Дженнардо изругал учителя и ушел, хлопнув дверью. Он не мог понять, отчего так разозлил урок, ничем не отличавшийся от всех прочих, отчего ему хочется провалиться сквозь землю, сжечь поганые греческие книги… а ночью, раздвинув ноги, упершись пятками в постель, дотронулся до сжатого отверстия. Так тесно, что даже собственный палец не протолкнешь, как же туда поместится член взрослого мужчины? Мальчикам, которых развратные греки и римляне имели в зад, не позавидуешь! А если?.. Дрожа от непонятного возбуждения, Дженнардо смочил пальцы слюной, осторожно проник внутрь себя, а вторая рука легла на член, задвигалась привычно. В ту ночь он кончил так, как никогда ранее – содрогаясь от стыда, вдавливая ягодицы в постель, причиняя себе боль и не в силах остановиться. Он сам назначил себе покаяние наутро – тридцать земных поклонов каждый день! – и постарался забыть о мерзком опыте. До таких ли пустяков, если отец посылает его на войну? Вначале была венецианская кампания, а после герцог Форса в числе тех, кто откликнулся на призыв испанской короны, дал сыну солдат и деньги и отправил его сражаться с маврами. И вот теперь, в сотне миль от дома, в замке, чьи седые стены помнили первое вторжение сарацинов, он встретил свою судьбу и разбил лоб о каменные врата.
Сантос не спрашивал его ни о чем, они не обсуждали то, что творилось меж ними – нежданное, как гроза, и такое же беспощадное. Все свободное время они проводили вместе, забираясь на сторожевые башни, бродя по окрестностям, прячась по темным углам, коих в старом замке было предостаточно. Стоило им встретиться, и прочее теряло смысл: война, служба, их товарищи и семьи. Наедине они больше молчали, не размыкая рук, силясь касаться друг друга как можно чаще – расставание терзало хуже пыток. Нужно было меньше пялиться на Сантоса и больше спрашивать и слушать! Родившийся и выросший в глуши, впитавший в себя те страсти, коими наделяют лишь вечные и недоступные горы, Сантос походил на возлюбленного меньше, чем они оба – на какого-нибудь мавританского эмира. Их семьи разнились так же, но Дженнардо не придавал этому значения. У герцога Форса имелось шестеро законных отпрысков и еще куча бастардов, и отец относился к ним, точно к котятам, швыряя в воду без всякой жалости. Папский двор, утехи, опасности и интриги больших городов, войны, в коих выгода заставляла его принимать участие, – «выплыви или утони, сынок!» Герцогу Форса никогда бы не пришло в голову вмешиваться в любые предприятия сыновей до тех пор, пока их выходки не нарушали его собственных планов, – он просто платил по распискам и двигал фигурки на шахматной доске. Семья Сантоса жила единым долгом и гордостью предков. Графиня Аранда родила сына, когда ей уже стукнуло пятьдесят, супруг был еще старше, и Сантос стал для них не просто наследником – в выстраданном, вымоленном у Пречистой Девы ребенке сосредоточился весь смысл бытия. Будущий граф Аранда не мог оступиться, согрешить, сделаться мужеложником, отдать себя разврату! Меч и вера, такая же безумная, как и бушующие на скалистых пиках бури, а Сантос хотел любить.
Он познали друг друга в пастушьей хижине, брошенной на зиму. Тусклый свет лился из крохотного окошка под самым каменным потолком, холодом несло от прелой соломы, морозный воздух бил в ноздри. Им было жарко. Никто не учил Дженнардо, как нужно поступать, нежность на грани боли и крика все сделала за него. Распростертое перед ним нагое тело так красиво, так нуждается в его прикосновениях и защите!.. Он и под страхом смерти не смог бы причинить другу малейшего страдания. Высокий, худой, с длинными, покрытыми мягким пушком ногами, неловкий и яростный, будто необъезженный жеребенок, Сантос лежал на скомканном плаще, и в черноте глаз полыхала отчаянная мольба. Нужно лишь следовать ей, и все получится. Впервые накрыв своим ртом надменно выпяченную губу, уловив ответное движение, Дженнардо перестал ясно соображать. Истерзав стонущий рот, он ткнулся лицом в темные завитки в паху, и Сантос вскрикнул – высоко, так громко, что горы услышали… потом сжал коленями плечи Дженнардо, потянул на себя, и тот решился. Он умолял о большем, шептал признания, лаская открытые ему мошонку и член. Коснулся языком горячего, будто раскрывающегося ему навстречу входа, толкнулся глубже – и едва удержал Сантоса. Тот вскинул бедра, опираясь только на плечи и ягодицы, вцепился обеими руками в волосы Дженнардо. Между ними не было места стыду и тайнам! «Чего ты просишь?! Я люблю тебя». Спустя годы Дженнардо все еще слышал эти слова – на испанском, так, как их произнес Сантос. Но теперь они утратили смысл. А тогда Дженнардо вытянулся на дрожащем теле во весь рост, просунул между ними руку, пробуя войти во влажную от слюны и пота тесноту. И вновь целовал, впитывая тяжелые вздохи, стискивая мокрые, пахнущие овчиной и дымом плечи. Ничего не получалось, но ни боль, ни позорная с любым другим неловкость не останавливала их. Сантос сам извернулся под ним, лег на живот, вынудив Дженнардо отстраниться. Голова горела, он прижал ладони к лицу, силясь чуть успокоиться, перестать бояться… и смотрел на крепкие смуглые ягодицы, поджатые от холода и желания. Наклонился, вновь приник языком к маленькому бугорку меж гладких полушарий. Собственный член налился кровью, набух до предела – как же он сейчас посмеет ворваться в эту узость?!.. Но Сантос чуть приподнялся, выставляя ягодицы, застонал требовательно, и все страхи ухнули в пропасть. Нажав ладонью на спину, Дженнардо заставил Сантоса прогнуться и сделал его своим. Ахнул от восторга и боли, обхватил бедра под собой и задвигался. Сантос даже не кричал – хрипел, и семя его испачкало плащ почти мгновенно, точно лишь ощущения принадлежности не хватало, чтобы дойти до пика. Дженнардо излился следом и свалился на солому, не чувствуя холода. Прижался к раскаленному плечу, заглянул в лицо, где слезы оставили свой след. Он готов был убить себя по слову Сантоса, но тот лишь протянул: «Больно!..» Увидев, как сник Дженнардо, поправился: «И хорошо тоже! Хочу еще», – и с силой обнял любовника.
Они жили, будто в чаду, не замечая ничего. Прятали свою любовь, ведомые одним животным инстинктом, а разум молчал. Телесная близость точно распахнула их души навстречу друг другу, и они говорили обо всем на свете – в те редкие мгновения, когда отступала страсть. Никогда и ни с кем Дженнардо не был так откровенен, но не удосужился задать главных вопросов. Даже когда Гонсало де Кордоба решил двигаться дальше и войска покидали Птичий замок, ничто не отозвалось и не екнуло. Дженнардо лишь нетерпеливо притопывал ногой, глядя, с каким благоговением и нежностью Сантос прощается с семьей. Граф Аранда желал сыну победы и доблести, графиня только плакала, умоляя вернуться живым. Горная дорога, по которой они с Сантосом сотни раз ездили верхом, бежала в долину, оставляя позади высокие стены, птицы кружили над башнями, а в ушах Дженнардо гремел хорал. Salve, Regina! Царица этих гор и всего мира, что подарила мне великое счастье. Во славу Твою я положу к божественным стопам головы врагов… Конечно, воспитанный без всякой строгости менторами-вольнодумцами и отцом, обращавшимся к вере лишь по необходимости, Дженнардо не думал так. Он просто радовался от всего сердца и полагал, что Царица небесная добра к нему. Сантос же молча послал свою лошадь вниз, а потом поминутно оглядывался на постепенно тающий в сером воздухе Пиренеев Птичий замок. Он был угрюм и неразговорчив всю дорогу, но Дженнардо не тревожился и не обижался. Сантос никогда не страдал болтливостью, к тому же солдаты отнимали все внимание Дженнардо.
В Андалусии между ними все стало по-прежнему, и только время подгоняло – каждая минута, вырванная у войны и обязанностей, была драгоценной. Пользуясь привилегией, данной командирам отрядов, Дженнардо проводил любовника через посты, оставляя в своей палатке ночами. Он молился на Сантоса и еще более сходил с ума, видя в нем ответный зов. Даже в день Страшного Суда Дженнардо не смог бы сказать иного: он не видел беды, ее тихих шагов, пока она не подкралась вплотную. Гром грянул в тот день, когда епископ Сарагосский, родич короля и соратник Торквемады, решил сжечь на виду у всего лагеря тех пленных мавров и евреев, что отринули веру в Иисуса Христа. Дженнардо скорее разделял мнение своих солдат – привыкшие к легкомысленным итальянским пастырям наемники боялись чрезмерно суровых отцов церкви. «Сегодня они палят неверных, завтра возьмутся за нас!» Кто-то жил невенчанным с наложницей, иной раз и мавританкой, кто-то не соблюдал постов иль водил дружбу с евреями – нельзя быть столь беспощадным к простительным грехам! Забрать добро врагов, резать их в бою, пытать ради сведений – это люди понимали; костры же пугали самых стойких. Выгнать чужаков за море – и дело с концом!
Глазеть на аутодафе собралась нешуточная толпа. Дженнардо тоже пошел и стоял рядом с примолкшим Сантосом, стараясь не смотреть на огромные вязанки хвороста. А когда повалил дым и раздались вопли казнимых, кто-то вдруг заорал пронзительно: «Она смотрит на нас!» Люди тыкали пальцем в высокое, ослепительно яркое небо Андалусии, валились на колени, катались по земле… Дженнардо кидался от одного к другому, хватал своих солдат за руки, в отчаяньи бил наотмашь, но все было бесполезно: огромную толпу охватило безумие. «Она смотрит!» – «Она нас благословляет!» – «Аве, Мария!» Оглушенный, растерянный, он обернулся на Сантоса – тот прижимал к меловым губам кулак, и изо рта у него текла струйка крови. Дженнардо тряс любовника за плечи, даже влепил пощечину, но безвольное тело болталось в его руках, а черные, до предела расширенные глаза глядели в небо. Стоило его отпустить, как Сантос Аранда упал на колени и, подобно прочим, завыл дурным голосом: «Она здесь!»
После оказалось, что немало нашлось тех, кто, подобно Дженнардо, не видел Марии в небесах, а лишь связки хвороста и сожженных на них людей. Гонсало де Кордоба ругался последними словами: «Проклятые попы, они загубят мне поход!» Но ругаться можно было лишь в кругу своих, ибо епископ Сарагосский объявил о чуде, написав в Рим, будто он и еще тысячи людей узрели Пречистую Деву. Ночью Дженнардо отпаивал Сантоса вином, но тот уклонялся от поцелуев и ласк, молчал – тяжело и мертво. И только когда Дженнардо уже готов был лопнуть от ярости, зашептал глухо, обнажая застарелую боль: «Она приходит ко мне и говорит… и еще мужчина. Мужчина и женщина – они всегда рядом. Женщина жалеет меня, ведь Мария милосердна! Она и тебя жалеет, Рино. Мужчина же… я боюсь ошибиться, ведь это кощунство!.. Но мне кажется, кажется… будто это Святой Иаков из Компостеллы. Он велит мне отсечь нечестивую любовь… велит мне очиститься! А я – жалкий червь, я не могу! Они говорят и говорят, шепчут мне в уши и будят криком, когда я сплю! Отец просил меня на прощанье: «Будь достоин своего имени». Я же лгу, и грешу тайком, и, касаясь тебя, предаю свою душу аду. Я не достоин жизни, не достоин спасения и нашей святой войны! Меня должно разорвать на куски, сжечь, сжечь, сжечь!.. Мария приходила за мной!» Чтобы заставить умолкнуть пронзительный, страшный шепот, Дженнардо закрыл любовнику рот ладонью, но тот вывернулся, вскочил на ноги. Стремительный, как ветер в сьерре, угловатый и худой, как норовистый жеребенок, со взъерошенной копной волос, оскаленными в беззвучном крике зубами, Сантос мог сейчас выбежать из палатки, а кругом люди. Дженнардо ударил его в лицо, ударил очень сильно – так, что Сантос потерял сознание; а потом, уткнувшись в теплую родную макушку, плакал навзрыд, как мальчишка.
Много раз он пытался поговорить о таинственных голосах, вызывать Сантоса на откровенность, но тот вновь замкнулся. Юность глупа. Теперь Дженнардо понимал: так молчат, лишь когда все уже решено; но в ту пору ему казалось, будто безумие было коротким и кончилось, едва наступил рассвет. Сантос устал и напуган, он впервые так далеко от дома, а впереди месяцы войны, опасность плена и смерти. Все пройдет, пройдет, как только они будут вместе. И было все – они любили друг друга, Сантос точно превращался в демона в его объятиях. Войско подходило к Малаге, теряя силы в бесконечных стычках, их ждала осада – в эти дни, полные голода и страха, они находили время, чтобы побыть вместе. Одна из последних ночей долго не желала уходить из памяти: Сантос целовал его нарочито грубо, потом повалил животом на кипу одеял, жадно оглаживая бедра и ягодицы, и взял, как берут пленниц в развалинах горящих сел. А Дженнардо лишь наслаждался – каждым толчком в своем теле, каждым движением сжатого кулака на члене. Потом Сантос губами пересчитывал синяки и ссадины, задыхаясь, твердил о невозможности потери. Никто не объяснял юнцу, как срываются те, кто живым оказался в преисподней. Не позволяя себе запретное, пока могут терпеть, а после падают, точно пьяница – в запой. Никто не объяснит такого, пока сам не поймешь и не испытаешь. Дженнардо, смеясь, отмахивался от просьб о прощении, убирая с глаз перепутанную, густую челку, вглядывался в осунувшееся лицо – и не видел, не видел! Он заставил друга положить голову себе на колени, перебирал жесткие пряди пальцами и думал с облегчением: голоса оставили его в покое, раз Сантос больше не поминает про них? Уже засыпая, Сантос прошептал: «Мы спасены… отныне и навеки».
Через неделю де Кордоба послал Дженнардо выбить отряд эмира по прозвищу Черный Меч из деревни в сорока римских милях от Малаги. Поручение выглядело пустяковым – сам Черный Меч уже скрылся под прикрытие городских стен, оставив воинов оборонять деревню. Дженнардо не сомневался ни мгновения: эмир вовсе не бросил своих головорезов, он вскоре вернется с подкреплением. Но пока мавров мало и они слабы, нужно сделать так, чтобы Черному Мечу некуда было возвращаться. Деревня – ее арабское название забылось тут же, а ехавший с наемниками священник перекрестил ее в Ла Викторию – лепилась к источнику, как и всякое человечье жилье в тех местах. В середине – горстка белых домов, сгрудившихся подле мечети; по окраинам – хижины бедноты; и на многие мили кругом – охряная, прокаленная солнцем, высушенная ветрами сьерра. Конный отряд наемников окружил деревню и принялся выдавливать арабов к ее южной окраине, где поджидали пикинеры. Дженнардо сам приказал запалить огонь – едкий дым заставит врага отступить еще прежде жара. Солдаты поджигали факелы и ветки и швыряли их в дома. Откуда там взялся Сантос? Дженнардо хорошо помнил, как посоветовал ему охранять каменные ворота, – мавры в поисках спасения могли кинуться туда. Но сын графа Аранда не обязан был исполнять приказы итальянского мерченара. Сантос спрыгнул с коня рядом с Дженнардо, заслоняясь ладонью, он смотрел на костер. Передний дом пылал, сажа летела в глаза… мавры не желали сдаваться, им некуда было бежать, позади ждали острые пики. «Алла Акбар!» – несколько человек в бурнусах, с кривыми мечами, закрытыми черными тряпками лицами ринулись вперед, прямо на клинки конников. Дженнардо поднял руку, приказывая отразить нападение, – он усмехался про себя, предвкушая победу. Маврам попросту некуда деваться, все будет кончено в мгновение ока! Его собственная, кованная в Толедо, сабля уже обрушилась на доспех ближайшего врага, когда Сантос схватился с мавром в зеленом бурнусе. Клинки звенели в дыму, а позади дерущихся занялась крытая соломой крыша. Все случилось так быстро, что никто не успел ничего понять. Сантос обхватил мавра за талию, притиснул к себе, будто в любовном объятии, и вместе с ним рухнул в костер. Араб не хотел гореть, он предпочел смерть в бою мучительству огня, но испанец пожелал иного. Они закричали оба – враги, чья ненависть родилась вместе с этой сьеррой и умрет вместе с ней. Они горели и кричали. Бесконечно.
Огонь пожирал плоть, дым стал черным, и запах – удушливый запах аутодафе – лез в ноздри. Что произошло в эти секунды? Дженнардо не знал. Он помнил только, что убил своего противника ударом в горло, а позже лекари перевязывали ему рану в боку – очевидно, мавр достал его первым. Оставив клинок в глотке араба, Дженнардо кинулся в костер. Он не понимал даже, слышит ли еще голос Сантоса – этот крик остался с ним навечно, – просто прыгнул в клубы дыма. Сержант и два конюха насели на него одновременно, повалили наземь, ткнув лицом в провонявший пожарищем горячий песок. Он рвался, проклиная своих спасителей, а потом затих. Люди выпустили его – огонь стал еще сильнее, и уже ничего нельзя было разглядеть, но Дженнардо с трудом поднял голову и смотрел, смотрел… Он велит мне отсечь нечестивую любовь… велит мне очиститься! А я – жалкий червь, я не могу! Меня должно разорвать на куски, сжечь, сжечь, сжечь!.. Мы спасены… отныне и навеки.