— Отчего ж, знаю, — сказал я. — У нас до войны издавались мемуары Бисмарка, в трех томах…
— Вот как? Не думал… В общем, такое я получил воспитание. Если вам интересно и это, мой отец долго послужил в армии, сначала прусской, потом германской, участвовал в датской кампании, в австрийской, во французской, за каждую имел награды. В офицеры, разумеется, выйти не смог, но до фельдфебеля дослужился. Это был потолок для человека недворянского происхождения, такие уж тогда были порядки. Потом, в девяносто четвертом, получил и медаль в честь юбилея кайзера — большая такая, с профилем кайзера, бронзовая, но внушительная. Все эти награды ему лишь прибавляли авторитета в моих глазах. Так что дело не в симпатиях к России, ее нет, как, впрочем, и антипатии, просто я очень мало о России знаю… Однако, воспитанный в уважении к великому канцлеру, никак не одобрял фюрера, вторгшегося в Россию, — как раньше вслед за отцом и дедом не одобрял поступившего так же кайзера. Вот и вся разгадка…
…К роднику я гнал, насколько позволяла дорога. Склянка с неведомым зельем прямо-таки жгла карман гимнастерки — и я старался выбросить из головы все мысли, какие только были…
Сел у родника на то самое поваленное дерево, извлек склянку, откупорил, принюхался — запашок странный, но не противный. И на вкус не столь уж и отвратительно, просто непривычный вкус. До донышка, так до донышка…
Точного времени я не засек, но прошло, по моим прикидкам, с четверть часа.
Я сидел, понурясь, глядя на траву под ногами, — и словно бы крепенько толкнули в плечо. Поднял голову рывком…
Они стояли от меня метрах в десяти, меж двумя вековыми соснами. И смотрели прямо на меня. Катька, как и следовало ожидать, в распоясанной гимнастерке, с этим чертовым перстнем на пальце, ничуть не изменилась, только коса не скручена на затылке, а полураспущена, свисает на правое плечо. И знаете… Она никак не выглядела угнетенной или страдающей, вовсе нет, я бы сказал, казалась не просто спокойной, а словно бы даже довольной жизнью, вот ведь что…
Борута, в точности такой, каким его Катька описывала перед тем, как пропасть бесследно, смотрел на меня без всякого злорадства и насмешки, скорее уж с любопытством: мол, как так получилось, соколик, что ты нас видишь? С легкой улыбочкой чуть пожал плечами, словно говорил: ну что, так получилось, как вышло, так и вышло… Обоих я видел совершенно отчетливо, они казались никакими не призраками, а живыми людьми…
Рука как-то сама собой потянулась к кобуре, захотелось на него кинуться. Но ничего не вышло, я словно оцепенел, не в силах и шевельнуться. Они так и стояли, я так и сидел, мы смотрели друг на друга, продолжалось это, я прикидывал потом, недолго, с минутку или самую чуточку дольше. Потом меж соснами словно бы стал подниматься столб раскаленного воздуха от невидимого, большого костра, их фигуры и лица исказились, стали расплываться в горячем мареве, оно очень быстро пропало, и с ним исчезли те двое. Меня отпустило — и руки у меня самую чуточку тряслись, когда полез за сигаретами.
Что оставалось делать? Выкурил подряд две сигареты, убедился, что дрожь в руках прошла, сел в машину и поехал в лагерь. Должен уточнить сразу: то, что я их увидел, ничуть моей позиции не поколебало, ни тогда, ни потом. Мало ли какое зелье мне мог намешать старик, безопасное для здоровья, но вызывавшее видения. Ну, а после войны мне пришлось прочитать кое-что о наркотиках: иные из них, если можно так выразиться, узконаправленного действия — о чем человек подумает, то ему и мерещится. Вполне возможно, что иные травяные настои вызывают тот же эффект, что и иная химия. И старикан мне как раз и подсунул такой — ну, не обязательно ради розыгрыша, а по другим каким-то своим причинам. Следуя логике Крутых — да и моей тоже, — это было наиболее правдоподобное, без тени мистики, объяснение…
Следующие четыре дня прошли опять-таки в скуке. Абверовцев кормили короткими однотипными депешами: мол, поиски продолжаются со всем усердием и предосторожностью. Они особо не нажимали, но всякий раз повторяли в ответ: необходимо, насколько это возможно, приложить все силы. Ружицкий с Томшиком с утра до вечера пропадали в деревне, дважды, заранее предупредив, там и ночевали — польские розыскники, похоже, работали серьезно, от темна до темна. По дороге, как всегда, проходили и проезжали мазуры, и по-прежнему девушки и женщины всегда оказывались в сопровождении мужчин. А я маялся бездельем — Сулин, как выяснилось, в шахматы не играл.
Сидорчук, в отсутствие Томшика, в одиночку окучивавший корчму, ничего интересного не выловил. За исключением одного эпизода. Он хорошо расслышал, как за соседним столиком один мазур спросил собутыльника довольно громко:
— Получается, зря мы столько лет Конрада юродом считали?
И видел краем глаза: собутыльник промолчал, но вот лицо у него заметно изменилось. Вот только этот эпизод для включения в рапорт никак не годился, поскольку касался того, о чем писать безусловно не следовало…
На пятый день на ту сторону отстучали, что отвечающая всем требованиям площадка найдена, дали координаты. Тут же пришел ответ: радисту два часа держать рацию на приеме, ждать сообщения. И ровно через два часа, с той самой немецкой аккуратностью, пришло сообщение, именно то, на которое и у нас, и в Москве так надеялись.
Немцы клюнули! Сообщение пришло следующее: завтрашней ночью, в два пятнадцать, зажечь на прогалине три сигнальных костра: два в том конце прогалины, что обращен к линии фронта, третий посередине, на прямой линии с первым, если смотреть сверху. Ждать прибытия планера, встречать лично майору, имея с собой десять солдат. Пароль и отзыв — такое-то и такое-то мигание фонариком. На связь пока что больше не выходить, но за пятнадцать минут до разожжения костров выдать в эфир, уже на другой частоте (она указывалась) четыре таких-то цифры. Повторить это четырежды. Конец связи.
События завертелись и рванули… Я мигом кое-что прикинул в уме, пока Сулин передавал шифровку: багаж, несомненно, будет, десяток солдат для того и нужен, чтобы унести все за один раз. Планер они потом определенно собираются сжечь, больше он ни на что полезное непригоден, самостоятельно с той прогалины взлететь не способен. Немцы рассуждали незатейливо, как и мы бы на их месте: даже если кто-то и наткнется в лесу на обгоревшие остатки, ничуть не удивится, по лесам сейчас столько разбросано разнообразной военной техники, где сожженной, где выведенной из строя отступавшими…
Поскольку служил я не первый год, после того, как Сулин все передал, остался у него в палатке, у работавшей на прием рации. И, как уже случалось в других случаях, буквально через пять минут пришла шифровка от Первого: Лешему безотлучно находиться на связи для приема чрезвычайно важного. Почти в той же формулировке, которую потом привел Богомолов в своем знаменитом романе, — ну, он дело знал…
Не прошло и десяти минут, прилетела новая шифровка от Крутых, на сей раз не в пример обширнее: Лешему с получением сего немедленно свернуть оба лагеря, погрузить все имущество, посадить в машины личный состав и возвращаться в город. Ружицкий с Томшиком остаются в деревне, на обратном пути завезти туда их вещи.
Приказ был выполнен в точности.
На следующую ночь прогалину мы оцепили заранее, оставаясь в лесу, — полная ясность будет только после прилета планера, могли вместо него на костры и бомбы сыпануть в виде издевательского привета, дав понять, что игра наша разгадана… В два ноль один наш радист получил короткий условный сигнал, означавший, что немец-радист (а куда бы он делся?) четырежды отстучал предписанные цифры — судя по новой частоте, предназначавшиеся уже экипажу вылетевшего самолета. Ровнехонько в два пятнадцать — мы, когда потребуется, можем быть аккуратистами не хуже немцев — ярко вспыхнули костры, щедро политые керосином из того самого бочоночка, который немцы сбросили окруженцам вместе с прочим и велели не расходовать до особого распоряжения. Запалив костры, ребята вновь укрылись в чаще.
Дальше все шло, в общем, привычно, предстоящая акция была гораздо проще радиоигры с ее томительной неизвестностью. Минут через пять высоко в небе послышалось знакомое нытье немецкого самолета — и, не успело оно утихнуть вдали, как над крайними деревьями появился бесшумно снижавшийся силуэт, заслонявший звезды длинными крыльями и округлым фюзеляжем…
Планер остановился, преодолев примерно две трети прогалины. Почти сразу же оттуда мигнули сильным фонариком: тире-точка-точка. Мы тут же ответили: точка-точка-тире. Фонарик почти сразу же мигнул еще дважды, что означало приказ для майора: подойти к планеру со своими людьми.
У нас, как в хорошем ателье или пошивочной мастерской: желание клиента — закон… К планеру с понятной поспешностью направился майор, тот самый, настоящий (мы его с самого начала держали под рукой). С ним шли, как заказано, десять его людей — на вид типичнейшие окруженцы, разных родов войск, потрепанные и небритые. Однако все до одного были нашими, включая вашего покорного слугу.
Почти полная луна стояла высоко, и майора те, в планере, должны были опознать издали — а вот разномастных окруженцев, на что и был расчет, хрен кто опознает. Немцы — аккуратисты. Личные дела офицеров с фотографиями хранились в соответствующем отделе ОКХ, Главного командования вермахта, а вот на унтеров и уж тем более рядовых таких досье никогда не заводили, фотографии были только у них в «зольдбухах», солдатских книжках, каковые при служивых и оставались.
Едва майор одолел полдороги до планера, его, надо полагать, опознали: хлопнула дверца, вылез какой-то черт с горы, рявкнул начальственным голосом:
— Немедленно погасить костры!
Тут мы их аккуратненько и взяли «на рывок» — без всякой стрельбы, без рукопашной, без всякого членовредительства, разве что второй пассажир, сидевший в планере с автоматом наизготовку, крепенько получил два раза ногой, чтобы не баловал с оружием, оно и выстрелить может…
Третий пассажир и пилот, видя такое обращение, сами подняли руки. В сорок пятом немцы уже частенько поднимали руки, не то что в прошлые года.
Одним словом, успех был полный и окончательный. Планер мы быстро разгрузили и сожгли, а весь улов в два счета доставили в город, где немедленно им и занялись, несмотря на ранний час. Очень даже неплохо, просто великолепно: майор лет пятидесяти, сразу видно, волк битый, двое молодых верзил в лейтенантских чинах (радист и специалист по минно-взрывному делу, как вскоре выяснилось). Ну, и пилот. Вот этот нас не интересовал — классический извозчик. Правда, и его мы держали при себе пока что — чтобы в лагере для военнопленных не наболтал лишнего.
В багаже у них, как и следовало ожидать, оказалась всякая всячина, необходимая в хозяйстве для такого именно случая, — аптечки, два «места» нестандартных, чисто диверсионных мин, бинокли и тому подобное.
Ближе к полудню меня вызвал Крутых, сообщил, что операцию можно считать законченной, группу — расформированной, должные новые распоряжения воспоследуют, когда в них будет надобность. И добавил:
— Благодарю за службу, товарищ майор.
Я, как положено, встал по стойке «смирно» и отчеканил:
— Служу Советскому Союзу!
— Ну а теперь, сам понимаешь, пора тебе запереться в чьем-нибудь кабинете и писать обширнейший рапорт… — Он встал из-за стола, подошел, взял за локоток и сказал уже другим тоном, доверительно:
Ты ведь сам понимаешь: ни малейших упоминаний о лесных чертях и прочей мистике. Вот версию о гипнотизере отработай на всю катушку. Уяснил? Дело на контроле у Верховного, наши с тобой каракули к нему, конечно, не попадут, но другие из них будут оставлять, как говаривали в старину, экстракт. У Верховного забот выше крыши, а потому ему нужно давать экстракты. И если, не дай бог, кто-то из составителей экстракта помянет какую мистику… Думать боязно. Пойдем мы с тобой не в трибунал и не в партком на проработку, а прямиком к психиатрам на долгое и вдумчивое обследование…
У меня мелькнула крамольнейшая по тем временам мысль: а что, если у Верховного, всем известно, закончившего духовное училище и недоучившегося в духовной семинарии, есть свое, особое мнение касательно вещей вроде лесных чертей? Но мысль была такая, что я сам ее испугался и постарался быстрее выкинуть из памяти, не говоря уж о том, чтобы высказать вслух… Я лишь сказал с некоторой, вполне искренней обидой:
— Товарищ полковник, да за кого вы меня принимаете? Не первый год служу…
— Ну, мало ли что… — протянул он. — Ситуация была очень уж… нестандартная. Лучше уж лишний раз напомнить… Можешь идти.
Я вышел, раздобыл термос крепкого кофе и заперся в своем кабинетике (крохотный, но отдельный, полагавшийся по занимаемой должности) писать подробнейший рапорт. И легко справился, конечно, дело привычное. Не было никакого Боруты, и никакой мистики не было, и никакие цветы песен не распевали… А как же иначе? Крутых был кругом прав насчет психиатров. Хотя для них при любом обороте никак не дошло бы: наткнись он в моем рапорте на «дурную мистику», велел бы переписать — и устроил бы разнос вселенский…
Вскоре после того, как я сдал рапорт, группе объявили: всем дается «вольный» день — начиная с этой минуты плюс завтрашние сутки. А вот нам с Сидорчуком дали по двое суток — умен был полковник Крутых. Между прочим, я ему так и не рассказал про историю с зельем пана Конрада, о том, что видел их у ключа. И нарушения в том не вижу: мне было велено отбросить всякую мистику, я и отбросил…
Вы ведь догадались, чем я занялся, оказавшись на двое с лишним суток вольным как птичка Божья? Ага, вот именно. Напряжение снимал. Без труда раздобыл должное количество водки и закуски — и стал снимать…
Только предварительно в первый и последний раз за время службы сделал то, чего ни до, не после не делал в «вольные» дни. Взял свои ТТ и наган, отнес к Витюхе и попросил подержать пока у себя. Он явно удивился, но вопросов задавать не стал, молча прибрал мои стволы к себе в сейф.
Нет, конечно, о боязни самоубийства и речь не шла — я как-никак не гимназистка, и даже всему, что я пережил в тех местах, меня не вышибить из полного душевного равновесия. Просто-напросто я отчего-то твердо знал: могу по достижении определенного градуса сделать то, чего со мной опять-таки не случалось ни до, ни после, — в стену палить или в шкаф. С некоторыми такое случалось, что греха таить — и втык они потом получали добрый…
Я напился. Точнее и честнее говоря, надрался в хлам, что со мной крайне редко случалось. Но тогда просто необходимо было полностью выпасть из ясного сознания…
Как в воду смотрел: продрав глаза назавтра, обнаружил, что я, и точно, на каком-то этапе лез к личному оружию: пустую кобуру на старательно повешенном на стул ремне с портупеей я, вернувшись от Витьки, тщательно застегнул, но завтра на утро она оказалась расстегнутой, хотя совершенно не помню, когда это я успел…
В общем, потихонечку надирался и, что опять-таки случилось в первый и последний рал в жизни, пел сам себе песни, стараясь особенно не орать. Отчего-то главным образом польские, слышанные от Томшика: и про стрекоз над ручьем, и ту, про самокрутки из писем, с английскими словечками. Два раза подряд выдал и слышанную от Томшика же неведомо кем сочиненную «песенку о проваленной явке», стараясь, как он тогда, выводить на мотив танго:
При Ружицком он ее никогда не пел, чтобы не бередить капитану душу. Говорили, что жена Ружицкого так и погибла, отстреливалась с двумя другими членами группы на проваленной провокатором явке, но немцев было слишком много, хотя живыми они, правда, никого не взяли.