— Ходил на послухи к Мертвецу — хороший ток, Евгений Иванович, беспременно сходить туда надо будет… У Ключика валешника спугнул одного. На Исехре гуси присаживаются…
— А шалаши поставил? — довольный, спросил Евгений Иванович.
— Как же можно… В Чертежах поставил, в Подбортье поставил… В Подбортье вылет куды больше…
— А у Истока?!
— И у Истока поставил… — успокоил Константин. — Ну, садитесь на сено повыше… А дорога очень еще блага, Евгений Иванович, — на Оферовской речке чуть не утопился… Не знаю, как в темноте и переедем, — разгулялась так, что и не подойдешь…
Телега, скрипя, заколыхалась по невылазной дороге. Грудь радостно дышала крепким пахучим воздухом. Глаз ненасытимо пил те маленькие подробности жизни природы, из которых слагается грандиозная и умиляющая поэма весны. Вон над бурым бугром закувыркались с плачем хохлатые чибисы, вон протянул стороной ключ гусей, вот пахнуло в грудь прелестным запахом прелого листа и холодной воды, там пролетела торопливо парочка скворцов, слева сзади засветился еще раз широкий разлив Окши, и повсюду, повсюду трепет, и журчанье, и блеск, и гульканье, и звон бесчисленных ручьев и ручейков — люли-люли-лель-лель… люли-люли-лель-лель… — точно духи древлей окшинской земли, веселясь, разыгрались в весенних сумерках…
И смеркалось, и похолодало, и выступили в потемневшем небе звезды, и серебристый серпик луны горел среди них нежно. Не думалось ни об издательстве, ни о брошенных мужиками в погоне за городским счастьем пашнях, ни об указующем персте Петра, ни о страшной Растащихе — было просто хорошо, и вольно, и удивительно покойно. И болели бока и спина от беспрерывных колдобин, и озябли ноги, и, конечно, топились и промокли до костей на бурной и топкой Оферовской речке, но когда уже поздно приехали в Лопухинку, голодные и иззябшие, на душе было бодро и весело. Несмотря на поздний час, семья не спала: ждали тароватого гостя. И Евгению Ивановичу было приятно быть в этой жарко натопленной, душной и всегда грязноватой избе, и было приятно оделять всех подарками — кому на платье, кому на рубаху, кому на полусапожки, кому на штаны, кому что… — и было приятно смотреть на эти знакомые, грубоватые, помягчевшие от радости лица…
Евгений Иванович не выносил блох и духоты крестьянских изб и, как всегда, напившись чаю, прошел в сенной сарай, куда Константин принес за ним его теплые валенки и мягкий теплый охотничий халат. Мурат, хрустя, лазил по сухому сену, выбирая себе местечко поудобнее, и улегся, и удовлетворенно вздохнул. Улегся и Евгений Иванович. Пожелав ему спокойной ночи, Константин ушел. Сперва было немножко холодно после жаркой избы, но скоро Евгений Иванович под халатом согрелся. Воздух пах коровами и морозцем, в щели крыши мигали алмазно звезды, и слышался в темноте лепет, и звон, и гульканье ручьев… И было в душе хорошо и светло, и сладкий туман туманил и уставшее тело, и голову.
— Евгений Иванович… А Евгений Иванович?..
— М-м-м… — испуганно ответил он.
— Пора вставать. Самовар баба уж подала… В Подбортье сегодни?
— Нет, к Истоку… — совсем проснувшись, отвечал Евгений Иванович.
— Так тогда надо поторапливаться…
Он сразу поднялся. Было еще холоднее. Мурат, хрустя сеном, тянулся и громко зевал. Сон сразу прошел. В жаркой избе была такая спираль, хоть беги, но это было привычно, и он скоро принюхался и перестал замечать духоту. По два стакана горячего чаю, легкая закуска, и вот оба они уже торопливо шагают по темной, прохваченной утренником земле под яркими звездами в леса. Временами под ногами хрустит и звенит легкий ледок. И в душе — как и во всей этой звездной вешней ночи — легкое приятное напряжение. Кусты кажутся чудовищами и разбойниками с дубиной, а лес — то горой, то тучей, и везде гулькают, и звенят невидимые ручьи, и сладко пахнет из чащей хвоей и снегом. Разговаривать не хочется: и ухо, и глаз, и вся душа напряженно ловят ночные тайны, ждут из темноты чего-то необыкновенного…
— Погодите маленько… — прошептал Константин и, сунувшись в одну сторону, потом в другую, тихо проговорил дрожащим слегка голосом: — Здесь, Евгений Иванович…
Евгений Иванович подвинулся на голос и в звездной темноте рассмотрел небольшой шалаш из еловых веток. Где-то рядом слышна была большая вода. И чуть звенели в вышине деревья неподалеку…
— Садитесь, — прошептал возбужденно Константин. — Тут гоже, сухо, кочки, а сверху я сучков намостил… А я сяду у Семи Стожков… Вот халат ваш, вот сумка… Морозит — вылет будет хороший… Ну, дай Бог час…
— С Богом…
И было слышно, как осторожно зашагал Константин по сырой земле в темноту и как взволнованно вздохнул Мурат. Евгений Иванович любовно потрепал его в темноте по атласному горячему телу, и Мурат благодарно лизнул его в руку. Они понимали один другого до дна.
Тишина. Звезды. Стук взволнованного сердца. И со всех сторон: люли-люли-лель-лель… люли-люли-лель-лель… — нежно, серебристо, прозрачно и светло-радостно. И чуть звенит в ветках шалаша предрассветный ветерок… И вдруг вспомнилась прелестная мысль одного из его любимцев, Торо, американца с душою дикаря: «Утренний ветер все веет, поэма творения все продолжается, но мало ушей, которые слышат ее…» Др., но он вот слышит этот утренний ветер и радуется этому, и ничего, ничего ему в данный момент не нужно: дышать морозным смолистым воздухом, слушать тишину пустыни и ждать…
Где-то далеко в лесу вдруг дико зареготала белая куропатка.
«А, рассвет…» — подумал он и тихонько оглянулся на восток.
Там, над черной лесной пустыней, уже чуть проступила нежно-зеленая полоска зари. И в то же мгновение вдали на глухом Ужболе чуть слышно нарядно проиграл точно хор грубачей — то журавлиная стая приветствовала близкое утро. И другая стая ближе, на Буже, отозвалась ей, и третья чуть слышно на Исехре. Евгений Иванович едва уловимым движением зарядил ружье и осторожно попробовал свободу движения рук, а потом в дырки шалаша сквозь пахучие и колющие лицо ветки стал напряженно рассматривать токовище. Но было еще слишком темно… И вдруг теплая ласковая волна, волна дремы поднялась по телу к голове и затуманила ее. Глаза закрылись, он покачнулся. «Только минутку одну… Это ничего…» — подумал он, и стало вдруг так всему телу тепло, приятно, и он поплыл куда-то.
Мерный, приятный свист сильных крыльев и — шпок!
Он неприятно вздрогнул и раскрыл глаза. Чуть серело. Что это было, во сне или наяву?
— Чуфшшш! — вдруг раздалось где-то совсем рядом. Приготовив ружье, он с гулко бьющимся сердцем осторожно посмотрел сквозь ветки шалаша. Белое подхвостье сразу бросилось ему в глаза. Оно беспокойно двигалось по темной луговине туда и сюда, исчезало, появлялось, и задорный боевой крик резко нарушал утреннюю тишину:
— Чуфшшшш!
— Чуфшшшш! — вдруг отозвался другой неподалеку.
Петух, яростно забив крыльями, подскочил и еще задорнее повторил:
— Чуфшшшш!
Глушь ожила. Везде слышался свист сильных крыльев, и боевые клики становились все задорнее. Послышалось местами переливчатое токованье, которое так идет к вешнему рассвету в лесу… И ярче разгорелась зеленоватая полоска на востоке, и стала она золотиться, розоветь… И угасали звезды… От волнения стало жарко.
Свист крыльев и уверенное шпок!
И второй петух в бешенстве страсти закружился по поляне. Налево под кустом смутно проступил изящный силуэт тетёрки. Вокруг по вырубкам и болотцам уже беспрерывно лилось переливчатое токование и чуфыканье других петухов. А на чуть просветлевшей поляне противники, подпрыгивая, крутясь, хлопая крыльями и чуфыкая, то сходились, то расходились. Еще немного, и они яростно бросились один на другого, громко хлопая крыльями, и снова отскочили и закружились, ничего не видя и не слыша. Но сквозь чащу веток уже просунулся осторожно ствол ружья, легонько покачался из стороны в сторону, точно нащупывая что, замер, и вдруг сверкнула бледная молния, и резкий звук выстрела встряхнул все вокруг. И когда улеглось острое волнение первого выстрела, Евгений Иванович осторожно посмотрел на поляну: там один из бойцов лежал неподвижно кверху брюшком, а другой, ничего не видя и не слыша, в бешенстве крутился вокруг мертвого противника и яростно бил крыльями и чуфыкал. Снова чуть видные стволы поискали чего-то, снова замерли, и снова грохнул выстрел. Петух замолк, присел и, вдруг сорвавшись, полетел. Полетела и тетёрка. И в звуке полета петуха было что-то новое, звенящее. «Ранен!» — с неудовольствием подумал Евгений Иванович и почувствовал в душе ту тяжелую муть, которую испытывает охотник, когда подранок уходит куда-нибудь в крепь, чтобы тяжело страдать и ни за что погибнуть. Он заметил направление, куда ушла раненая птица, и чуть дрожащими руками переменил патроны. Мурат, весь дрожа, спросил его своими умными ореховыми глазами: не поискать ли? Но он тихонько погладил только собаку по голове: подожди… Мурат подавил взволнованный вздох…
Громкий надсадистый крик кряквы заставил Евгения Ивановича обернуться. По широкой розово-золотистой глади лесного болотистого озерка плыла к нему утка, и вода переливалась и играла под ней розовыми и золотыми огнями. Она звала настойчиво, нетерпеливо… И вот в прояснившемся небе над низкорослыми березами ярко обрисовался черный силуэт быстро летящего селезня. Со всего размаха бросился он в воду и, поднимая рои алмазных брызг, восторженно заплескал крыльями. Евгений Иванович прикинул глазом расстояние до красавца: наверно, шагов восемьдесят. Но старый друг его Франкотт левым чоком не выдавал его на такие расстояния. Он тщательно прицелился, выстрелил, и по золотисто-розовой воде было видно, как со всех сторон на селезня точно градом брызнуло, серенькая подруга его унеслась, а он, забив судорожно крыльями, неподвижно замер на успокоившейся сияющей воде. Друг не выдал и на этот раз…
Утро разгоралось победно, великолепно, необыкновенно. Недавняя тишина сменилась теперь немолчным гомоном: всюду переливчато лилось токование тетеревей и их сердитое чуфыканье, в солнечной тишине токовал невидимый бекас — тику-тику-тику… — утки носились над болотцами, в кустах кричал заяц, и пернатая мелкота пела на все лады о своей любви и о своем счастье жить и дышать. Из-за болотца, куда ушел Константин, стукнул дальний выстрел, но весенний хор не смолкал и лился, радостный, солнечный, пьяный, и было ясно: смерть только случайность — есть только жизнь и радость…
На поляну токовики более не вылетали, и Евгений Иванович нисколько не огорчался этим: до добычи он был не жаден. И он, с удовольствием вытянув затекшие ноги, развалился на своем теплом халате и восхищенными глазами сквозь ветви смотрел то на ликующую землю, то на караваны золотистых облачков в бездонном небе, то следил за желтенькой овсянкой, которая, усевшись на вершину молодой елки и подставив солнцу свою желтенькую грудку, все повторяла свою простенькую песенку. Мурат, положив ему на ноги свою умную и красивую голову, то сладко дремал, то вдруг чутко поднимал уши и осматривался. И гулькали, и звенели вокруг ручейки…
И вдруг совсем рядом: чуфшшшш! Значит, вышел из кустов по земле…
Евгений Иванович потянулся осторожно за ружьем, но едва просунул он его сквозь ветки, как тетерев взорвался и улетел: ствол ружья блеснул на солнце. Евгений Иванович вылез из шалаша и с наслаждением потянулся так, что все суставы хрустнули. Мурат умильно смотрел ему в лицо.
— Ну, ну, принеси…
Мурат широким кругом пошел по токовищу, причуял убитого тетерева и поднес его хозяину, довольный, счастливый. Евгений Иванович с удовольствием принял от собаки тяжелую, красивую, краснобровую птицу и положил ее в сумку. И вместе с собакой подошли они к краю озерка, чтобы взять селезня. Мурат нерешительно ступил в воду, но тотчас же и отступил: вода была ледяная. Он нетерпеливо завизжал и вопросительно посмотрел на хозяина.
— Ну, пойдем с той стороны попробуем… — сказал тот.
С другой стороны было совсем мелко, и Мурат легко достал красавца селезня.
— Ну вот видишь… Надо, брат, соображать… — сказал Евгений Иванович ласково. — А теперь поищем на всякий случай подранка… И к Константину…
Он забрал свои вещи из шалаша, и тихонько они пошли вырубкой за болото. Мурат носился по кустам, бесконечно наслаждаясь теми запахами, которые долго хранила на себе влажная и холодная земля. Они прошли уже с полверсты, и вдруг точно молния ударила в собаку, и она на полном скаку окаменела. Удовольствие ударить влет было так велико, что Евгений Иванович — хотя стрельба из-под собаки весной и запрещается — снял ружье и изготовился. Мурат, замирая, вел и вдруг снова окаменел, упершись обеими передними ногами так, как будто пред ним вдруг открылась бездонная пропасть. Он понимал уже, что птица мертва, не полетит — ну а вдруг? Евгений Иванович осторожно подходил и наконец между двух бурых кочек увидел мертвого петуха. На белесо-зеленоватом носу птицы висел темный рубин запекшейся крови…
Он поднял петуха, поблагодарил собаку лаской и положил добычу в сетку. Он был чрезвычайно доволен: подранок не пропал зря. И еще радостнее показалось ему ликующее утро. Мурат щурился и блаженно улыбался… В кустах послышались вдруг осторожные шаги и хруст сухих сучков. Он обернулся — то был Константин, серый и дикий. На глуповатом лице его было довольство, и лицо это теперь не казалось даже и глупым. У пояса его болтался красивый петух. И, блестя глазами и перебивая один другого, они стали рассказывать друг другу о своих охотничьих переживаниях за это утро…
Чрез час они сидели уже у раскрытого окна в избе Константина за чаем и обильной закуской. А затем крепкий, здоровый сон на сене под теплым халатом, а там опять чай и веселая ходьба по отогревшейся земле на вечернюю зорю — на Ключик, на Исехру, на Бужу, в Чертежи, в Подбортье, в целый ряд диких мест, из которых каждое было мило по-своему, на глухарей, на тягу, с круговой уткой, на шалаши… И было хорошо, и ничего больше от жизни было не надо, и в сотый раз тихо спрашивал себя Евгений Иванович: кто же мешает ему жить этой вот дикой, привольной, лесной жизнью, которая так люба ему, кто и что держит его в плену дел и забот, которые ему ни на что не нужны, и не находил ответа, и удивлялся. Жена? Так пусть и остается там, где ей лучше. Дети? Они будут в восторге здесь. Учение их? А много ли дало это учение ему самому? И тем не менее вот в плену!.. Нет, нет, непременно надо устраиваться рядом с Митричем…
Но долго думать было некогда: надо было торопиться на тягу к далекому Вартцу — вечер обещает быть тихим, и тяга будет великолепная…
А вокруг умирающей, залитой ярким солнцем деревеньки по долкам и низинкам звенели, искрились, смеялись и звенели ручейки: лель… лель… люли-люли-лель… люли-люли-лель…
XXXI
ПОДВЯЗЬЕ
Сергей Терентьевич очень обрадовался, когда новый губернатор разогнал пьяную шайку Уланского училища, — учитель Сергей Иванович женился на купеческой дочке и уверенно орудовал теперь делами тестя, а Петр Петрович одиноко томился в глухой лесной деревеньке Березники — и назначению новых учителей: может быть, это будут дельные люди и действительно хоть чуточку культурные, с которыми можно будет перемолвиться словечком и в случае нужды найти поддержку среди захлестывавших его волн деревенской темноты и всяческого безобразия. Хуторской участок землеустроители ему уже отвели, и теперь мужики поедом ели его, хотя землю он, как и хотел, выбрал себе и похуже, и подальше. Но радость его была весьма непродолжительна: новые учителя оказались нисколько не лучше прежних. Старший, Алексей Васильевич, худой и уже седеющий человек, весь какой-то неопрятный, всегда молчал и хотя верующим, по-видимому, не был, целые дни гудел что-нибудь церковное, торжественное и унывное, что, видимо, подходило к его сумрачному настроению. Ребят вел он халатно, только бы с плеч долой, а кончив дело, ложился у себя на засаленном диване — обязательно босиком — и смотрел в потолок и что-то все думал или, заложив руки за спину, шел один в поля за деревню, гудя уныло: «Благослови душе моя Господа и вся внутренняя моя имя святое его…» Жена его, Аксинья Ивановна, маленькая, толстенькая, с носиком пуговкой, была вечно раздражена чем-нибудь: мужем, которого звала она недотепой, своими ребятами, бледными и неопрятными, мужиками, которые не уважали ее, мальчишками, которые нарочно вот прошли мимо ее окон и не поклонились ей, сторожем Матвеем. Детей своих она била, а на мужа бешено визжала временами и ворчала всегда.
— Ну, загудела наша дуда!.. — заслышав его мрачные напевы, бормотала она зло. — Ты хоть бы в регенты шел — все жалованья прибавили бы… У-у, недотепа, навязался ты на мою головушку!
— И вся внутренняя моя имя святое его… — отвечал муж мрачно. — Благословенье еси Господи…
И, глядя на своих золотушных сопливых ребят, он думал, что было бы хорошо, если бы они умерли…
Другой учитель, Василий Артамонович, был прямой противоположностью ему: маленький, с сухим румяным и неправильным лицом дегенерата, с живыми, беспокойными глазенками, с постоянной улыбкой, этот сын фабричного-пьянчуги вносил в жизнь чрезвычайно много всякого беспокойства. Он очень высоко ценил себя и искренно думал, что он обладает чрезвычайными педагогическими способностями и вообще всякими способностями. То уверенно брался он за устройство ветряного двигателя для поливки своего огорода, то начинал составлять гербарий, то придумывал, как устроить в школе электрическое освещение, то чинил школьные часы. Двигатель не удавался, гербарий забрасывался на половине, самодельная динамо оставалась за отсутствием средств в проекте, а часы приходилось везти в город к старому Чепелевецкому. Тот — тихий, седой, в вечной ермолке, — вооружившись лупой, долго рассматривал с недовольным видом механизм.