Аластер снова оказался рядом с Фабианом. Он замер, осмотрел его, жмурясь от странного удовольствия, и молча, не фыркнув, не хмыкнув, скользнул дальше. Вокруг него оставалось пустое место. Всегда. Даже когда он сидел за столом, его не сторонились сознательно, но инстинктивно держались ближе к соседям с другой от него стороны. Сам же Аластер нисколько не тяготился зоной отчуждения вокруг себя и держался в разумном отдалении от Эрдмана.
На плечо Фабиана опустилась тяжелая рука Эрдмана. Он вздрогнул и повернул голову.
– Мы отправляемся в корпус, Фабиан, – любезно уведомил его Эрдман, улыбаясь с высоты своего роста.
Он убрал руку и обратился к мальчику, которого Фабиан пока еще не знал. Его голос звучал ровно, почти бездушно, не то чтобы он был механическим – нет, в нем отсутствовали те странные назойливые частоты, которые позволяли опознавать голос как нечеловеческий, и слоги следовали один за одним не в соответствии с неумолимым равномерным ритмом. И все равно: искусственный интеллект, который обслуживала мать, казался Фабиану более одухотворенным. Другие кураторы были куда более человечными: достаточно было прислушаться, чтобы различить недовольные, гневные, даже обреченные ноты в голосах, доносившихся со всех сторон. Эрдман же обращался к своим питомцам с обреченным снисхождением, которое не располагало к нему, совсем не располагало. Фабиан косился в его сторону; он терпеливо дожидался, когда Эрдман, окруженный второгодками, отойдет на достаточное расстояние. Затем он повернул голову, тщательно изучая и спину своего куратора, и то, как ведут себя с ним и при нем дети, и еще раз обвел сумрачным взглядом столовую. Он ненавидел эту школу все сильней.
Куратор Эрдман спрашивал то одного, то другого, как поживает домашнее задание, болячка, письмо родителям, еще что-то, стараясь звучать непринужденно. Эта напускная естественность, под которой дребезжали странные знакомо-незнакомые эмоции, выглядела уместной, но не ощущалась таковой. Фабиан неожиданно приоткрыл маленькую дверку на том ларце, в котором прятал свое прошлое: в гости к отцу заглядывали коллеги, и один из них вел себя похожим образом. Вроде естественно, вроде ничего особенного, но мать как-то странно смотрела на него, словно готовилась в любой момент применить станнер, и кончилась история того парня плохо: он ни с того ни с сего расстрелял патруль и сиганул из авиетки прямо на бетонное покрытие плаца. Это было так жутко и так маняще, что причины, подтолкнувшие того офицера, казались отвратительно блеклыми по сравнению с тем вызывающе красным пятном, каковым оказалась его смерть. И вместе с тем представить отполированного куратора Эрдмана расстреливающим пост дежурных во втором легионе – Фабиан поморщился. Неправдоподобно. Не способен он на такое.
Вживаться в коллектив оказалось тяжело. Куда тяжелее, чем предупреждал Эрдман. Его ли это была заслуга, сами ли по себе подобрались такие кадеты в этом легионе, но Фабиан не мог влиться в него. Ему казалось подчас, что он капелькой воды скользит по солидолу – и никуда. Аластер, блудливый Аластер, донельзя любопытный, жаждущий повпечатляться за чужой счет, постоянно отиравшийся рядом с ним, заглядывавший в рот, пристально следивший: нормален ли этот героический сын с фронтира, здоров ли психически, умеет ли правильно пользоваться столовыми приборами или все-таки полудикий невежа с фронтира, – и тот избегал проводить слишком много времени с Фабианом.
А затем пришли первые каникулы. Что-то около двух недель, на время которых легион опустел полностью. Старшие легионы куда меньше стремились попасть домой, и дома их не то чтобы ждали слишком сильно, поэтому не менее трети кадетов оставалось в школе. Фабиан проводил бесконечные часы на полигоне, в библиотеке, где угодно, чтобы не видеть, как его одноклассники изображают на своем лице обреченную усталость, как они хвалятся друг перед другом тем, насколько не хотят ехать домой на каникулы, и чтобы не слышать, какая напряженная в общей комнате легиона виснет тишина, как они затаивают дыхание, когда по коридору раздаются шаги, и как опрометью бросается навстречу своим родителям тот, за кем пришли. За Фабианом прийти не мог никто. Даже если дядя, бабка или дед вдруг захотят свидеться, им придется обращаться за разрешением в опекунские органы и согласовывать визит с дирекцией. На такое унижение они едва ли пойдут. Их хребты сломаются кланяться перед всякими там щелкоперами из очередной инстанции.
В последнюю пятницу первого триместра второй легион был представлен в столовой двумя людьми – куратором Эрдманом и Фабианом Равенсбургом.
– Ну-с, Фабиан, мне кажется, мы можем позволить себе некоторое смещение границ, – тоном, который претендовал на игривость, произнес Эрдман, оглядывая зал. – Я приглашаю вас составить компанию мне и моим коллегам. Мне не хотелось бы, чтобы вы скучали в одиночестве в такой чудесный вечер. Пойдемте.
Фабиан вытянулся в струнку, стараясь удержать на лице невозмутимое выражение. Ему хотелось ухмыльнуться: Эрдман действительно думает, что он осмелится отказаться? Или что Фабиан действительно захочет сидеть один за большим столом, предназначенным для шестнадцати человек?
Было странно оказаться в компании своих преподавателей в такой непривычной обстановке. Вроде бы и помещение то же, и люди уже знакомые, и привычки у них почти родные – и все равно: ситуация воспринималась неоднозначно. Одно дело видеть того же математика у доски, отрешенно рассказывающего себе новую тему, и другое – его же, но меланхолично нанизывавшего на вилку фасоль. Или историка, недовольно косящегося на Эрдмана. Нет, что они друг друга недолюбливали, знали все. Школа, чтобы не испытывать информационный голод, развлекала себя самыми разными новостями из внутренней жизни, благо народ в ней был заключен энергичный, не гнушавшийся простых житейских радостей. Естествовед, к примеру, очень настойчиво ухаживал за поварами, каждую неделю разными, чтобы рассчитывать на личный завтрак до общешкольного и на личный ужин глубоко за полночь. Физиолог любил вздремнуть в спортивном зале, причем в строго определенное время, и об тоже этом знали все. Историк не жаловал Эрдмана, считая того бахвалом и снобом. Эрдман не упускал возможности отпустить шпильку в адрес историка – то интерпретация какого-то мохом поросшего события в доконсульский период вызывала сомнения в здравом уме интерпретатора, то его игры в футурологию усиливали сомнения в, эм, душевном здоровье. Фабиан не понимал трех четвертей того, о чем говорили взрослые, и первые пять минут все его усилия были направлены на то, чтобы сидеть с безупречно ровной спиной, иметь идеально невозмутимое лицо и как можно тише орудовать столовыми приборами. Не потому, что он боялся взрослых, а потому, что в их присутствии боялся показаться недостаточно взрослым. Но пять минут прошло, и еще одна, и еще. Фабиан расслабился самую малость, а затем еще немного, его начал привлекать спектакль, разворачивавшийся перед ним и, казалось, для него. Историк господин Арутюмов предложил побаловаться восточным вином прошлого урожая, и за столом развязалась дискуссия, вполне дружелюбная причем, о напитках. Фабиан не слушал, не понимая предмета дискуссии, но прислушивался к интонациям. Они говорили ему очень многое: Арутюмов начинал растягивать слова, когда готовился отпустить остроту в адрес Эрдмана или парировал его остроту, тот напротив чеканил слова, словно в противовес Арутюмову. Все более исполненный благодушия математик изжевывал фразы до полной неузнаваемости и энергично опрокидывал в себя стакан за стаканом. Фабиан внимательно следил за говорившими, время от времени оглядывал зал, наблюдая за оставшимися учениками. Больше из любопытства; но тем было куда интересней болтать друг с другом, чем обращать внимание на мелкого второгодку с почтительной физиономией, восседавшего за учительским столом.
Рядом с Эрдманом сидел господин ваан Лорман, историк, как и Арутюмов, но традиционно преподававший старшелеткам. Помимо истории, он вел еще и социологию, и основы государственности. Он молчал большую часть вечера, только улыбался печально и созерцал вино в бокале. Когда подали десерт, он вскинул голову, красивую крупную голову с красиво уложенной гривой волос и оглядел столовую, улыбаясь рассеянной улыбкой, змеившейся на узких губах.
– Сегодня слишком чудесный вечер, чтобы продолжать споры о политике, вы не находите, Сергей? Прошу вас, давайте поговорим о чем-то более гуманном, – предложил он. – Леон, мне кажется, вы тоже должны успокоиться, – обратился он к историку.
– Конечно, дорогой коллега, – натянуто улыбнулся Арутюмов.
Ваан Лорман обратился к Фабиану, который за секунду до этого почувствовал, как дикий зверек, кожей ощутил, что к нему сейчас повернется сам ваан Лорман, улыбнется покровительственно и куда более естественно, чем тот же Эрдман, и спросит добродушно что-нибудь такое, обтекаемое, снисходительное, и в его тоне будет нечто особенное. Приметное. Как что-то вроде знакомое, но что очень сложно вспомнить легко, навскидку.
– Как вы ощущаете себя в конце вашего первого триместра в нашей славной школе, молодой человек? – повернувшись и подавшись вперед, улыбаясь тонкими бескровными губами и как бы в улыбке прищуривая светлые, почти бесцветные глаза, поинтересовался ваан Лорман.
У него и кожа была бескровной. Белой, ухоженной, нисколько не похожей на пергамент. Светлыми же были волосы, зачесанные назад. Непонятно было, седина это или все те же белые, блондинистые волосы. Но это был ваан Лорман, человек, к которому даже директор школы относился с заметным почтением. Фабиан вытянулся вверх. Приходилось делать это, сидя на стуле. Стоять было бы эффектней, можно было бы заодно и каблуками щелкнуть.
– Я ощущаю себя почти дома, – степенно ответил он. – Наверное, мне еще предстоит привыкнуть ко многому. Но я рад и благодарен республике за эту возможность стать достойным представителем выдающейся школы.
Ваан Лорман откинулся назад и осмотрел его своими бесцветными глазами. У него даже улыбка потухла, сменившись заинтересованной гримасой. И снова вспыхнула.
Фабиан, кажется, смог подобрать сравнение. Асфальт, если его расколоть особым образом, мог поблескивать такими мутными, сальными и при этом яркими нефтяными бликами. Он мог даже сойти за нечто ценное на несколько дней, если бы его подобрал движимый сиюминутными, но такими сильными эмоциями ребенок. Фабиан пережил не один эпизод в своей жизни, когда в нем просыпалась жажда собирательства. Одно время это были брелки, затем – какие-то невразумительные нашивки. И да, камни тоже. Когда Фабиан собирал их и складывал в красивую жестяную коробку из-под печенья, ему казалось, что он всегда будет помнить, где и как нашел камешки, что они будут означать для него. Затем, по прошествии нескольких месяцев – Фабиан начал учиться в школе – он обнаружил в укромном месте эту коробку. Коробка была красивой, и она пригодилась впоследствии. А камни – щебень, галька, симпатичные, но настолько вездесущие – были выброшены, и уже через три минуты Фабиан не смог бы определить, какой из камешков под его ногами претендовал полгода назад на звание настоящего сокровища.
Ваан Лорман казался ему не банальным галечником, слишком скудной расцветки тот был. Не куском гранита – тот был плотным, надежным и непритязательно-монохромным. А асфальт мог сойти за многоцветное нечто, за всемогущий и всеведущий минерал, например, за магический камень. За загадочное творение, в конце концов.
– У нас растет великолепная смена, коллеги, – после секундного замешательства и наполненной самолюбивым вниманием паузы, отозвался ваан Лорман. Затем он оглядел других людей. – Тот факт, что наша смена уже в таком возрасте способна мыслить этическими категориями, я воспринимаю как личную заслугу. Не так ли, Сергей?
– Возможно, пока еще рано говорить о сформированности этических категорий, господин ваан Лорман. – Эрдман отвечал неторопливо, почти меланхолично, с обостренным интересом изучая содержимое бокала. – В конце концов, нашему собеседнику еще не исполнилось и двенадцати лет. Этика в таком возрасте все еще обусловлена внешними стимулами и ориентирована на внешние плоды. Но я соглашусь с вами, что мы наверняка получим достойного члена нашего общества. А до тех пор – нашего коллектива. Согласны, Фабиан?
Тот изготовился встретить взгляд Эрдмана и ответил ему взглядом, в котором детская, наивная честность прикрывала вызов и подозрительность.
– Разумеется, господин Эрдман, – ответил Фабиан.
– Мне будет позволено поинтересоваться вашими планами на будущее, наш молодой друг? – спросил ваан Лорман. – Или вы еще не заглядывали в будущее?
– Возрастные психологи вполне обоснованно считают, что в таком юном возрасте дети едва могут с достаточной степенью осознанности строить планы на будущее, господин ваан Лорман, – неожиданно оторвавшись от бокала, вмешался Арутюмов. – Глупо требовать от малолетки вменяемых долгосрочных планов.
– Вы очень недоверчивы к людям, Леон, и слишком доверяете книгам, – плавно поведя рукой, словно отметая возражения, отозвался ваан Лорман. – Теоретики способны на абстрагирование, но жизнь способна удивить нас всех. Я стар, Леон, но до сих пор верю в чудеса, и я готов подтвердить это под присягой: чудеса случаются. А вы, наш юный друг, верите ли вы в чудеса?
– Я не знаю, что такое чудо, – на секунду задумавшись, ответил Фабиан. – Если вы объясните мне, что это, я скажу вам, верю ли я в них.
Ваан Лорман засмеялся, и Фабиан не смог найти чего-то в его смехе – искренности, непосредственности, что позволило бы ему вторить. А за ваан Лорманом засмеялся Арутюмов. Как будто нехотя, вынужденно, но затем увлекаясь и звуча вполне искренне. Эрдман вежливо улыбнулся и предпочел пригубить вина. Бокал удобно закрыл лицо, и не было заметно, что его губы кривятся в двусмысленной гримасе. Ваан Лорман, в достаточной степени насладившись вниманием, завел разговор на огульные темы: образовательная политика – очень округло, одновременно и хваля и ругая инстанции всех уровней, немного погоды, немного литературы, немного восторга в адрес современной молодежи. Фабиан пытался не концентрироваться на десерте полностью: пирог был вкусным; хотелось добавки, но и наставления матери помнились очень хорошо: не спешить, чтобы не приняли за плебея, даже если от голода желудок в узлы скручивается, относиться к еде с уважительным снисхождением, не более. Фабиан и не спешил, отвлекая себя изучением голосов учителей. Они говорили по-другому, шутили по-другому, интонация у них отличалась от привычной, изученной в классных комнатах. Это было интересно и занимательно, и очень хотелось добавки.
Ваан Лорман поднялся со стула, тяжело опираясь на вычурно красивую трость. Фабиан послушно встал следом и замер у своего места; остальные всего лишь обозначили желание встать. Ваан Лорман попрощался, зачем-то потрепал Фабиана по голове и неторопливо направился к выходу. Фабиан снова сел; Эрдман предложил ему еще пирога, и Фабиан сдержанно поблагодарил его. И при этом его интересовало одно: этому ваан Лорману действительно нужна трость? Сослуживцы отца, получившие раны, вынужденно пользовались костылями во время всевозможных терапий, а иногда и много позже их. Но они ходили иначе, они использовали костыли, а потом и трости по прямому назначению, опирались на них, а не переставляли так элегантно.
Эрдман отвел Фабиана в дормиториум второго легиона и снова остался в помещении до тех пор, пока тот не накрылся под одеялом и вытянулся. Затем он пожелал спокойной ночи, помедлил и спросил:
– Вы ведь не имеете ничего против одиночества, Фабиан?
Фабиан приподнял голову с подушки.
– Нет, господин Эрдман, – ответил он, борясь с недоумением.
– Хорошо. В таком случае спокойной ночи.
Наверное, Фабиану было положено бояться – одиннадцатилетний сирота, огромная комната, наполненная упругой тишиной, непонятные гулкие звуки за ее стенами. Но он спал крепко и без снов.
Следующий раз Фабиан встретил ваан Лормана через неделю с небольшим. Он бежал в корпус второго легиона, чтобы переодеться и успеть в столовую. В переходе от спортивного зала к общему корпусу у окна стоял ваан Лорман и смотрел в окно, заложив руки за спину и отведя голову назад.
– Фабиан, – меланхолично произнес он и слабо улыбнулся. – Наш дорогой новичок ваан Равенсбург. Добрый день.