- Я сейчас дерну, а потом тебя подвезу до Леваша, - предложил он.
- Нет, Володя, спасибо. Дождь сейчас перестанет.
С досадой оттого, что подъехал так мало, но запачкался в соляре и теперь стану вонять, я двинулся дальше, не проявив настойчивого любопытства к тому, чем увенчаются его усилия.
Механик жил с семьей в Леваше, часто навещал мать на Печеньге, он был живой упрек мне, который предал Родину. Он был абориген. А я катился всем бескорневым составом, похожий на моток колючей проволоки, куду дул ветер. И не догадывался только об одном: что это очередная укорененная форма, которая в Игмасе, звала меня попробовать прижиться там. Такие они были, мои родственники: некоторые произрастали пучком в количестве двадцати штук на одном пне, и этот пень считали самым дорогим, святым местом на земле.
Но от Механика осталась и надолго не забывалась дружелюбная простодушная приветливость, которая не навязывается, и стойкий запах машинного масла. Тем более стойкий, что, когда ледяной дождь вдруг, против ожидания скоро, кончился и на волокнистом небе образовалась лазурная полынья, а потом выглянуло и блескучее солнце, нефтяной аромат улетучивался так же долго, как духи дорогой красавицы из вашей постели. Потом его не стало, зато березы и вербы заблагоухали и залоснились, как лакированные, под ярким солнцем. Стало снова хорошо. Я прошел уже пятнадцать километров, не считая тех, что подъехал, и знал, что без ущерба пройду еще столько же.
В каменистом ручье я умылся (это был один из истоков речки Печеньги), с наслаждением обсох под солнцем, перетряс одежду и зашвырнул несколько увесистых галек с молодой силой вдоль ручья. Предстоял длинный подъем на левашскую гору и осмотр тамошней колокольни. Да, путешествию придавался смысл – познавательный, помимо того, онанистического, с бесконечными тавтологиями и воспроизведениями, на который обрекли меня любезные родственники. Досада на них – сейчас, а в те дни было понимание необходимости этой копиистики, как и в путешествии в Нелидово. Отметившись где кучно жила родня, таким образом прочнее закреплюсь в Москве.
Увы! Как показала практика, гоньба была многократнее и вражда сильнее.
В 1971 году осенью я прожил в Леваше некоторое время, работая в колхозе на городьбе. С тех пор не помню, чтобы появлялся, и теперь с удовольствием озирал высокие северные избы с мелкими рамами и признаки жизнедеятельности. Колокольня оказалась безобразной, без звонницы, с проросшим плющом и позеленелым кровельным железом. Краснокирпичная кладка осыпалась в труху, а саженных лопухов и бутылок оказалось столько на подступах, что я пожалел сапоги: проколю. Окрестные леса в голубой дымке подступали к холму, как остатки волос к теменной лысине, и виделось отсюда до того хорошо, что захватывало дух. Да они здесь все поэты, раз выбрали такое место. Зимой, правда, продувает, но ведь то – зимой. Я шел деревней не спеша. Почти в каждом дворе торчал трактор или грузовик, но на улице не было даже собаки. Некоторые избы выглядели худо и завалились. За околицей дорога почти сразу пошла гравийная; стало ясно, почему в топографической карте она отсюда обозначена красным цветом – « с улучшенным покрытием». Но шагать по ней, кабы не обочина, было чертовски неудобно.
Путь был счастлив и благополучен, хотя за околицей, отказавшись отдохнуть в Леваше, я почувствовал усталость. Это была та усталость, которая овладевает после всякой штурмовщины, интенсивной работы в короткое время. Вот и изгородь – возможно, та самая, хотя, конечно, дерево в северной земле сгнивает за несколько лет и, значит, городили заново; за изгородью – неизвестное зеленеющее поле за высоким ольшаником, и чего-то там посеянное уже взошло.
Игмас оказался не наряднее Майклтауна: до сотни изб на унылой вырубке на косогоре, сползающем к Сухоне. Но я не был и здесь (так получилось, такой нелепый замысел: не знать или не запомнить окрестности своего детства). Я уже с половины пути понял, что, как обогнул теку Лидию Брязгину, так не стану расспрашивать и набиваться на постой к тетке Миле Ивиной, которая будто бы здесь проживала со своим отцом. Я даже боялся такой возможности. Я был турист, посторонний Камю: они приезжают на байдарках и разбивают палатки на берегу, закупают в сельпо продукты и варганят пищу на костре. Вот и я таков, с той только разницей, что для них-то всё чужое, а я приходил к своим.
Вот это-то и странно: по-воровски подкрасться к своим и заночевать в конуре, откуда сбежала из собака. Было не то чтобы стыдно, но – нелепо: я уже и хлеб весь в дороге умял. Я только сознавал, что эти нелепые шаги предпринимаю из-за той шлюхи, с которой была горячая, но бестолковая связь, и что тетя Миля с ее младшенькой дочерью как-то к этому паскудству причастна. Я эту младшенькую видел только в колыбели, но вот она всплыла в Москве в виде 34-летней широкобедрой красавицы с влажными коровьими глазами и сластолюбивой улыбкой длинных губ, с которой разругался в пух и прах в самые дни бракосочетания. И вот теперь, поскольку т у, с Таганки, горячо продолжаю любить, брожу на этих улицах, чтобы, может быть, т а подобрела и оттаяла. Это была такая странность, какой до сих пор не случалось в моей неустойчивой жизни. Через час (а уже сильно свечерело) я понял, что не только не посмею расспросить у игмасцев о своей тетке, но и подходящей заброшенной избенки и найду, чтобы попробовать у к о р е н и т ь с я. В Москве меня с ней рассорили неведомыми интригами, а сюда зовут по родству: живи, мол. «А у вас есть в вашем говняном Игмасе книжные издательства?!» - хотелось мне завопить, встряхивая обвислый рюкзак за плечом, когда очередной, смутно знакомый абориген (а в родном этносе все как будто знакомы, от Вычегды до Свири) упирал в мое лицо свои похмельные глаза с немым вопросом: «Это к кому жо гость-от приехал, не к Мильке ли Федорёнковой?» Вопить не вопил, но все встреченные пустые бутылки отчего-то тотчас подбирал и у ближайшего телеграфного столба с детским наслаждением кокал; особенно нравилось, если хорошо летели осколки. Дважды промазал, но не поленился нагнуться за вредной бутылкой, возвратиться на исходную позицию и снова пульнуть в столб. Денег не было даже на булку, даже на банку шпрот. А если потратить неприкосновенный запас, не хватит на билет на утренний теплоход.
Поражение было отчетливое; я понял это, когда двое тяжело пьяных парней отчего-то привязались: «Третьим будешь?» Вероятно, сработал радиоперехват, и мои опасения истратить билетные деньги стали для них явны. Насилу от них отвязавшись и мучимый вместе с тем угрызениями совести («вот потому и один, что не пьешь, на троих-то кровь Христову не употребляешь внутрь, рыло-то воротишь»), я забрел в длинную улицу с добротными новыми срубами и по ней вышел к ручью. Тут выяснилось, что этот закоулок мироздания совпадает с аналогичным в Майклтауне на берегу у пристани: там тоже крутой спуск и бормотание водопада, а по левую руку – неустанные воды реки Сухоны. Если этот пустой сарай принять за синюю будку бакенщика Фирса, то разницы никакой. А если сейчас разжечь костер, припрутся пьяницы и спровоцируют (умирать же почему-то остро не хочется именно в таком градусе уныния, когда ты бездомнее собаки); если же внутри сарая и небольшой, донесут хозяину и тот прискачет разбираться, кто ворует у него дрова. А почему дверь не навесишь? – спрошу у него в свою очередь. Отчетливо понимая, что другой крыши для у к о р е н е н и я на исторической Родине в эту ночь не будет, я сараем дорожил и расположился там с рюкзаком не ранее, чем совсем стемнело. А до тех пор несколько раз кругом и по периметру обошел поселок и объяснил нескольким участливым жителям, что опоздал на вечернюю «Зарю» («Заря» - это такой теплоход на воздушных подушках).
Так почему же я сирота и, кроме матери и тетки с железными зубами, никто меня не любит? И почему, брезгая мною, отнимая жен, дело, деньги, успех, они тридцать лет таскают меня в эти неприветливые елки с обещаниями рая земного под ними?
Ночь была кошмарной: лежа на щепках в пустом дровяном сарае, с рюкзаком под головой, я чутко, как кошка, внимал шороху ветра в траве и размышлял, з а ч е м так веду себя. Зачем? Таганка и тетя Миля с дочерью – это разумеется. Но ведь если бы полубезумная моя собственная дочь за восемь лет хотя бы раз мне позвонила, чего бы мне здесь делать? И как волк после капкана, как кошка после побоев, слушая бульк водопада и свист комара, я постановлял отныне раз и навсегда относиться к людям как к зверью. Как нет при хорошей охоте жалости, а только азарт истребления, так пусть отныне и мои чувства к этим животным будут таковы.
Ночевать в сарае здоровее, но женщину с Таганки я любил. Сейчас у нас мог бы родиться мальчик, несмотря на ее тридцать четыре года и мой изношенный организм.
Может быть, сложить поленья поровнее в виде постели или все-таки разжечь костер и просидеть ночь возле него?
Ветер вкрадывался внутрь, за порогом крупно мерцали стылые звезды, ручей бормотал, слабо зазывая исследовать его, ноги мерзли от холодной резины, а к утру при звездном небе могло заиндеветь. Мне было одиноко.
МАЛЮТИНО – МАЙКЛТАУН – КВАРТАЛ 85
1
Многовато странностей в моей замысловатой судьбе. Ведь вот только теперь понял, что, наезжая в Майклтаун почти тридцать лет, н и р а з у не обратил внимания на избу, в которой когда-то проживали мой дядя по матери с супругой и двоюродные брат с сестрой. Сотни раз ходил мимо этого дома за грибами, на рыбалку и на сенокос, но как если бы там ничего не стояло, на этом песчаном взъёме, густо заросшем посаженными березами. А ведь бывал там с матерью не раз, пока дядя не переехал в Вологду. И ведь не был к ним равнодушен, и позже даже живал у них в Вологде и навещал. А в кузину был даже определенно влюблен в юношеском возрасте.
Вот это-то и странно, это-то и идет в магии по статье «отвод глаз». И сейчас даже не могу определенно утверждать, стоит их изба или ее раскатали и увезли – и потому ни разу не обращал прежде внимания.
Майклтаун разбросан по берегу реки Сухоны по овражистым отлогостям ручья, который, впрочем, по весне претендовал и на звание речки. Домов сто – сто пятьдесят. И дом дяди, о котором из своих детских лет помню лишь тесную кухню сразу за внутренней дверью, веранду (кажется) и тоненькие, только что посаженные березы. Именно они теперь таковы, что застилают избу совсем и, возможно, от того впечатление несуществования на том месте. Изба стояла крайней справа по улице, которая вела к выселкам Малютино (еще несколько изб через овраг и еловый перелесок). Избы Малютина стояли на высоком и очень зеленом берегу Сухоны только по левую руку. Отсюда был замечательный вид на излучину Сухоны в обе стороны и всегда свежий ветер, которому больше было негде, кроме как по просторам большой реки, разгуляться. Справа от дороги домов не было, а сразу толпился старый ельник, усыпанный шишками, и потом несколько огородов под сенокос. Затем дорога спускалась в долину мелкой речки Печеньги и на том берегу шла частью по голому склону Сухоны, где прежде трелевали и складывали древесину, частью – берегом речки в тайгу, на брусничники, вырубки и клюквенные болота.
И вот, в очередной раз втянутый, негласно званный в этот постылый поселок, крюком через соседний Бабушкинский район (см. путешествие «Меньково – Пожарище - Нижняя Печеньга»), раннею весною, в мае, туристом, еще с отбитыми натруженной пешей ходьбой ногами сразу же и уже иноземцем (не знаю, понятно ли: тридцать лет ездил домой, но к принудительному радушию, а теперь – к равнодушию и попрощаться; при этом здесь человек пятнадцать родни, в том числе отец и мать; кроме родителей, для всех их все эти годы я как бы н и к т о, нуль, пустое место, и сам знаю в лицо только тетку по отцу с ее большой и нищей семьей: из этих пятнадцати их – львиная доля), - так вот, инопланетянином тотчас спешу в Малютино в смутной и сладкой истоме, потому что северная весна все свои бледные листья развернула. С тем же познавательным жизнелюбием, с каким пожилая англичанка, переперев Ла-Манш по туннелю, рулит дальше через Пиренеи к музею Прадо. У нее деньги, а у меня – Родина. Я, понимаете ли, патриот. Нищие вообще очень привязаны к родине. Как опята растут на одном пне и очень его любят, пока совсем не иструхнет. Причем мое жизнелюбие и интерес по интенции почти таковы же, как и у англичанки, потому что этой вечерней прогулкой я приобщаюсь к чему-то значительному, если не сказать – великому. Ведь почему ей нравится в Прадо? Думаете, из-за Гойи, из-за Эль Греко? Не-ет, живописцы – лишь повод, обрамление, в котором миссис Смит красуется с исключительным самомнением. Живописцы теперь уже труха, их полотна – лишь вещи, но сама-то миссис Смит жива, счета ее полны, а свободного времени – вагон и маленькая тележка. Так что испанцы и посетители музея значение и величие миссис Смит понимают. А меня вполне приемлет и понимает этот островок неприветливой хмурой северной реки с неброским антуражем: изгородь из жердей, справа – глинистые колеи под уклон в 30, а может, и сорок пять градусов, пока не теряются в струях речки, сплошь затопленное ее устье, а наравне, чуть прикрывая обзор речного разлива и панораму большой реки, - несколько староватых елей, берез и ольхи. Под обрывом – песчаный карьер, но паводок в него не залился, а только подступил. Под ногами – песок, сухая трава, елки под носом достают сюда лишь пиками, а слева во всю ширь стремительная излука Сухоны и дальше ее вид по прямой на полкилометра. Напротив – противоположный берег речки, затопленная старица в глухом ольховнике и дальше опять ели. Весна в том статусе, когда только что вполне развернулись листья и несколькими прежними солнечными днями из них повытопило эфирные масла. Днем пенивший реку, ветер к ночи улегся, и даже, пожалуй, вот-вот похолодает. Ни жуков, ни мошек, потому что еще опасно. Ракурс почти тот же, что и на картине Левитана «Над вечным покоем». Только противоположный берег ближе и зарос наглухо.
И теперь опять я перед проблемой: как из сегодня перенестись т у д а, в тот день, причем так, чтобы то состояние передать возможно точнее и полнее, не описательно, а назывательно, а главное, ничего не привнося из нынешней ситуации в ту? Потому что сейчас я не только не тот, не таков, каким был тогда, но и просто антиномичен тому. Ныне у меня, например, совершенно отсутствует то состояние восхищения, восторга перед природой, перед существованием в природе, какое было в те дни (да и во все дни путешествий). Ныне я не только спокоен и духовно не напряжен, но и просто ленив, беспечен, с ч а с т л и в (термин в восточном понимании: дольче фар ниенте). А тогда, в те ночи жилось так, как если бы умирал и протягивали последнюю соломину (тьфу! тьфу! чтобы не сглазить из состояния на сегодня): казалось, что бытие до того прекрасно, что нельзя его не боготворить, преступно не наслаждаться каждой секундой, грех не поклоняться красоте и превосходству вечного. Сверх того: времени-то отпущено мало, необходимо успевать, запечатлеть, каждый миг оприходовать в пресловутое прустовское пирожное, обогатиться (материальное значение термина станет понятно позже). Я любил ее – Родину, Россию – прощаясь, тем более что меж делом не оставлял попыток выехать из нее, удрать (на другом уровне отношений: изменить, подставить, выйти из игры; тогда этот уровень не осознавался). Причем прекрасность жизни почему-то особенно осознавалась в местах, так или иначе связанных с проживанием родни, хотя бы ориентировался подчас на это родство прямо-таки собачьим нюхом, интуитивно. Но это нельзя было назвать расцветом сил, полнотой восприятия, ибо реставрация плоти шла одновременно с ее разрушением. И еще: страх! Я приехал в Майклтаун как входят в горящее здание, чтобы успеть вынести ценность: одна нога здесь, другая – там, и шагом марш обратно в Москву.