— Какой он король, червонная шестерка! — слышится откуда-то.
— Но-но, вот дам по уху — сразу все четыре туза из глаз выскочат!
А Мария Григорьевна уже оседлала нос своими темными очками и раскладывает на бубнового короля. Карты у нее добрые, сообразительные. Они ведут себя так, что бубновый король остается доволен: тут краля на сердце, там длинная дорога. И всяческие козни от других королей, которые, однако, все в конце концов преодолеваются. Словом, бубновый король приободряется и, получив в свой адрес порцию соленых шуток, спокойно спит в эту ночь.
— Вы что же, уж и картам верить стали? — спросила я Василия Харитоновича.
— Ну, а как же не верить? — серьезным тоном ответил он.— Вон они мне что предсказали: и удачный марьяж, и долгую жизнь, и детей кучу. Не хочешь, да поверишь. Человек — он хитрое существо, он, доктор Вера, тянется к счастью, как бы ему лихо ни приходилось, как былинка к солнцу. Сколько ее ни топчи, все тянется.
Ну чего, чего он на меня так смотрит? По-моему, это нечестно,— так вот смотреть в глаза.
— Но семь дней. Вы верите в эти семь дней? Не восемь, не десять, не пятнадцать.
— Карты...— Он покорно разводит руками.— Ну что мы, материалисты, можем противопоставить предсказаниям
волшебных карт Марии Григорьевны? Ланская прозвала ее «Марфа-Посадница». Ну что ж, неплохо. Эту историческую старуху легко представить себе в образе нашей Марии Григорьевны и с картами в руках.
— Довольно шутить,— начинаю сердиться я, видя, что опять от меня что-то скрывают, прячут. — Мария Григорьевна разложила еду на семь дней. Понимаете, что это значит?
— Еды хватит,— произносит он, вдруг став серьезным.— Еды хватит... Если, конечно, будет кому ее есть.
— Думаете, они могут нас при отступлении...
— Думаю о том, как этого избежать, понимаете?.. И — ни слова об этом никому.
Я было уже совсем пошла, но вдруг вспомнила:
— Ланская говорила о каком-то генерале Коневе. Они разведали, что он будто бы пришел сюда со своими войсками, хотя еще и не действует.
Сухохлебов сразу заинтересовался. Даже сел на койке.
— У них разведка неплохо поставлена... Стало быть, здесь появился Конев? Иван Конев? Интересно. Я его знаю — наш дальневосточник. Боевой генерал... Так, по их сведениям, он здесь?.. Так, так, так. Интересно, сугубо интересно...
Вечером появился Прусак. Зашел с солдатом. Солдата не оставил у двери, как это он делал всегда, а велел сопровождать. Вдвоем они прошлись по палатам, сунулись в предоперационную, в хирургическую. Они двигались медленно. Прусак что-то подсчитывал. Сегодня он был главным среди немцев и всячески давал это понять. Нос его дергался больше обыкновенного, и рыжие усики торчали вверх. Он, снисходительно глядя на меня, начал стряпать свой винегрет из славянских слов:
— Пани докторка мает... имеет... да, так, имеет инвентарь... опись, список?
Я поняла. Описи инвентаря мы не имеем. Зачем? Перед кем отчитываться? Так и сказала ему. Они опять потащились по палатам, подсчитывая койки, тумбочки, биксы. Наш реконструированный автоклав привлек их внимание. Он ведь стал передвижным. Его можно нагревать дровами. Это, кажется, особенно им понравилось.
Потом Прусак усадил за стол солдата и, величественно расхаживая, диктовал ему опись инвентаря. Под описью on заставил меня расписаться...
— Пани докторка... то сие... это... ценный трофей германской армии. Вы хранитель. Отвечайте наличие... целость...
Так вот оно как обернулась фраза этого фон барона: «Не все германские раненые лежат на таких койках». Уж не хотят ли они все это у нас забрать? А ведь, кажется, так.
Прусак наконец удалился, еще раз предупредив на своем винегрете, что «пани докторка» отвечает головой за каждый ценный трофей. Ну, милые мои, если я в первый же день нарушила ваш «бефель» и ничего со мной не случилось, то и инвентаря нашего вам не видать. Надо что-то придумать...
Ну, конечно же, бросилась к Василию Харитоновичу за советом. Удивительный человек: он как бы делит себя на множество частей и раздает всем, очень мало оставляет для себя.
Его койку окружили, и в центре этого круга он с Дамкой играл в шахматы. Оба сидели нахохленные, задумчивые. Домка от напряжения сопел. Его противник тер заросший подбородок. Зрители молчаливо переглядывались, перешептывались, должно быть не решаясь оглашать так и лезущие на язык советы.
— Наша Вера пришла,— предупредила Сталька. Они с Райкой были, разумеется, тут. Их головенки нависали над самой доской.
Василий Харитонович поднял голову:
— Что-нибудь срочное? Нет? Тогда попросим подождать. Борьба гигантов в самом разгаре: орел против льва.— И, сделав какой-то ход, торжествующе произнес: — А что вы на это скажете, Дамир Семенович?
Домка засопел еще громче. Я повернулась и ушла. Всем, всем раздает себя, а вот мне ничего не остается... Семь дней, всего семь дней. Но откуда он все-таки знает, что именно семь дней? Может быть, утешает, как маленьких: потерпите, мол, немножко, сейчас мама придет.
Задержалась возле одного из тех, кому мы вчера вскрыли шов. Что такое? Мечется в жару. Почему? Ведь мы лишь осторожно нарушили верхнюю грануляцию. И вот жар. Попробовала рукой — наверняка под сорок. Подбородок, грудь будто клюквой осыпаны. В общем-то картина, очень похожая на тиф. Но почему так быстро? Разве тиф может вспыхнуть вот так?.. Но что-то, во всяком случае, серьезное... Тиф! А что мудреного, когда люди голодают.
Организмы ослаблены, все в состоянии крайнего истощения. Вспышка может мгновенно распространиться... Тиф? Гм-м... Только без паники, Верка, только спокойно.
— Тетя Феня,— обратилась я к старухе, довязывавшей у столика маленький свитерок,— вот там, у Кокорева, температура. Грипп, должно быть. Давайте-ка перенесем койку в угол, там меньше дует.
— Побудить Антона?
— Нет, мы с вами сами.
Перенесли койку. Кажется, наше Совинформбюро не получило при этом материалов для сообщений. Оно снова засело за вязание, замелькали спицы.
Потом прорвалась все-таки к Василию Харитоновичу. Рассказала об этой инвентаризации. Вот подлость-то — ни с чем не расстаются. Черта с два мы им что-нибудь отдадим. Не будут же они выдергивать койки из-под больных. К моему удивлению, он встревожился. Даже сел на кровать.
— Вы так ему и сказали?
— Нет, но так и скажу.
Мне показалось, что он вздохнул с облегчением.
— Вы так не скажете, доктор Вера. Им дай только формальный повод — и они мгновенно освободят койки испытанным нацистским способом. Лучше уж несколько дней мы поспим на тюфяках...
— Несколько дней? Вы в этом уверены?
— Да, уверен...
К этому он ничего не добавил, но я как-то сразу успокоилась. Впрочем, ночь все равно была испорчена. Тиф! А что, если и в самом деле это тиф? И еще голод. Честно говоря, я представляла себе голод как-то по-другому. А в сущности, что это такое? Просто постоянное ощущение пустоты в желудке. Это то, что ты все время — и утром, и днем, и вечером — думаешь о еде. Даже ночью, даже во сне.
Когда девчонки и Феня, под командованием Марии Григорьевны, разносят еду в алюминиевых мисках, все взгляды жадно поворачиваются им вслед. А ведь сегодняшняя пища наша в лучшем случае ничем не пахнет, а если пахнет, то затхлостью, мышами. И все-таки ноздри у всех начинают раздуваться, и трудно сдержать кружение головы.
Ну, ничего, на семь дней нас хватит. Но откуда он все-таки взял это — семь дней? И так обидно, что не удалось с ним по-настоящему поговорить.
Впрочем, дней-то осталось уже не семь, а шесть.
7
Сегодня публично казнили твоего отца, Семен, Ивана Аристарховича Наседкина и еще какого-то рослого, дюжего человека, который так и не назвал себя. Их казнили на Восьмиугольной площади, перед зданием горкома, в двенадцать часов дня, и я видела, как это произошло. Эта страшная сцена еще живет во мне, и трудно собраться с мыслями.
Началось с того, что утром Прусак, эта усатая дрянь, заехал на мотоцикле предупредить, что весь наш инвентарь действительно изымается для немецкого госпиталя, и мы должны к вечеру подготовиться и сдать по списку все койки, тумбочки, биксы и, конечно, наш знаменитый автоклав. Потом он подал бумажку — это была повестка штадткомендатуры. Мне, «шпитальлейтерин и шеф-арцт цивильного госпиталя номер один» города Верхневолжска, предписывалось «оказать честь явиться к одиннадцати часам сорока минутам для присутствия при публичной казни главарей местных бандитов, осуществляемой по приговору военно-полевого суда...»
— Кто? Кого хотят казнить? — спросила я, ошеломленная приглашением.
— Пани докторка зрит своими очами,— ответил Прусак со скверной улыбочкой.
— Я не хочу. Не пойду... Мне некогда.
— То не есть приглашение, то есть приказ.— И, задвигав носом, он подкрутил усики.
Как только он убрался, я бросилась к Василию Харитоновичу. Тот стал очень серьезен. С инвентарем придется расстаться. Жизнь людей дороже, чем койки и тумбочки. Но об этом они тут побеспокоятся... А по этой повестке придется идти. Приказ коменданта — военный приказ. Может быть, фон Шонеберг как раз и хочет создать повод, чтобы расправиться со всеми нами. Нельзя давать ему такую возможность.
Как раз в это время кто-то из комендантских приехал за Ланской. Ее перевозили домой. Она предложила доехать с ней до центра города, но я, разумеется, отказалась. Жутко ехать на такое дело на их машине. Ланская не настаивала. Я уже знаю: эгоистка очень боится подорвать свою репутацию у немцев.
Словом, я двинулась пешком и не помню, как добрела до площади, кажется, не встретив по пути ни одного прохожего. Мертвый, совсем мертвый был город. Только военно-санитарные машины, забросанные сзади грязноватым снегом, вереницами и в одиночку тянулись по улицам и, не останавливаясь, не задерживаясь, бежали куда-то. На перекрестках, подняв воротники шинелей, надвинув пилотки на уши, зябли солдаты, совсем не похожие на тех подтянутых, сытых, крепких немцев, что недавно, самоуверенные и наглые, топали по городу.
Шесть дней, всего шесть дней! Продержаться меньше недели — вот об этом-то я и старалась думать, чтобы не думать о том, что предстояло увидеть. Я было решила — закрою глаза и не буду смотреть на это зверство, но потом передумала. Нет, нужно видеть, нужно запомнить. Такие вещи забывать нельзя...
Ну вот и здание горкома, где у них помещается гестапо. Перед подъездом вкопано два столба с перекладиной, как для качелей. Сверху на равном расстоянии три веревки, а под ними стоит обыкновенный военный грузовик. На нем три стула, обычные канцелярские стулья. Каждая веревка свисает к стулу. На площади толпятся люди, должно быть согнанные сюда или вызванные, как я, стоят, дышат в ладони, подпрыгивают, греясь. И все это молча, не глядя на грузовик, не смотря друг на друга.
Влившись в толпу, я разглядела у подъезда кучку военных, и среди них толстого штадткоменданта с отечным лицом землистого цвета. В черной шинели, в высокой фуражке домиком, перехваченный поясом, он выглядел выше, крепче. Тут же, конечно, красовался фон Шонеберг, подтянутый, держащий в руках свои неизменные перчатки и поигрывающий ими. Среди военных виднелась высокая фигура Винокурова. Он стоял, втянув голову в плечи, точно бы старался умерить свой рост, стать менее заметным, а рядом с ним был какой-то тип в смушковой шапке и бекеше, обшитой серым барашком. Сытая морда. Полубачки. От этого типа несло чем-то дореволюционным, а вернее — дореволюционным, воспроизведенным в какой-нибудь пьесе. Я догадалась: бургомистр Всеволод Раздольский. И поразилась, как этот тип мог двадцать пять лет проработать преподавателем фехтования в спортивных клубах и незаметно просачиваться сквозь сети наших бесконечных анкет. В сторонке жалея этот попик с бабьим именем, тоскливо оглядывался кругом и ожесточенно терзал мочалку своей бороденки.
Я так подробно восстанавливаю эту картину потому, что мне страшно подойти к главному. Но до того, как это страшное началось, случилось то, за что мне, наверное, придется держать ответ через шесть дней. Этот Шонеберг заметил, должно быть, мою белую косынку. Он навел на меня свое пенсне, заулыбался, прошел сквозь цепь солдат, разомкнувшуюся перед ним, направился прямо ко мне. Я даже присела, чтобы стать незаметной. Но люди молча расступились, и он оказался передо мной.
Он подошел и театрально раскланяйся.
— О, доктор Трешникова! Прошу вас к нам... Эй, расступитесь!
Вообще-то у него тихий голос, но сейчас он говорил как актер на сцене, и глаза его, цепкие, состоящие будто из одних зрачков, издевались надо мной из-за толстых круглых стекол пенсне.
— Нет, я не пойду! — вскрикнула я в страхе.
— Почему же? Ваше место среди достойнейших горожан.
Он переложил перчатки из правой руки в левую и взял меня под руку.
Сотни глаз смотрели на эту сцену. Мне было противно и страшно. Попыталась освободиться, но он крепко держал руку. Сладчайшая улыбка не сходила с лица. О, он отлично видел эти взгляды и понимал, что происходит у меня в душе! Явно издеваясь, он демонстрировал свое почтение.
— Такая прелестная женщина должна украсить наше общество.
С каким бы удовольствием я треснула по этой улыбающейся физиономии! Но госпиталь, Но раненые, но дети... Я же не принадлежу себе.
— Вы что же, пренебрегаете нашей компанией? — из-за улыбки выступила явная угроза.
И я, я пошла с ним. Сквозь молчаливую толпу, сквозь цепь солдат, снова разомкнувшуюся перед нами. А офицеры скалились мне навстречу, черт их побери, штадткомендант козырял, а эта гадина Раздольский ощерил свои гнилые зубы, потянулся к моей руке.
— Наконец-то... Столько слышал о вас, но видеть не доводилось... Ручку, позвольте ручку... Несказанно рад.
В это мгновение я как бы видела себя глазами иззябших людей, что смотрели оттуда, с площади, и я презирала и ненавидела себя. Но что, что я могла, сделать?.. Я вся дрожала какой-то отвратительной мелкой дрожью.
Но в этот момент все стихло. Взоры обратились к крытому грузовику, осторожно пробиравшемуся сквозь толпу сквозь толпу.
Он остановился у подъезда. Выпрыгнувшие из него солдаты опустили подножку и встали по обе ее стороны. На площади стало так тихо, что я услышала, как шуршит поземка, неся под ногами сухой снег.
Первым спрыгнул на землю твой отец, Семен. Руки у него были заломлены назад и связаны, но, очутившись на тротуаре, он, сбычившись, щурясь от солнца, деловито оглядел виселицу, машину-эшафот, толпу. Взгляд его задержался на тех, кого отделяла от толпы цепь солдат, на военных, на «достойных горожанах», на бургомистре, Винокурове и на мгновение, только на мгновенье остановился на мне. И, честное слово, Семен, мне показалось, что твой отец усмехнулся. Усмехнулся одними глазами, а вернее — всем лицом, кроме губ, как это умеешь делать и ты...
Иван Аристархович был тих, сосредоточен. Он осторожно, боком сошел по ступенькам лесенки, глядя куда-то внутрь себя и будто обдумывая каждый шаг. Из бодрого, крепкого еще мужчины он превратился в старика. Третьего, незнакомого, в коричневой вельветовой толстовке, похожей на пижаму, и в таких же штанах, покрывавших военные сапоги, двое солдат тащили под руки. Еще один солдат шел сзади, наведя на него автомат. Этот третий бил широкоплеч, прям. Шапки на нем не было, и ветер трепал его волосы, сбрасывая их на избитое, пестрое от синяков лицо.
Так, между шеренгами солдат, по очереди они и поднялись на эшафот. Потом Шонеберг читал что-то сначала по- немецки, потом по-русски. Наверное, приговор... Он стоял спиной к нам. Шуршала поземка. Из русского текста донеслись лишь отдельные слова: «...шайка бандитов...», «главари...», «карающйя рука правосудия» и, наконец: «...казнь через, повешение». При этих последних словах отец твой усмехнулся всем лицом. Иван Аристархович, видимо, их и не слышал, весь углубленный в себя. Неизвестный, весь вид которого говорил, что он военный, презрительно улыбнулся, улыбнулся криво, одной щекой. Другая — представляла сплошной синяк. И он сказал не очень громко, но так, что я хорошо разобрала: