Лиловый костюм (сборник) - Токарева Виктория Самойловна 8 стр.


Комната была моя. Занавески мои. Диван мой. Но одеяло чужое. Под одеялом спал Пашка Самодеркин.

Что бы это значило? Скорее всего, Шурочка подала в ЖЭК на расширение, и ей сказали: «Подумаем». А пока они думали, Шурочка въехала явочным порядком.

Других спальных мест в комнате не было. Значит, надо было освободить старое или соорудить новое. Будить Пашку мне было жалко. Я решил переночевать на шкурах, как дикарь, разложив их на полу.

В прошлом году, в деревне, где-то в самой середине страны, я купил у старика крестьянина шесть дублёных шкур по пять рублей за каждую. Я хотел пошить себе модный дублёный тулуп. Но шкуры эти нигде не принимали. Они были выделаны не фабрично, а кустарным способом. От них воняло козлом и хлевом в такой концентрации, что если пробыть в этом тулупе день, то к концу дня можно угореть и потерять сознание.

Носить эти шкуры нельзя. А переспать на них ночь можно, потому что они тёплые и мягкие: две шкуры вниз, две шкуры сверху, одну под голову, и ещё одна – лишняя. А утром уже можно будет представиться своим соседям – к их радости и огорчению одновременно.

Шурочка посмотрит на меня и скажет: «Нахал». – «Но почему? – спрошу я, оправдываясь. – Я же не виноват, что так случилось». – «Так могло случиться только с тобой, и больше ни с кем».

Мои шкуры лежали в чемодане. Чемодан – на шкафу. Я поднял руки и потянул на себя чемодан. Сверху лежали ракетки для бадминтона. Они поехали и упали на пол.

Пашка Самодеркин торопливо сел. На фоне окна определились его голова и оттопыренные уши. Я инстинктивно присел на корточки и подогнул голову к коленям.

– Мама! – громко сказал Пашка.

Он скинул ноги с дивана и побежал из комнаты. Следом за ним вился его страх. Я заразился Пашкиным страхом, распластался на полу и влез под диван.

Диван был низкий. Под ним могла уместиться только собака, и то не крупная, типа спаниеля. Тем не менее я втиснулся между полом и днищем дивана. Лежал, свернув голову в сторону, чтобы удобнее было дышать. Фасовым положением плеч и профильным головы я напоминал себе фараона или рядового древнего грека, каким его рисуют на фресках.

Я мог бы, в конце концов, стать за шкаф или за портьеру, чтобы не испытывать таких явных неудобств. Я мог бы не прятаться вообще. Но я представил себе, как сейчас, держась за руки, явятся Пашка и Шурочка и увидят среди ночи представителя того света. Прежде чем понять, они испугаются и заорут дуэтом, и я окажусь автором испуга и слез.

Раздалось мягкое шуршание шагов.

– Да нет тут никого, – сказала Шурочка и зажгла свет.

Ракетки от бадминтона валялись на полу.

– Ну что ты испугался, дурачок...

Шурочка и Пашка сели на диван, и я увидел перед собой четыре пятки. У Пашки пятки были узенькие, нежножелтые, над щиколотками поднималась пижама. Шурочкины пятки были скрыты шерстяными носками. В ней помещалась какая-то простуда, и она все время ходила в шерстяных носках.

– Тебе приснилось, – сказала Шурочка.

– Нет. Я видел. Вот правда. Пролетела какая-то птица... У меня даже ветер над лицом...

Пяточки взметнулись и пропали. Носки тоже исчезли. Значит, Шурочка уложила Пашку и легла с ним рядом.

– Ты не уйдёшь? – спросил Пашка.

– Не уйду.

– Только не выключай свет. Ладно?

– Ладно.

– И сама не уходи.

– И сама не уйду. А у тебя волосы пахнут знаешь чем?

– Чем?

– Они у тебя пахнут нагретыми пёрышками. А сам ты пахнешь ландышем.

– А я стишок сочинил, – сказал Пашка. – «Грека сунул руку в реку, ну а раку хоть бы хны. Грека прыгнул прямо в реку, рака цапнул за штаны».

– Кто кого цапнул? – не поняла Шурочка.

– Рак грека, – объяснил Пашка. – Неужели не понятно?

Они ворковали, журчали, проговаривали какую-то муру, которая обоим казалась значительной. Комната плавала и парила в нежности. Эта нежность давила мне на грудь. Я почувствовал себя сиротливо, захотелось к моей маме.

Когда, будучи взрослым, я иногда жил с ней под одной крышей, когда она перебиралась ко мне со своим внутренним миром, у меня было такое ощущение, что в моей комнате – лошадь с телегой, гружённой дровами. Она занимает всю площадь, и, чтобы как-то передвигаться, её надо обходить. Это неловко, а главное, – непонятно зачем.

Сейчас мне захотелось сию же секунду вылезти из-под пыльного дивана, выйти из дома. Доехать до Савёловского вокзала, сесть не электричку и сойти на нужной станции. Постучать в знакомую дверь и уткнуться в родное тепло. Мама нальёт мне в тарелку горячий фасолевый суп, сядет напротив и начнёт изводить меня: и не тот я, и не там, и не с теми... Но что бы она ни говорила, звук её голоса будет обозначать только одно: меня любят...

Стало тихо. Пашка засыпал, умиротворённый. Я тоже закрыл глаза, и меня будто за волосы потащило в сон. Шурочка встала. Я испугался, что сейчас она увидит два башмака, надетых на чьи-то ноги. Но Шурочка ничего не заметила. Выключила свет и тихо ушла.

Я полежал ещё минут десять, преодолевая сон. Потом стал двигаться по пять-шесть сантиметров за одно движение. Я осторожно вытеснил себя из-под дивана. Потом осторожно поднял себя на ноги. Постоял и пошёл к двери. До двери было шесть шагов. Я сделал их за восемнадцать минут, по три минуты на шаг. Я шёл, как по минному полю, осторожно выверяя, куда поставить ногу, и распределяя тяжесть так, чтобы не скрипел пол. Когда я вышел на лестничную клетку, я почувствовал такое же облегчение, какое, наверное, испытывает космонавт, когда после перегрузок попадает в состояние невесомости.

– Ты чего приехал? – спросила мама.

Она стояла в платье, сшитом из лёгкого узбекского шелка, хотя к узбекам не имела никакого отношения. Фасон своих платьев она не меняла в течение всей жизни. Она всегда шила прямые платья с английским воротничком и на пуговицах. И узбекское платье тоже было с английским воротничком и тоже на пуговицах. Я понял: она ничего не знает о рейсе 349 Москва – Адлер.

– Что-нибудь случилось? – испугалась мама.

– Случилось, – сказал я. – Соскучился.

– Этот Пётр такой противный, – зашептала мама, оглядываясь на дверь, ведущую в комнату. – У него такая рожа, будто ему всунули за шиворот кактус.

В прихожую вошла Елена. Мама тотчас замолчала. Елена была бледная и вымороченная. Никаких следов счастья не читалось. В глубине дома орал ребёнок.

– Мальчик? – спросил я.

– Девочка, – ответила Елена. – Светка.

Пока я до них добирался, я протрезвел и отупел, и, честно сказать, мне было безразлично: мальчик или девочка.

– Поздравляю. – Я обнял сестру.

Когда-то в детстве она любила меня как бешеная. Теперь она так же любила своего Петра. Она умела любить только кого-то одного. Главное для неё – вкладывать свою преданность. Чтобы был объект, куда можно было вкладывать.

Ребёнок продолжал орать с той же громкостью и в тех же интонациях, будто в него, как в счётную машину, была вложена заданная программа.

– Иди покорми! – приказала мама.

– Не пойду! – упрямо отказалась сестра.

– Представляешь, ребёнок орёт с десяти часов вечера, а они не хотят его кормить. У него же лёгкие разорвутся.

– Не разорвутся, – сказала Елена. – Детям полезно орать.

Мама с оскорблённым видом пошла на кухню, а я двинулся в комнату знакомиться с племянницей.

– Понимаешь, она перепутала день с ночью, – объяснила Елена. – Днём спит, а ночью есть просит. Если я буду её кормить по ночам, рефлекс закрепится, и тогда все! Конец жизни! Я должна буду подстраиваться под её режим.

Мы подошли к коляске. Племянница родилась недавно. Ей ещё не купили кровать, и она временно жила в коляске. Личико у неё было тёмное от напряжения и двигалось, как резиновое.

– А сколько она будет орать? – спросил я.

– Пока не поймёт, что по-другому не будет.

Из смежной комнаты появился Пётр. Он был одет. Должно быть, не ложился. Весь дом находился под террором нового человека, который хотел переиначить сутки по собственному усмотрению.

Выражение лица у Петра было немножко напряжённое и высокомерное. Казалось, он действительно носил под рубашкой кактус и постоянно прислушивался к неприятным ощущениям.

Пётр не был ни талантлив, ни полуталантлив. Это был человек долга, и он всегда исполнял свой долг. Мне с ним становилось несколько скучно. А ему было, видимо, скучно со мной.

– Ты загорел, – заметил Пётр, чтобы как-то проявить ко мне своё внимание.

– Я был на юге.

Пётр опустил глаза чуть вниз и чуть в сторону, и по его лицу я понял: с каким удовольствием уехал бы он на юг от крика, от тёщи и от жены. Елена коротко глянула на Петра, и я увидел: она это поняла. Она любила его и слышала все, что в нем происходит.

Пётр с испугом посмотрел на Елену. Он понял, что она поняла, и испугался, будто его поймали за руку в чужом кармане.

– Может, действительно покормишь? – спросил Пётр, как бы выдёргивая руку из чужого кармана и пряча её за спину.

– Нет, – жёстко ответила Елена, и слезы навернулись у неё на глаза.

Я решил взять племянницу на руки и покачать.

– Не трогай! – Елена предупредила движение моей приедешь души и протянутых рук. – Ты добренький, и уедешь. А она мне на голову сядет.

Я смотрел в коляску на маленького упрямого человечка, запелёнатого, как рыбка.

Если бы у нас с Микой был ребёнок, он оттянул бы Мику на себя и освободил её от меня. Мы были бы вместе и врозь – идеальный вариант. И наверное, права была она, а не я.

– А я чуть было на самолёте не разбился, – сказал я.

Я ожидал, что после моего сообщения все заломят руки и зарыдают. При чем зарыдают дважды: один раз от ужаса, что я мог погибнуть, а другой раз от радости, что я остался цел. Но Елена молчала, углублённая в себя.

Будто не слышала.

– Я чуть не разбился, – повторил я.

– Но ты же стоишь... – отозвался Пётр.

– Я не говорю, что я разбился. Я говорю: «Чуть не разбился».

– Мы ходим по тротуару, а машины – в метре от нас.

Значит, мы тоже чуть не попадаем под машину, – сказала Елена.

Она отвечала мне, а продолжала молча переругиваться с Петром.

Я пошёл к маме на кухню. На столе стоял не фасолевый суп, а тарелка с холодцом. Холодец был прозрачный, с островками желтка. Я хотел сесть на табуретку, но мама выдернула её из-под меня.

– Не видишь, пелёнки? А ты с грязными штанами.

Неизвестно, где сидел...

Я пересел на другую табуретку.

Мать всегда любила меня больше, чем Елену, потому что я был похож на отца. А сейчас родилась Светка и полностью вытеснила меня из её жизни. Я большой. Не путаю день с ночью. Не требую ежесекундного присутствия. Теперь маме достаточно знать, что со мной все в порядке, – и она может обходиться без меня годами и десятилетиями. Я сам её к этому приучил.

И вдруг, ни с того ни с сего, а скорее от нервного переутомления, память явила мне двух лошадей на крутом берегу пруда. Вечерело. Они стояли с опущенными шеями и полностью отражались в зеркале пруда. Мы с Микой остановились на другом берегу. Она положила свою голову мне на плечо. Мы смотрели на лошадей. А лошади на нас. Мы стояли по разные стороны пруда и смотрели друг на друга.

Я встал и подошёл к раковине, чтобы набрать воды. Мама выхватила у меня кружку. На кружке был нарисован заяц.

– Это детская. Я её ошпарила.

Светка вдруг замолчала. Может, устала. А, может, действительно поняла, что иначе не будет. День всегда будет днём, а ночь ночью.

Елена, осторожно ступая, вошла в кухню. Мы сидели и напряжённо ждали, что Светка сейчас снова заорёт и будет казнить своей беспомощностью.

– Этот Пётр ленивый, как черт, – сказала мне мама. – Целыми вечерами сидит и газету читает.

– Но ведь все мужчины такие! – заступилась Елена. – Что ты к нему пристаёшь?

Мама сидела и копила обиду. Она приехала в дом Елены, чтобы тратить на неё свою жизнь, а та не ценила. И ещё я видел: мама ревновала Елену и в самой глубине души хотела отвадить её от мужа. И вместе с тем она хотела, чтобы Елена была счастлива.

– Он такой жадный, – сказала мне мама. – Даёт сто пятьдесят рублей в месяц, и все. Как хочешь, так и крутись.

– А где он тебе больше возьмёт? Что он, воровать пойдёт?

– Он хочет, чтобы я вкладывала свою пенсию.

– Да ничего он не хочет.

– У него рожа, будто он её отлежал, – добавила мама, исчерпав все аргументы.

– Вот видишь! – сестра повернула ко мне настроенное лицо.

– Я пойду!

Я торопился уйти, пока Светка молчала. Мне было бы совестно уходить из дома, где плачет ребёнок.

– Как это: пойду... – удивилась мама. – А зачем же ты приехал?

– Соскучился, – повторил я. – Дай мне ключи от твоей комнаты.

– Зачем?

– Хочу взять «Справочник машиностроителя».

– А зачем тебе справочник?

– Как зачем? Я же все-таки инженер.

– Ты хочешь уйти из ансамбля?

Появился Пётр. Кухня превратилась в электрическое поле с разнозаряженными частицами, которые сталкиваются.

Когда я уходил, мама сунула мне в карман апельсин. Ей неудобно было дать мне апельсин открыто, потому что она жила на средства Петра и не вкладывала свою пенсию.

Апельсин оттопыривал карман, и я чувствовал себя так, будто я его украл.

Я попрощался. Елена накинула шаль и вышла меня проводить.

Когда мы были маленькие и вместе ходили в школу, Елена носила мой портфель, потому что я рос слабым. Мама делала нам разные бутерброды: мне с колбасой или сыром, а Елене просто посыпала сахарным песком и поливала сверху водичкой, чтобы песок не рассыпался. Однажды во время большой перемены Елена обнаружила у себя бутерброд с яичницей. Она догадалась, что мама перепутала, и не съела его, а отнесла мне на другой этаж.

– Простудишься, – сказал я и поцеловал сестру в щеку.

– Понимаешь... Она все время недовольна. Петра это раздражает, ему не хочется быть дома. Я вижу, он уже не делает разницы между нею и мной. Ему уже все равно, что она, что я...

– А ты не обращай внимания, – посоветовал я.

– Я не могу не обращать внимания. Я все время зажигаюсь об неё, как спичка о коробок. Я устала...

Солнце выступило под соснами. Оно было нежно-пламенное, молодое, будто только что проснулось.

– А я никому не нужен, – сказал я Елене.

– Понимаешь... она все время талдычит: он жадный, он ленивый... Пусть даже она права, но скажи – зачем мне это знать?

– Я никому не нужен. Никому.

– Но ведь и тебе никто не нужен.

Солнце оторвалось от сосен, медленно плыло, чтобы в срок поспеть на середину неба.

– Ну, я пойду...

– Приезжай, – попросила Елена.

Она была покрыта шалью, как печалью, и уходила с печалью на плечах.

Я пошёл по тропинке. Зелень была яркая и юная.

Я поднялся на дощатый перрон и стал ждать электричку. Неподалёку горели на солнце маковки церкви. Говорят, здесь жил какой-то патриарх.

«Интересно, – подумал я, – заснула ли Светка или только отдохнула и принялась за старое с новыми силами? А Елена стоит над коляской с каменным лицом и не хочет понять свою дочь. А над Еленой – её мать, которая, в свою очередь, не хочет понять свою дочь». Что требовать от посторонних, когда даже самые близкие люди не умеют почувствовать друг друга.

Подошла электричка. Я зашёл в вагон и сел на свободное место, спиной по ходу поезда. Вагон был почти полон. Люди ехали на работу.

Напротив меня сидела десятилетняя девочка с мамой. Девочка смотрела в окно, и в её светлых глазах отражались деревья, дома, небо. Глаза были пёстрые и разные, в зависимости от того, что было за окном. Женщина тоже смотрела за окно, но не видела ничего. В ней спала душа.

Я снова вспомнил Светку и подумал: дети плачут до определённого возраста, а потом начинают задавать вопросы. Далее они перестают задавать вопросы вслух и задают их только себе. И плачут тоже про себя.

Если сейчас, например, поставить в вагон аппарат, который улавливает и усиливает звук, – таким аппаратом записывают разговор рыб, – то выяснится, что вагон набит плачем и вопросами. Люди плачут и спрашивают с сомкнутыми губами.

Назад Дальше