шуба простре­

лена, и кровь запеклась.

У меня сердце бьется до тошноты. Я не рассма­тривала этой шубы, но сейчас понимаю, что все это, и не видя, знала…

Утром проснулись поздно. Холодный серый день. Дождь. За окном сараи, амбары, подальше — насыпь. Пусто. Ни души.

Хозяйка принесла нам чаю, хлеба, ветчины.

И шепотом:

— Зять достал ее на рассвете. Она спрятана

в сарае. Ночью, если пойти с фонарем,—донесут.

А днем тоже увидят. Придут обыскивать. У нас

каждый день обыски.

Сегодня она словоохотливее. Но лицо «молчит». Лицо каменное, точно боится она рассказать лицом больше, чем хочет.

В дверь стучит Гуськин.

— Вы скоро? Здешняя… молодежь уже два раза

прибегала.

Хозяйка уходит. Я приоткрываю дверь, подзы­ваю Гуськина:

— Гуськин, скажите, все благополучно? Выпустят

нас отсюда? — шепотом спрашиваю я.

—  Улыбайтесь, ради бога, улыбайтесь,—шепчет

Гуськин, растягивая рот в зверской улыбке, как

«L'homme qui rit»1 — Улыбайтесь, когда разговари­

ваете, может, кто, не дай бог, подсматривает. Обе­

щали выпустить и дать охрану. Здесь начинается зо­

на в сорок верст. Там грабят.

—  Кто же грабит?

—  Ха! Кто? Они же и грабят. Ну а если будут

провожатые из самого главного пекла, так они таки

побоятся. Одно скажу: мы должны отсюда завтра

уехать. Иначе, ей-богу, я буду очень удивлен, если

когда-нибудь увижу свою мамашу.

Мысль была сложная, но явно неутешительная.

—  Сегодня весь день сидите дома. Выходить не

надо. Устали и репетируют. Все репетируют, и все

устали.

—  А вы не знаете, где сам хозяин?

—  Точно не знаю. Или он расстрелян, или он бе­

жал, или он здесь под полом сидит. А то чего они

так боятся? Весь день, всю ночь двери и окна откры­

ты. Отчего не смеют закрыть? Почему показывают,

что ничего не прячут? Но чего нам с вами об этом

думать? И чего об этом рассуждать? Что, нам за это

заплатят? Дадут почетное гражданство? У них тут

были дела, такие дела, которые пусть у нас не бу­

дут. Этот заикаться стал отчего? Три недели за­

икается. Так мы не хотим заикаться, мы лучше себе

уедем с сундучками и с охраной.

В столовой двинули стулом.

— Скорее, репетировать! — громко закричал

Гуськин, отскочив от двери.— Вставайте скорее! Ей-

богу, одиннадцать часов, а они спят, как из ведра!

Мы с Оленушкой под предлогом усталости про­сидели весь день у себя… Аверченко, антрепренер и актриса с собачкой приняли на себя беседу с вдох­новенными «культуртрегерами». Ходили даже с ни­ми гулять.

— Любопытная история,— рассказывал, вернув­

шись, Аверченко.— Видите тот разбитый сарай? Рас­

сказывают, что месяца два тому назад здесь больше­

викам пришлось плохо и какому-то ихнему главному

комиссару понадобилось спешно удирать. Он вско­

чил на паровоз и велел железнодорожнику везти се-

1 «Человек, который смеется» (фр.).-Ред.

бя. А тот взял да и пустил машину полным ходом в стену депо. Большевик заживо сварился.

—  А тот?

—  Того не нашли.

—  Может быть… это и есть наш хозяин?..

4

Бесконечно тянулся день, сумеречный, мокрый.

Мы забились в нашу «дамскую» комнату, туда же пришел и Аверченко. Точно по уговору, никто не го­ворил о том, что в настоящий момент больше всего волновало… Вспоминали о последних московских днях, об оставленной компании этих последних дней. Ни о настоящем, ни о будущем — ни слова.

Как-то поживает «высокий (ростом) покрови­тель»? Все ли еще живет сердцем или снова зажил умом, с ударением на «у»?..

Я вспомнила, как накануне отъезда зашла попро­щаться к одной бывшей баронессе. Застала я быв­шую баронессу за очень нетитулованным занятием: она мыла пол. Длинная, желтая, с благородно-ло­шадиным лицом, сидела она на корточках и, прижав к глазам бирюзовый лорнет, с отвращением раз­глядывала половицы. В другой руке деликатно, дву­мя пальчиками, держала мокрый обрывок кружева и брызгала этим кружевом на пол.

— А вытирать я буду потом, когда мой валансьен

высохнет…

Вспоминали хлеб последних московских дней, двух сортов: из опилок, рассыпавшийся, как песок, и из глины — горький, зеленоватый, всегда сырой…

Аверченко взглянул на часы:

—  Ну вот, скоро и вечер. Уж пять часов.

—  Кажется, кто-то стукнул в окно,—насторожи­

лась Оленушка.

Под окном Гуськин.

—  Госпожа Тэффи! Господин Аверченко! — гром­

ко кричит он.—Вы должны непременно немножко

пройтись. Ей-богу, к вечеру нужно иметь свежую го­

лову для звука голоса.

—   Да ведь дождь идет!

—  Дождь маленький, непременно нужно. Это

я вам говорю.

— Он, может быть, хочет что-нибудь сказать,—

шепчу я Аверчекке.—Выйдите вперед и узнайте,

один ли он. Если Робеспьер с ним, я не выйду. Я не

могу.

Больше всего я боялась, что мне придется по­жать руку этому Робеспьеру. Я могла отвечать на его вопросы, смотреть на него, но дотронуться, чув­ствовала, что не смогла бы. Такое острое истериче­ское отвращение было у меня к этому существу, что я не отвечала за себя, не могла поручиться, что не закричу, не заплачу, не выкину чего-нибудь непопра­вимого, за что придется расплачиваться не только мне самой, но и всей нашей компании. Чувствовала, что физического контакта с этой гадиной не вынесу.

Аверченко показался за окном и поманил меня.

—  Не ходите направо,—шепнула мне хозяйка

в сенях, делая вид, что ищет мои калоши.

—  Идем посреди улицы,—шепнул Гуськин.—Мы

себе гуляем для воздуха.

И мы пошли мерно и вольготно, поглядывая на небо — да, все больше на небо,—гуляем, да и толь­ко.

— Не смотрите на меня, смотрите себе на до­

ждик,—бормотал Гуськин.

Огляделся, обернулся, успокоился и заговорил:

— Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо — ко-

миссарша X.

Он назвал звучную фамилию, напоминающую со­бачий лай.

— X.— молодая девица, курсистка, не то телегра­

фистка — не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая —

как говорится, ненормальная собака. Зверь,—выго­

ворил он с ужасом и с твердым знаком на

конце.— Все ее слушаются. Она сама обыскивает,

сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке,

тут судит, тут и расстреливает. А когда ночью у на­

сыпи, то это уже не она. И ни в чем не стесняется.

Я даже не могу при даме рассказать, я лучше рас­

скажу одному господину Аверченко. Он писатель,

так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать

понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой

красноармеец иногда от крылечка уходит куда-ни­

будь себе в сторонку. Ну, так вот, эта комиссарша

никуда не отходит и никакого стеснения не при­

знает. Так это же ужас!

Он оглянулся.

—  Повернем немножечко в другую сторону.

—  А что насчет нас слышно? — спросила я.

—  Обещают отпустить. Только комиссарша еще

не высказалась. Неделю тому назад проезжал гене­

рал. Бумаги все в порядке. Стала обыскивать —

нашла керенку: в лампасы себе зашил. Так она го­

ворит: «На него патронов жалко тратить… Бейте

прикладом». Ну, били. Спрашивает: «Еще жив?»

«Ну,—говорят, — еще жив». «Так облейте керосином

и подожгите». Облили и сожгли. Не смотрите на ме­

ня, смотрите на дождик… мы себе прогуливаемся.

Сегодня утром одну фабрикантшу обыскивали.

Много везла с собой. Деньги. Меха. Бриллианты.

С ней приказчик ехал. А муж на Украине. К мужу

ехала. Все отобрали. Буквально все. В одном платье

осталась. Какая-то баба дала ей свой платок. Не­

известно еще, пропустят ее отсюда или… Ой, да ку­

да же мы идем! Вертайте скорей!

Мы почти подошли к насыпи.

– Не смотрите же туда! Не смотрите! — хрипел Гуськин.—Ой, вертайте скорее!.. Мы же ничего не видали… Идите тихонько… Мы же себе гуляем. У нас сегодня концерт, мы же гуляем,—убеждал он кого-то и улыбался побелевшими губами.

Я быстро повернулась и почти ничего не видела. Я даже не поняла, чего именно не надо было ви­деть. Какая-то фигура в солдатской шинели нагиба­лась, подбирала камни и швыряла в свору собак, ко­торые что-то грызли. Но это было довольно далеко, внизу, у насыпи. Одна собака отбежала, волоча что-то по земле. Это все было так мгновенно… Мне по­казалось, что волочит она… наверное… показалось… волочит руку… да, какие-то лохмотья и руку, я виде­ла пальцы. Только ведь это невозможно. Ведь нельзя же отгрызть руку…

Помню холодный липкий пот на висках и у рта и судорогу потрясающей тошноты, от которой хоте­лось рычать по-звериному.

Назад Дальше