Доктор Вера - Полевой Борис Николаевич 15 стр.


Я уж тебе говорила, что Сухохлебов человек сосредоточенный, немногословный, но при всем том очень любит смеяться. Смеется сочно, громко. Например, сегодня утром его «хо-хо-хо» вдруг раскатилось по всем палатам. Что такое? Лежит и грохочет. Возле него Домка тоже весь трясется и даже визжит от смеха, а рядом Сталька, смущенная, надутая.

— В партизаны... Почему не ушел в партизаны? — басит Сухохлебов — и опять «хо-хо-хо».

Первопричиной всему тетя Феня. Она ведь у нас умница. Глядя на нее, ты нипочем не поверил бы, Семен, что эта деятельная, болтливая старуха — бывшая монашка из разбежавшегося монастыря. Когда-то, в двадцатые годы, пришла она к нам в Больничный городок проситься на работу. Профессия «монашка» не очень-то украшает анкету. Были, конечно, возражения, но Кайранский, старик с характером, настоял на своем, взял на свой страх и риск. И не ошибся. Человеком она оказалась смышленым, исполнительным, добрым. Набожность ее выражается разве лишь в том, что она к месту и не к месту тычет разные божественные пословицы и поговорки. У себя под подушкой хранит иконку богоматери и крестик с распятием Иисуса. Мы уже привыкли и знаем, что, когда все засыпают, она достает этих своих богов и потихоньку молится. И вот Сталька, оказывается, нашла этот крестик и пристала к старухе,— кто, что да почему? Что такое боженька, она, несмотря на все богословские усилия тети Фени, так, кажется, понять до конца и не смогла. Разве советскому ребенку все эти сказки объяснишь? Волшебник? Нет. Фокусник? Нет. Учитель? Нет. Не понимает — и все. Ну старуха и решила, так сказать, все осовременить. Дескать, жил-был такой хороший молодой человек, единственный сын у матери, родился без отца.

— Как Василек у тети Зины? — спросила Сталька, тут же переведя все в практический план.

Старуха смутилась.

— Ну, вроде бы так. Был у него отчим, плотник...

— Стало быть, он из рабочих? Пролетарского происхождения?

— Ну ладно, скажем, из рабочих,— опять согласилась тетя Феня и начала рассказывать, что стоял он за бедных, что агитировал людей против богачей и что богачи, договорившись с римскими оккупантами...

— С фашистами? — не унималась Сталька.

— Ну, ну, с фашистами тогдашними, ладно... Видели они, что простой народ за ним пошел,— испугались. Продал его один стрекулист, Иудой звали. Ну, полицаи тогдашние его арестовали, а комендант велел прибить его к кресту.

Эта версия Стальку удовлетворила. Но хитрый этот лисенок почувствовал: что-то тут все-таки не то. И вот сейчас подошла к Сухохлебову и спрашивает:

— А почему он не ушел в партизаны?

— Кто?

— Да этот самый дядька, Христос... Организовал бы отряд и показал бы им...

Вот, оказывается, они и потешались над этим новым богословским толкованием. Ах, Семен, ну и ребята у нас!.. Это как-то напомнило мне, как Домка, когда он такой же крохой был, помнишь, озадачил тебя вопросом: «Па, что такое эпископ?» Ты удивился: «Эпископ»? Что это за слово такое? Где ты его взял?» А он: «По радио сказали. Вот микроскоп знаю: это когда что-нибудь маленькое смотреть. Телескоп — когда на звезды. А вот для чего же «эпископ»? Мы оба думали, думали. Наконец ты спросил: «Да что же по радио-то говорили?» А Домка: «Эпископ Кентерберийский и что-то там еще». Помнишь это? Ты еще потом об этом всем рассказывал. Ну так вот, тогда «эпископ», а теперь Иисусу Христу предлагается партизанить...

Да, кстати, у Сухохлебова родилась смешная и, кажется,

совсем неглупая идея. Утром Иван Аристархович принес еловую ветку, подобранную где-то на дороге. Поставил ее в пузырьке на тумбочку Сухохлебова. Сталька увидела — раскудахталась: «Какая красивая веточка, как хорошо пахнет!» Стала вспоминать елки, на которых танцевала. Так вот и пришла мысль: устроить у нас елку. Ни больше, ни меньше!

Я было подумала — он шутит: в наших подвалах, в оккупированном городе... да вы что, друзья мои, с ума сошли, но Сталька ходила за мной и скулила: «Ма, елку! Ма, елку!» Домик басит: «Ма, разреши». Сухохлебов улыбался:

— Товарищ начальник, поддерживаю их ходатайство.

— Ну где же вы возьмете-то ее?

— Найдем.

— А чем украсить?

— Придумаем.

Ну что с ними сделаешь! Разрешила. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Думала — пошумят, посуетятся, помечтают и бросят.

И что же ты думаешь, Семен? Начали действовать. Деревце упросили достать вездесущего Мудрика. Я не видела его с тех пор, как тогда встретилась с ним в комендатуре, но догадываюсь, что он у нас бывает, во всяком случае побывал, потому что Сухохлебов однажды вдруг спросил меня:

— Какое же все-таки впечатление осталось у вас от нового военного коменданта? Что за человек? Это важно знать.

Вопрос удивил. Ведь я ему давно рассказывала.

— Так, старый тюфяк. Язва желудка у него.

— Насчет язвы — не знаю, а вот что тюфяк — тут, к сожалению, ваш диагноз неправилен, доктор Вера,— задумчиво ответил Сухохлебов.— Ошибаетесь. Это умный, твердый, злой враг.

— А вы откуда знаете?

— Сорока на хвосте принесла.

И эта самая сорока возникла почти сразу же после этих слов из-за ширмы, которой мы отделили койку Сухохлебова. Мудрик, как всегда, появился неожиданно. Он, вытянувшись, словно на нем были не обноски с чужого плеча, а строгая морская форма, весело доложил:

— Старшина Мудрик явился, товарищ полковник.

— Являются ангелы на небе, а старшина Мудрик прибыл,— поправил Сухохлебов. И легкая улыбка осветила его лицо. — Вам поручается особо важное задание насчет елки.

Мудрик почему-то смутился, вопросительно взглянул на Сухохлебова и, как мне показалось, повел глазами в мою сторону.

— Виноват, не понял.

— Елку, деревце. Хотим здесь праздник для раненых организовать.— И он показал на таз, куда были уже собраны пузырьки, мензурки, какие-то пуговицы и пряжки,— словом, все, что могло в наших условиях блестеть и сверкать. Сталька с Домкой ко всему этому добру уже привязали ниточки.— Видите, Мудрик, какие у нас сокровища. А самой елки нет.

Мне показалось, Мудрик вздохнул с облегчением.

— Ах, вот что! Виноват, лопухнул, подумал, что вы...

Теперь уже Сухохлебов остановил его многозначительным взглядом, и он, будто споткнувшись, не кончив фразу, стал смущенно теребить свою густую бороду.

Что такое? Какие у них там особые дела? И почему они мне их не доверяют?

— Володя, а где же ваши костыли? — мстительно спросила я.

— Берегу для официальных встреч, товарищ начальник. У меня не столь роскошная фотография. Меня без очереди к фашистскому начальству не пропускают.— И он озорно сверкнул зубами.

Ух, как больно он меня уколол! А тут еще Антонина! Раз Мудрик здесь, и она вертится возле, как оса у блюдечка с вареньем. Отбивает даже от нетерпения чечетку. Заглядывая за ширму, она чуть ее не опрокинула.

— Ух, Антон, я, кажется, сейчас все твои веснушки перетасую! — с деланной сердитостью рявкнул на нее Мудрик.

Малое время спустя раздалось это самое «фю-фю-фю», и они ушли. А я вот, Семен, никакими делами не могу отогнать от себя чувство обиды. Я ведь и раньше замечала, что Сухохлебов что-то от меня прячет. У него какие-то особые дела и с Мудриком, и с Антоном, и с некоторыми из раненых. Сегодня это проявилось как-то особенно обидно. Ведь я как-никак начальник госпиталя, а они скрытничают. Почему? Ответ один: не доверяют. И это страшно обидно. Неужели даже здесь, где человека проверяет каждый прожитый день, где все мы как под рентгеновским лучом, то обстоятельство, что муж мой сидит, может влиять на отношение людей? Но, может быть, это так кажется? Может, я все это придумала? Нервная, мнительная стала, самой противно.

Нет, эту занозу надо вынуть. Вынуть сразу. Просто пойти к Сухохлебову и спросить. И сделаю я это сейчас же. Немедленно.

Встала. Оправила халат. Заглянула в стеклянную дверь шкафчика, служащую мне зеркальцем, и вдруг поймала себя на том, что прихорашиваюсь. Этого только не хватало! Рассердилась. Решительно шагнула за порог. Но Сухохлебов, как всегда, был не один — из-за ширмы торчали старые, подшитые валенки Ивана Аристарховича. Слышалось его взволнованное частое кхеканье.

— ...Отказался, наотрез отказался, Василий Харитонович. Ишь, что придумал! Так я ему и сказал: «Забудь и мыслить об этом. Советскую власть исповедую, работаю, сил не жалею, но чтоб такое — нет. Нет и нет!»

Ну вот, опять. О чем они? Почему старик так встопорщился? Что ему ответил Сухохлебов, слышно не было. Но Иван Аристархович продолжал с прежним запалом:

— И вам, Василий Харитонович, отвечаю: нет, нет и нет... «Для пользы дела...» Вот мои руки — возьмите. Вот моя башка, надо будет — берите башку... А совесть — нет. Совесть — это мое, никому имени своего на старости лет марать не дам. Русский человек Иван Наседкин в гитлеровских начальничках ходить не станет. Ишь, придумали... Да если это за фронт, до дочерей моих дойдет! Нет... Свой глаз в бургомистрате, вишь, удобно иметь. Нет... Да жена б, Василий Харитонович, на порог меня не пустила, поганой метлой из собственного дома выгнала бы...

— Ну как знаете, Иван Аристархович, к такому делу неволить никто не может,— произнес Сухохлебов, и это я расслышала.— Что ж делать, так и ответь.

— И ответил уж так, именно так и ответил... кхе, кхе...— Скрипнула койка, над ширмой показалась седая голова Наседкина. Он прошел было мимо меня, но вернулся.— Вас, Вера Николаевна, простите за вопрос, немцы не вербовали? Ну, там, у коменданта, когда вы эти штуковины, «аусвайсы», что ли, получать ходили? Вы ведь, Мудрик говорит, и у коменданта были...

У меня даже колени похолодели. Ну вот и обвинение готово: оставалась у немцев, водила дела с штадткомендатурой, знакома с комендантом.

— Да нет же, нет! — закричала я.— Ланская свидетельница. Просто она затащила меня к нему поскорее оформить «аусвайсы».

Потом мы сидели с Иваном Аристарховичем на клеенчатом диванчике в уголке приемного покоя. Он был все такой же встопорщенный, смятенный, испуганный.

— А меня вот вербовали. Этот комендант и еще там какой-то маленький, похожий на суслика, в пенсне. Сначала заговорили о наседкинских домах, мельнице. Вон куда метнули... Дескать, вас большевики обобрали, избирательных прав лишили. А потом... кхе-кхе... потом... кхе-кхе...— от волнения он прямо давился этим кхеканьем,— потом предложили стать заместителем бургомистра по здравоохранению и санитарии... Вон как! Ваш род, мол, в городе помнят и уважают... Род! Видали! По-ихнему вышло, раз батька твой четверть века назад мукой торговал, так я родину продавать буду. Кхе-кхе-кхе...

Старик опять захлебнулся в кхекании.

— Отказались?

— Ну а как же... Так и сказал: «Русская совесть не товар, господа хорошие. Она не продавалась, не продается и продаваться не будет...» Но немцы — черт с ними! Откуда им историю нашу знать. Ведь и наш-то один человек, вы его не знаете и знать вам его не надо, тоже говорит: иди, мол, Иван Аристархович, делай вид, что им служишь. Для дела, мол, для победы нужно. Для победы? Жизнь отдать для победы — это одно. А имя, честь — другое. Это они видали? — И он показал большой волосатый кукиш, не поймешь уже и кому.

Иван Аристархович всегда у нас воплощенное спокойствие. Никогда таким я его не видела. Яростно дергая кончики моржовых усов, он совал их в рот, покусывал и все не мог успокоиться.

— Заместитель бургомистра. Этого самого подлеца Севки Раздольского, вон чей заместитель. Ну-ну... Дожил. Всю жизнь мне перемололи папашины мельницы...

Старик шумел до самой двери, пока я его проводила. Волнение его передалось мне, и, чтобы успокоиться, я прошлась по палатам. Тут обычная жизнь: в углу, расположившись возле гладильной доски, грохотали костяшками, забивая козла; из-за ширмы Сухохлебова доносились голоса Стальки и Домки — там возились с елочными украшениями. Антонина — на дежурстве — тихонько напевала свои частушки...

Мой госпиталь, мои раненые. Свои. Мне среди них легко. Но все-таки почему' на мне лежит какая-то тень недоверия? Даже вот в последнем разговоре Иван Аристархович сказал: «Вы его не знаете, да и знать вам его не надо», И не назвал имени. Тут, где-то рядом, идет какая-то скрытая от меня жизнь, действуют таинственные силы, о которых мне, оказывается, и знать не положено... Нет, хватит с меня этого комплекса неполноценности. Сегодня я ему так и скажу.

Дождалась, когда уснули ребята. Затих госпиталь. Тетя Феня сменила Антонину на санитарном посту, принялась нашептывать свои молитвы. Но по расплывчатому световому пятну на потолке я знала — картонная плошка еще светится за ширмой у Сухохлебова. Вот сейчас и поговорим. Тихо ступая, я подошла к его койке. Он лежал на спине, заложив за голову руки. Задумчиво бормотал про себя:

— М-да... Ну что ж... Что тут, Васька, можно сделать?.. Как повернет... Ничего, обойдется... Да, да, да.

Решительно постучала пальцем о стойку ширмы.

— Как, вы? — Мне показалось, что вопрос этот прозвучал не только удивленно, но и радостно.

— Василий Харитонович.— Я изо всех сил старалась говорить решительно и твердо.— Почему вы все мне не доверяете?

— Не доверяем? — Мне показалось, что это произнесено несколько искусственно. Он, должно быть, сам почувствовал это.

— Да, да,— напирала я, не позволяя себе растаять в ласковой теплоте его серых, широко расставленных глаз.— Не доверяете, что-то скрываете, прячете... Эти ваши переглядывания, недомолвки, умолчания... Почему? Почему вы с Мудриком откровеннее, чем со мной? Почему даже Наседкин знает больше, чем я?

От обиды у меня перехватило горло. Чувствую, что еще немного — и разревусь, как дура.

— Вот так раз! Может быть, доктору Вере принять валерьяночку?

— Не отшутитесь, я не маленькая. Думаете, не вижу... Ну почему? Потому, что у меня сидит муж? Да знаете ли вы, какой человек мой муж! — Задыхаясь от обиды, я лезу за пазуху, вынимаю клеенчатый мешочек, в котором ношу на груди документы, бросаю ему на одеяло паспорт.— Вот видите, без минусов. Можете убедиться. Нужны характеристики — спросите у Марии Григорьевны, у Федосьи...

Я понимаю, что перехлестываю через край, но уже не могу остановиться. Голова Сухохлебова беспокойно ерзала по подушке.

— Только не говорите, что я это все выдумала! — прокричала я, и слезы побежали по щекам.

— Нет, доктор Вера, вы не выдумываете,— вдруг произнес он. Взял мою руку, стал тихонько поглаживать.— Вам действительно кое-что не говорят.

Я попыталась выдернуть руку, но он удерживал ее мягко, но крепко.

— Да почему, почему? Побегу и все расскажу немцам? Так?

— Вам уже сказано было, правильно сказано: пчелы делают все, чтобы сохранить матку от любой, слышите, от любой опасности. Чтобы не погиб весь рой.— Он опять погладил мне руку.— На ваших плечах сейчас такая тяжесть, что, если к ней что-нибудь добавить, вы не выдержите...

Это звучало в общем-то правдиво. Но мне казалось — он лжет. И мне стало так горько, что, спрятав лицо в ладони, я разревелась, как девчонка, как дура. Он гладил мне волосы, а я ревела еще пуще. Тогда он заговорил, будто беседуя не со мной, а с самим собою:

— Ну хорошо, давайте рассуждать. Вот я кадровый военный, с самой гражданской форму не снимал. Полковник. Командир дивизии. И вот в разгар войны лежу на койке, как гнилое бревно. И где? Тут вот, в городе, оккупированном гитлеровцами. Это же почти плен. А что может быть для кадрового военного позорнее плена? Что должен сделать командир Красной Армии, коммунист, оказавшись в гитлеровском плену? Уничтожить себя? Правильно. Честно вам говорю, доктор Вера, я ведь хотел застрелиться. Но это не поздно никогда. И я подумал: а может быть, большевик Сухохлебов может еще сделать что-то полезное для нашей победы. Ну хоть самую малость... И мне стало даже стыдно оттого, что тот, легкий выход пришел в голову... Человек, милый доктор, не побежден до того, пока он сам не признает своего поражения. — Сухохлебов вздохнул. — Нет, доктор Вера, пусть уж каждый из нас в меру сил делает свое дело...

Тут он приподнялся на локте и посмотрел мне в глаза.

— А вы все говорите нам... мне?.. Вот немцы дали вам приказ, под страхом страшных наказаний запрещающий скрывать военнослужащих, коммунистов, евреев. Вы хоть раз об этом приказе сказали нам... мне?

Назад Дальше