Я сошёл в Москве и пересел на метро. Я перемещал своё тело из электрички в метро, из метро в автобус. И все ехал и ехал, как грека через реку.
Автобус остановился. Шофёр выпрыгнул из кабины и ушёл. Я тоже вышел, огляделся и увидел здание аэропорта.
Зачем я сюда приехал? Может, я хотел успеть на свой рейс и боялся опоздать...
Я вошёл в помещение аэропорта. Поднялся на второй этаж. Сел в кресло. Кроме меня в зале ожидания был ещё один человек, с усами и в такой большой кепке, что она вполне могла бы служить посадочной площадкой для вертолёта.
У подножия Кикиморы выстроилась недлинная шеренга. Здесь все мои родные по крови и близкие по духу. Я иду вдоль шеренги и вручаю каждому длинную палку, типа ручки от швабры. К палке прибита гвоздём пустая консервная банка, в банку положен чулок, смоченный в бензине. Я поджигаю чулок, образуется буйный факел.
Я вручаю каждому по факелу, и они молчаливой цепочкой поднимаются на Кикимору.
Я отхожу в сторону и смотрю, как они медленно идут мимо меня.
Вот мама.
– Мама, – кричу я, – живи всегда?
– Ладно, – соглашается мама.
Вот Мика.
– Мы скоро постареем, и все уладится само собой. Ты потерпи меня, – прошу я.
– А ты меня, – говорит Мика.
Вот мой ансамбль с Галей во главе.
– Идём с нами! – кричат они.
– Зачем я вам нужен?
– Мы не можем без тебя жить!
Вот дети: Антон, Вадик, Пашка Самодеркин и ещё какой-то плохо одетый знакомый мальчик.
– Смотрите под ноги! – кричу я.
Но они идут, эгоистичные, как все дети, и смотрят вверх, на огонь.
Вот иностранцы.
– Дай мне руку, – просит старик. – Мне страшно.
Я встал в цепочку и протянул ему руку.
А с другой стороны знакомый, плохо одетый мальчик протянул руку мне. Я вглядываюсь в него и узнаю себя маленького. Он тащит меня вверх, и я иду за своим собственным детством.
– А я вас узнала.
Я поднял голову. Надо мной стояла царевна-лягушка.
На ней была сиреневая атласная кофта и серая юбка. Она только шла на работу и ещё не успела надеть рабочий халат.
– Я сначала вас не узнала, а потом вспомнила. Но вы уже убежали...
Она была ещё красивее, чем я думал, но понравилась мне меньше, чем в первый раз. Я от неё отвык.
– Вы что-то путаете... – заподозрил я.
– Вы Климов? – спросила она, решительно глядя мне в лицо.
– Климов. А вы откуда знаете? – искренне удивился я.
– Так вы же трубач! Из ансамбля. Я видела вас в ресторане. У меня и пластинка дома есть...
– Вам нравится?
– Ге-ни-аль-но! – Она потрясла стиснутыми кулачками, потому что восхищение не умещалось в ней. – Гениально, – повторила она безапелляционно, как бы отстаивая бесспорную истину.
Мне даже захотелось ей поверить.
– У тебя есть кто-нибудь? – спросил я.
– Сейчас нет.
– Хочешь, я буду у тебя?
Она вдруг притихла, стала серьёзной. Смотрела на меня с недоверием и одновременно с надеждой. Я был новый, следующий человек в её жизни, а новые люди – это новые надежды.
Я встал, положил руки на её плечи. Но ладоням скользко было на атласе. Я опустил руки по швам. Смотрел в её приподнятое робкое лицо – тоже с недоверием и надеждой.
Кто она? Лягушка? Царевна?
А ведь у неё, наверное, имя есть. Я спросил:
– Как тебя зовут?
– А тебя?
Старая собака
* * *
Инна Сорокина приехала в санаторий не затем, чтобы лечиться, а чтобы найти себе мужа. Санаторий был закрытого типа, для высокопоставленных людей, там вполне мог найтись для неё высокопоставленный муж. Единственное условие, которое она для себя оговорила, – не старше восьмидесяти двух лет. Все остальное, как говорила их заведующая Ираида, имело место быть.
Инне шёл тридцать второй год. Это не много и не мало, смотря с какой стороны смотреть. Например, помереть – рано, а вступать в комсомол – поздно. А выходить замуж – последний вагон. Поезд уходит. Вот уже мимо плывёт последний вагон. У них в роддоме тридцатилетняя женщина считается «старая первородящая».
Замужем Инна не была ни разу. Тот человек, которого она любила и на которого рассчитывала, очень симпатично слинял, сославшись на объективные причины. Причины действительно имели место быть, и можно было понять, но ей-то что. Это ведь его причины, а не её.
В наше время принято выглядеть на десять лет моложе. Только малокультурные люди выглядят на своё. Инна не была малокультурной, но выглядела на своё – за счёт лишнего веса. У неё было десять лишних килограмм. Как говорил один иностранец: «Ты немножко тольстая, стрэмительная, и у тебя очень красивые глаза...»
Инна была «немножко тольстая», высокая крашеная блондинка. Волосы она красила югославской краской. Они были у неё голубоватые, блестящие, как у куклы из магазина «Лейпциг». Время от времени она переставала краситься – из-за хандры, или из-за того, что пропадала краска, или лень было ехать в югославский магазин, – и тогда от корней начинали взрастать её собственные темно-русые волосы. Они отрастали почти на ладонь, и голова становилась двухцветной, половина тёмная, а половина белая.
Сейчас волосы были тщательно прокрашены и промыты и существовали в причёске под названием «помоталка». Идея причёски состояла в следующем: вымыть голову ромашковым шампунем и помотать головой, чтобы они высохли естественно и вольно, без парикмахерского насилия.
Одета Инна была в белые фирменные джинсы и белую рубаху из модной индийской марли, и в этом белом одеянии походила на индийского грузчика, с той только разницей, что индийские грузчики – худые брюнеты, а Инна – плотная блондинка.
Войдя в столовую, Инна оглядела зал. Публика выглядела как филиал богадельни. Старость была представлена во всех вариантах, во всем своём многообразии. Средний возраст, как она мысленно определила, – сто один год.
Инна поняла, что зря потратила отпуск, и деньги на путёвку, и деньги на подарок той бабе, которая эту путёвку доставала.
Инну посадили за стол возле окна на шесть человек. Против неё сидела старушка с розовой лысинкой, в прошлом клоун, и замужняя пара: он – по виду завязавший алкоголик. У него были неровные зубы, поэтому неровный язык, как хребет звероящера, и привычка облизываться. Она постоянно улыбалась хотела понравиться Инне, чтобы та, не дай бог, не украла её счастье в виде завязавшего алкоголика с ребристым языком. Одета была как чучело, будто вышла не в столовую высокопоставленного санатория, а собралась в турпоход по болотистой местности.
Завтрак подавали замечательный, с деликатесами. Но какое это имело значение? Ей хотелось пищи для души, а не для плоти. Хотелось влюбиться и выйти замуж. А если не влюбиться, то хотя бы просто устроиться. Человеческая жизнь рассчитана природой так, чтобы успеть взрастить два поколения – детей и внуков. Поэтому все надо успеть своевременно. Эту беспощадную своевременность Анна наблюдала в прошлый отпуск в деревне. Три недели стояла земляника, потом пошла черника, а редкие земляничные ягоды будто налились водой. Следом – малина. За малиной – грибы. Было такое впечатление, что все эти дары лета выстроились в очередь друг за дружкой, и тот, кто стоит в дверях, выпускает их одного за другим на определенное время. И каждый вид знает, сколько ему стоять. Так и человеческая жизнь: до четырнадцати лет – детство. От четырнадцати до двадцати четырех – юность. С двадцати четырех до тридцати пяти – молодость. Дальше Инна не заглядывала. По её расчётам, ей осталось три года до конца молодости, и за эти три года надо было успеть что-то посеять, чтобы потом что-то взрастить.
Внешне Инна была высокая блондинка. А внутренне – наивная хамка. Наивность и хамство – качества полярно противоположные. Наивность связана с чистотой, а хамство – с цинизмом. Но в Инне все это каким-то образом совмещалось – наивность с цинизмом, ум с глупостью и честность с тяготением к вранью. Она была не врунья, а вруша. На первый взгляд это одно и то же. Но это совершенно разные вещи. По задачам. Врунья врёт в тех случаях, когда путём вранья она пытается что-то достичь. В данном случае – это оружие. Средство. А вруша врёт просто так. Ни за чем. Знакомясь с людьми, она говорила, что работает не в родильном доме, а в кардиологическом центре, потому что сердце казалось ей более благородным органом, чем тот, с которым имеют дело акушерки. В детстве она утверждала, что её мать не уборщица в магазине, а киноактриса, работающая на дубляже (поэтому её не бывает видно на экранах).
Наивность, среди прочих проявлений, заключалась в её манере задавать вопросы. Она, например, могла остановить крестьянку и спросить: «А хорошо жить в деревне?» Или спросить у завязавшего алкоголика: «А скучно без водки?» В этих вопросах не было ничего предосудительного. Она действительно была горожанка, никогда не жила в деревне, никогда не спивалась до болезни, и её интересовало все, чего она не могла постичь собственным опытом. Но, встречаясь с подобным вопросом, человек смотрел на Инну с тайным желанием понять: она дура или придуривается?
Что касается хамства, то оно имело у неё самые разнообразные оттенки. Иногда это было весёлое хамство, иногда обворожительное, создающее шарм, иногда умное, а потому циничное. Но чаще всего это было нормальное хамское хамство, идущее от постоянного общения с людьми и превратившееся в черту характера. Дежуря в предродовой, она с трудом терпела своих рожениц, трубящих как слоны, дышащих как загнанные лошади. И роженицы её боялись и старались вести себя прилично, и бывали случаи – рожали прямо в предродовой, потому что стеснялись позвать лишний раз.
Возможно, это хамство было как осложнение после болезни – дефект неустроенной души. Лечить такой дефект можно только лаской и ощущением стабильности. Чтобы любимый муж, именно муж, звонил на работу и спрашивал: «Ну, как ты?» Она бы отвечала: «Да ничего»... Или гладил бы по волосам, как кошку, и ворчал без раздражения: «Ну что ты волосы перекрашиваешь? И тут врёшь. Только бы тебе врать».
Прошла неделя. Погода стояла превосходная. Инна томилась праздностью, простоем души и каждое утро после завтрака садилась на лавочку и поджидала: может, придёт кто-нибудь ещё. Тот, кто должен приехать. Ведь не может же Он не приехать, если она ТАК его ждёт.
Клоунеса усаживалась рядом и приставала с вопросами. Инна наврала ей, что она психоаналитик. И клоунеса спрашивала, к чему ей ночью приснилась потрошёная курица.
– Вы понимаете, я вытащила из неё печень и вдруг понимаю, что это моя печень, что это я себя потрошу...
– А вы Куприна знали? – спросила Инна.
– Куприна? – удивилась клоунеса. – А при чем здесь Куприн?
– А он цирк любил.
Старушка подумала и спросила:
– А как вы думаете, есть жизнь после жизни?
– Я ведь не апостол Пётр. Я психоаналитик.
– А что говорят психоаналитики?
– Конечно, есть.
– Правда? – обрадовалась старушка.
– Конечно, правда. А иначе – к чему все это?
– Что «это».
– Ну Это. Все.
– Честно сказать, я тоже так думаю, – шёпотом поделилась клоунеса. – Мне кажется, что Это начало Того. А иначе зачем Это?
– Чтобы нефть была.
– Нефть? А при чем тут нефть?
– Каменный уголь – это растения. Торф. А нефть – это люди. Звери.
– Но я не хочу в нефть.
– Мало ли что...
– Но вы же только что сказали «есть», а сейчас говорите нефть, – обиделась старушка.
В этот момент в конце аллеи показалась «Волга». Она ехала к главному корпусу, и правильно сказать – не ехала, а летела, будто не касалась колесами асфальтированной дорожки. Инна насторожилась. Так могла лететь только судьба. Возле корпуса машина стала. Не остановилась и не затормозила, а именно стала как вкопанная. Чувствовалось, что за рулём сидел супермен, владеющий машиной, как ковбой мустангом.
Дверь «Волги» распахнулась, и с двух сторон одновременно вышли двое: хипповая старушка с тонкими ногами в джинсовом платье и её сын, а может, и муж с бородкой под Добролюбова. «Противный», – определила Инна, но это было неточное определение. Он был и привлекателен, и отталкивающ одновременно. Как свёкла – и сладкая, и пресная в одно и то же время.
Он взял у старушки чемодан и понёс его в корпус.
«Муж», – догадалась Инна. Он был лет на двадцать моложе, но в этом возрасте, семьдесят и пятьдесят, разница не смотрится так контрастно, как, скажем, в пятьдесят и тридцать. Инна знала, сейчас модны мужья, годящиеся в сыновья. Как правило, эти внешние непрочные соединения стоят подолгу, как временные мосты. Заведующая Ираида старше своего мужа на семнадцать лет и все время ждёт, что он найдёт себе помоложе и бросит её. И он ждёт этого же самого и все время высматривает себе помоложе, чтобы бросить Ираиду. И это продолжается уже двадцать лет. Постоянные временщики.
Во время обеда она, однако, заметила, что сидят они врозь. Старушка в центре зала, а противный супермен – возле Инны. «Значит, не родственники», – подумала она и перестала думать о нем вообще. Он сидел таким образом, что не попадал в её поле зрения, и она его в это поле не включила. Смотрела перед собой в стену и скучала по работе, по своему любимому человеку, который хоть и слинял, но все-таки существовал. Он же не умер, его можно было бы позвать сюда, в санаторий. Но звать не хотелось, потому что не интересно было играть в проигранную игру.
Вспоминала новорождённых, спелёнатых, как рыбки шпроты, и так же, как шпроты, уложенные в коляску, которую она развозила по палатам. Она набивала коляску детьми в два раза больше, чем положено, чтобы не ходить по десять раз, и возила в два раза быстрее. Рационализатор. И эта коляска так грохотала, что мамаши приходили в ужас и спрашивали: «А вы их не перевернете?»
Новорождённые были похожи на старичков и старушек, вернее, на себя в старости. Глядя на клоунесу, сидящую напротив, и вспоминая своих новорождённых, Инна понимала, что природа делает кольцо. Возвращается на круги своя. Новорождённый нужен матери больше всего на свете, а у глубоких стариков родителей нет, и они нужны много меньше, и это естественно, потому что природа заинтересована в смене поколений.
Клоунеса с детской жадностью жевала холодную закуску. Инна догадывалась, что для этого возраста ценен только факт жизни сам по себе, и хотелось спросить: «А как живётся без любви?»
– А где моя рыба? – спросил противный супермен.
Он задал этот вопрос вообще. В никуда. Как философ. Но Инна поняла, что этот вопрос имеет к ней самое прямое отношение, ибо, задумавшись, она истребила две закуски: свою и чужую. Она подняла на него большие виноватые глаза. Он встретил её взгляд – сам смутился её смущением, и они несколько длинных, нескончаемых секунд смотрели друг на друга. И вдруг она увидела его. А он – её.
Он увидел её глаза и губы – наполненные, переполненные жизненной праной. И казалось, если коснуться этих губ или даже просто смотреть в глаза, прана перельётся в него и тело станет лёгким, как в молодости.
Можно будет побежать трусцой до самой Москвы.
А она увидела, что ему не пятьдесят, а меньше. Лет сорок пять. В нем есть что-то отроческое. Седой отрок.
Интеллигент в первом поколении. Разночинец. Было очевидно, что он занимается умственным трудом, и очевидно, что его дед привык стоять по колено в навозе и шуровать лопатой. В нем тоже было что-то от мужика с лопатой, отсюда бородка под Добролюбова. Маскируется. Прячет мужика. Хотя – зачем маскироваться? Гордиться надо.
Ещё увидела, что он – не свёкла. Другой овощ. Но не фрукт. Порядочный человек. Это было видно с первого взгляда. Порядочность заметна так же, как и непорядочность.
Она все смотрела, смотрела, видела его детскость, беспородность, волосы серые с бежевым, иностранец называл такой цвет «коммунальный», бледные губы, какие бывают у рыжеволосых, покорные глаза, привыкшие перемаргивать все обиды, коммунальный цвет усов и бороды.
– Как вас зовут? – спросила Инна.
– Вадим.
Когда-то, почти в детстве, ей это имя нравилось, потом разонравилось, и сейчас было скучно возвращаться к разочарованию.
– Можно я буду звать вас иначе? – спросила она.
– Как?
– Адам.
Он тихо засмеялся. Смех у него был странный. Будто он смеялся по сёкрету.
– А вы – Ева.
– Нет. Я Инна.
– Ин-нна... – медленно повторил он, пружиня на «н».
Имя показалось ему прекрасным, просвечивающим на солнце, как виноградина.
– Это ваше имя, – признал он.
После обеда вместе поднялись и вместе вышли.