— Давай, доктор, десяток фрицев. Ставь на тридцать шагов. Попробуем... Один-Мудрик-один!.. Смертный аттракцион. Спросите Антона — она опилки нюхала, знает в цирковой работе толк.
И тут я с ужасом начинаю понимать, что он не врет, этот ловкий человек, не спускающий с меня своих наглых глаз, что в руках у него настоящие гранаты, что каждая из них таит смерть.
— Перестаньте сейчас же! — с ужасом кричу ему.
Он улыбается. Гранаты мелькают в бешеном темпе. Да он, наверное, совсем пьян. Мне вдруг представляется: промах, одна из этих бутылок грохается об асфальтовый пол, рвется, все летит в воздух — Домка, Сталька, этот контуженый, царь-девица, я... Уже плохо соображая, что делаю, бросаюсь к этому Мудрику.
— Не смейте! Вон отсюда!
Он нагло смотрит на меня — глаза в глаза, зрачки в зрачки, а гранаты летают, крутятся.
— Не жильтесь, доктор, пупок развяжется.
Не знаю, что со мной произошло, Семен, я, как ты помнишь, и на детей никогда руку не поднимала. А тут размахнулась и влепила этому типу пощечину, да такую, что будто ладонь обожгла. Гранаты сразу, точно по волшебству, все четыре, оказались у него в руках. Мгновение он стоял оторопелый, потом, тихо ступая, угрожающе двинулся на меня. Но я не отошла, я даже не опустила глаз, и он остановился, попятился, этот Мудрик. И вдруг как-то шутовски выпалил:
— «Ха-ха-ха!» — добродушно вскричал старый граф, думая обратное.— Рывком напялил свою барашковую шапку. — Ну, доктор, считайте, что ваш ангел-хранитель — стахановец, а у чертей сегодня выходной. — Он преувеличенно театрально раскланялся. — Всеобщий комплимент. — И, будто сходя с арены, легким шагом направился к выходу.
— Вовчик! — Антонина рванулась было за ним, но в эту минуту контуженый, лишившись сознания, застонал, заскрипел зубами, и она бросилась к его койке.
— Как вы могли, как вы посмели! — шептали пухлые, пестрые от веснушек губы царь-девицы. В глазах, меж длинных медных ресниц, стояли слезы. Они смотрели на меня с ненавистью, эти зеленые, русалочьи глаза. Рука же моя еще чувствовала ожог пощечины. Мне стало не по себе. Я уже раскаялась. Он же ничего плохого, в сущности, не сделал... Домка в своем докторском халате и Сталька, вылезшая из кровати в одной рубашонке, со страхом глядели на меня. Но если бы хоть одна из гранат грянула об асфальтовый пол? Если бы они взорвались в воздухе, как бы могло обернуться это озорство? Чем-то жутким попахивало от наигранного веселья этого Мудрика... Ой, как скверно все вышло! Вон и Мария Григорьевна и даже мой старый друг тетя Феня с осуждением смотрят на меня. Так тебе и надо, Верка!
Делаем контуженому обезболивающую инъекцию. Он успокаивается, затихает. Антонина сама вызывается остаться на посту до утра. Я соглашаюсь. Надо же дать выспаться тете Фене и Марии Григорьевне. Столик дежурного переносим к койке вновь поступившего. Он спит. Я тоже прилегла. Но сон не идет, в щели между шкафами мне видно освещенное притушенным светильником лицо новой дежурной, ее обильные, пышные волосы. С лица еще не сошло выражение детского удивления и обиды.
Кто же такая эта девушка, согласившаяся остаться у нас медсестрой? Она очень сноровисто помогала мне осматривать вновь поступившего, ловко, без всяких указаний сделала ему инъекцию. Она необыкновенно простодушна. Я уже знаю, что она дочь циркового артиста и сама циркачка, но до того, как попасть на арену, мечтала, оказывается, поступить в медицинский институт и, по ее выражению, «потерпела фиску», что, кажется, означает на ее языке фиаско. В начале войны окончила курсы медицинских сестер, «теперь поступаю в ваше распоряжение». Но о военной службе, даже о том, кого они к нам принесли, упорно не говорит: контуженый — и все тут. Но я поняла, что это какой-то большой военный. Как его имя, какого он звания, как оказался на оккупированной территории — об этом ни слова. Не отвечает на вопросы, будто не слышит их.
Вижу в освещенную щель: она встала, наклонилась,— должно быть, поправляет на больном одеяло. Исчезла из виду. Щегольские ее сапожки скрипят, удаляясь. Догадываюсь — обходит палаты. Нет, эта девица для нас клад. Теперь количество медперсонала возросло на двадцать пять процентов. Нас уже четверо. Четверо не трое. Если бы не эта дурацкая моя выходка... И как это ты, Верка, сорвалась? Впрочем, что сделано, то сделано. Ну а если бы этот сумасшедший нас тут взорвал?
...А немцы? Вот уж день прошел — и ни один к нам не сунулся, кроме тех, что вперлись во время операции. Но то не в счет, то солдаты, им было некогда. А другие? Что они с нами сделают? Что нас ждет? Хоть бы детей куда спрятать...
Нет, Верка, нет, не думай об этом! Надо спать. Завтра голова должна быть ясной. Спокойной ночи, Семен!
7
Солнце не проникает в наши подвалы. Время здесь измеряется ритмом больничной жизни, который довольно точен.
Когда я проснулась, из дальнего угла первого отсека, где за дощатой переборкой Мария Григорьевна расположила судомойку, доносилось позвякивание алюминиевой посуды. По этому, да еще по пресному запаху овсяной каши, висевшему в воздухе, я догадалась, что больные уже позавтракали, а я безнадежно проспала обход.
— Вы так вчера измаялись, рука не поднялась вас разбудить,— оправдывалась Мария Григорьевна.
— А больные? Как Василек? Как этот вновь поступивший? — я соскочила с кровати и быстро оделась.
— Без вас обход сделали — все в порядке...
— Как? Кто обошел?
Бледное лицо Марии Григорьевны не умеет улыбаться, но усмешка, даже лукавая усмешка звучит в голосе:
— Новость, Вера Николаевна, нашего полку прибыло. Лекарь объявился.
— Какой лекарь? Откуда?
— Сейчас увидите.— И она кричит куда-то за шкафы: — Иван Аристархович, начальник госпиталя кличет!
Эта Мария Григорьевна, кажется, может заменить всю громоздкую медицинскую иерархию — от сестры-хозяйки до заведующего горздравом. Даже вон должности раздает — начальник госпиталя... Но прежде, чем я успеваю улыбнуться этой мысли, простыня, исполняющая у нас обязанности двери, зашевелилась, откинулась, и передо мной возник пожилой человек с лицом моржа из школьного учебника: морщины вокруг тупого, толстого носа, седые, жесткие, свисающие вниз усы, большие круглые глаза. Он в халате, из бокового кармана торчит старозаветный стетоскоп. Такими у нас давно уже не пользуются.
— Честь имею. Кхе, кхе... Лекарь Наседкин, кхе... — бормочет он.
Странное чувство переживаю я: удивление, радость, настороженность, благодарность и испуг — все сразу. Да, и испуг... Ты коренной верхневолжец и помнишь эту купеческую фамилию — Наседкины. И его самого, этого дядьку, конечно, помнишь. Ну, знакомый твоего отца, старый брюзга, никогда ни с чем не согласный. Осенью они с Петром Павловичем в ночь под выходные дни ездили по грибы и всегда меж собою спорили и бранились... И отец твой ему в сердцах выпаливал: «Ох, Иван Аристархович, недалеко яблочко от яблони укатилось, папашины дрожжи в тебе бродят. Сомнительный ты человек». А тот, бывало, только кхекает в усы... Помнишь?
И вот этот «сомнительный человек» передо мной.
— Пришел предложить услуги. Работа, надеюсь, кхе, кхе, найдется?
Старик стоял, держа в руках акушерский чемоданчик, и как-то странно посматривал на меня.
— О чем говорить, Иван Аристархович! Вы уж утренний обход сделали?
Это я выпалила разом, торопясь победить в себе какую-то подлую настороженность.
— Без анкетки, значит, принимаете? Непривычно — Под тяжелыми его усами мне почудилась насмешливая, даже недобрая улыбка. — А вы обо мне все знаете?
— Ну, кто же вас не знает, Иван Аристархович! Скольких вы людей от смерти спасли.— Это опять выручает Мария Григорьевна.
— И меня в том числе. От кори. В двадцать седьмом году,— подтверждаю я, хватаясь за это давнее воспоминание. Ибо действительно когда-то болела я тяжелой формой поздней кори, и мама не раз говорила, что спас меня этот человек.
— Вас?.. Не помню... Ну, не важно. Так принимаете? Анкета моя вам действительно известна?
— Что же, Иван Аристархович, вас тоже забыли, как старого Фирса в пьесе «Вишневый сад»?
— Нет. Остался сознательно,— твердо отвечает он.
— Как? С немцами?
— Почему с немцами? Со своими, с русскими. Не все же ушли. Надо кому-нибудь и о тех, кто остался, заботиться.— И снова уже настойчиво повторяет: — Вы — начальник госпиталя, принимаете меня на работу, и я еще раз спрашиваю: известна вам моя анкета?
Ну кому же из верхневолжских медиков не известно об этом человеке, являющемся своего рода достопримечательностью нашего фабричного района! Знаю я, конечно, и о том, почему, рекомендуясь, он говорит о себе не «врач», а «лекарь».
Он и в самом деле не врач, а фельдшер, не имеющий врачебного диплома, но на всех трех фабриках нашего текстильного города Иван Аристархович Наседкин знаменит не меньше, чем самые выдающиеся врачи. И когда лечение не ладится или затягивается, как это было когда-то со мной, здесь советуют: «Сходите-ка к Аристархычу».
К нему идут, и он действительно помогает. Не знаю, что уж тут действует: истинная, кстати сказать — обширная, медицинская практика или не менее важное при многих болезнях самовнушение. Только лечения его, обычно самые простецкие, не выходящие за рамки старой фармакопеи, часто оказываются более действенными, чем новейшие открытия медицины и модные лекарства.
О лечебных методах, применяемых им, в городе ходило немало анекдотов. Так, директору текстильного треста Токареву, персоне в наших масштабах весьма важной, он рекомендовал от полноты... колоть по утрам дрова. Полкубометра зараз. А заведующему горздравотделом, хирургу по специальности, однако, как и все мы, хирурги, побаивавшемуся операционного стола, он от язвы желудка рекомендовал... кислую капусту и рассол. Тот даже обиделся: «Я достаточно зарабатываю и могу позволить себе самую дорогую диету». Иван Аристархович будто бы улыбнулся в свои моржовые усы. «Ешь капусту, язва сама заштопается». И килограммы у Токарева действительно убавились, а язва у заведующего горздравотделом «заштопалась».
И историю этого человека мы, верхневолжцы, тоже знали. Сын верхневолжского богатея, крупного мельника, домовладельца и торговца мукой, в дни первой мировой войны он был военным фельдшером. Частенько заменял на фронте в горячие дни врачей, делал даже сложные операции. Еще на фронте он женился на землячке, сестре милосердия, бывшей акушерке из нашего города. После Октябрьской революции в потрепанной офицерской форме он вернулся в Верхневолжск. Мельница, магазин и большой дом, принадлежавшие Наседкиным, к тому времени уже были национализированы. Он поселился в домике родителей жены на окраинной Красной слободке, занялся практикой и понемногу заслужил известность.
Происхождение сильно портило ему биографию. О том, что он сын богатого купца, нет-нет да и вспоминали, даже когда-то по ошибке лишили избирательных прав. И, хоть это было быстро исправлено, он этого не забывал. К тому же слыл он человеком строптивым, имеющим на все свое мнение и не стесняющимся при случае заявлять его в глаза и большим начальникам.
Давно, еще после гражданской войны, город охватила эпидемия какого-то особого острого гриппа, именовавшегося у нас «испанкой». Врачи сбились с ног, и Наседкина пригласили в фабричную больницу на врачебную должность. Временно, на эпидемию. Он не отказался и с тех пор так и работал, получая ставку врача, но самолюбиво именуя себя лекарем.
Вот какой была «анкета» этого человека. Я ее, конечно, знала. К уже известным добавился теперь еще один пункт: он, по его же словам, сознательно остался в оккупированном городе. И все-таки я обрадовалась: ведь сам собой решался вопрос о врачах. Может быть, Семен, я все- таки поступила легкомысленно? Но ведь ты же советовал думать о человеке хорошее, пока он не докажет, что он плох. Ведь так? Не знаю уж, как ты бы на это посмотрел, но я сказала старику:
— Я знаю вашу анкету, Иван Аристархович, и я очень рада, что вы к нам пришли.
Он молча протянул руку. Рука у него крепкая, сухая, жесткая. Пожатие сильное, мужественное.
Он провел у нас весь день. За ужином, хлебая из миски наш суп из овса, в котором лишь для запаха варилось несколько воблин, блюдо, к великому огорчению Марии Григорьевны уже получившее в госпитальном фольклоре наименование «суп рататуй», я прямо спросила его: как же это он решился все-таки остаться у немцев?
— Вера Николаевна, повторяю: не у немцев, а с русскими.— Он без стеснения облизал ложку.— Ваш прекрасный Дубинич так драпанул, что и вас впопыхах позабыл. Лучше это? Ведь город-то, Вера Николаевна, голубушка, не совсем пустой. Без медицины людям разве можно? Не царские времена, мы наших людей медициной избаловали.
— Но ведь это же, наверное, страшно, Иван Аристархович,— взять вот так и решить остаться с врагом. Я случайно, вынужденно осталась и теперь вот самые сильные наркотики глушу и ни разу как следует не уснула.
— И напрасно, голубушка, напрасно. Страшно — это когда из корысти подлость делаешь, а если у вас руки чистые... А больной — он везде больной. Его лечить надо.
— И вы не боитесь?
— А чего пугаться? Гитлер вон к Москве прорывается. Это страшно. А насчет меня, как индивидуума, — свои мне не очень доверяли, это верно. А немцы? Какое, Вера Николаевна, голубушка, немцам дело до старика лекаря без диплома. Очень я им нужен.
Он говорил, будто думал вслух, но мне, Семен, чувствовались в его словах не то горькие, не то насмешливые нотки.
Как раз, когда мы с Наседкиным вели этот разговор, произошло то, чего я со страхом ждала все это время.
— Пришли, — выпалила тетя Феня, вкатываясь в наш «зашкафник».
— Кто пришел?
— Они.
— Кто они? — спросила я упавшим голосом, хотя сразу же поняла, о ком идет речь.
— Фрицы. Трое. Главный-то рыжий, и усы что у таракана-прусака... Прусак вас и требует.
Мгновение я, точно парализованная, не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Ну что, что случилось, Вера? Немцы — ну и что? Пришли — ну и что? Самое страшное произошло вчера — они оккупировали наш город. Должны же они рано или поздно появиться у нас. Все это было верно. Но само сознание, что они тут, рядом, что мне надо с ними говорить, — все это просто ошеломило. Я растерялась.
— Идите,— твердо сказал Наседкин. Он взял меня под руку и повел.
Тетя Феня бормотала мне вслед:
— Ничего, Вера Николаевна, ничего, богат бог милостью...
Солдаты стояли по обе стороны двери — мордастые, ражие, стояли, расставив ноги и положив руки на эти короткие свои ружья, автоматы, что ли. Тот, которого старуха назвала Прусаком, суетливо вышагивал по маленькой каморке приемного покоя. Действительно, он чем-то, этой суетливостью, что ли, напоминал тех рыжих усатых тараканчиков, с которыми наши санитарные врачи вели долгую борьбу в рабочих общежитиях и которых у нас звали прусаками. Он был жидкого сложения, но на незначительной физиономии его бросался в глаза толстенький, какой-то подвижной носик и палевые усы, подкрученные на концах шильцем.
— Вы, пани докторка, есть шпитальлейтерин... э-э... шеф немочници? — спросил он, остановившись перед самым моим носом. Не представившись, даже не поздоровавшись, он начал медленно, то и дело спотыкаясь, лепить фразы из славянских и немецких слов. По общему смыслу я понимала, что он там выквакивает. Но он говорил такие дикие вещи, что не верилось, что именно это он и хочет сказать... Прошлое ушло безвозвратно. Мы включены в сферу нового порядка, провозглашенного фюрером. Советы разбиты, германские пушки обстреливают Москву. Красная Армия бежит за Урал... Я должна это усвоить и приспосабливаться к новой жизни под эгидой Великой Германии. Чем скорее я это сделаю, тем лучше для меня.
Он, этот тараканчик, то и дело подвинчивая свои усики, явно рисуясь, корчил передо мной важную персону. Иногда останавливался и спрашивал: «Ви то поняль?..» Судорожно жмурился, дергал носиком-хоботком, и мне вдруг подумалось, что передо мной не человек, а существо с какой-то иной планеты, существо, в котором нет человеческого, которое живет по каким-то иным, своим законам, непонятным для нас... Те, кто не хочет нас понять, недостойны жить в мире нового порядка, те, кто противится, будут уничтожены беспощадно... Бред, страшный бред, но я слушала всю эту тарабарщину. Что мне оставалось делать? В заключение он мне объявил, что какой-то там их чин, комендант, что ли, я как следует уж и не поняла, разрешил нашей, как он выразился, «немочнице», то есть больнице, продолжать существовать и что меня пока что — он это «пока» подчеркнул — оставляют на положении «шпитальлейтерин», то есть, вероятно, начальницы больницы. Так я, во всяком случае, поняла. Затем мне было приказано к завтрашнему утру составить список больных и персонала. Точно в указанный срок. Потом, не снимая верхней одежды, он вместе с обоими солдатами отправился по палатам. Пальцем, будто скот, пересчитывал больных, заглядывал под койки. Что-то записывал. Иногда наклонялся над тем или другим больным, дергал носиком: