Спаси нас, Мария Монтанелли - Кох Герман 7 стр.


Было уже поздно, но уходить почему-то не хотелось. Эрик и Герард давно свалили домой. Заунывно играл саксофон. Наверно, это была единственная пластинка в доме, более или менее подходящая для вечеринки, и Бронстейн ставил ее снова и снова. Эта, что называется, джазовая музыка нагоняет на тебя такую беспробудную тоску, которую потом невозможно изжить. Нет способа вернее, чтобы вызвать в людях наичернейшие мысли и тягостные чувства. Антон Керкграфе прирос к стулу – было похоже, что в ближайшие две тысячи лет он вряд ли сможет с него подняться. Оскар омерзительно чавкал, орудуя мордой в миске с чипсами. Вообще, под конец вечера почти все мы лыка не вязали.

В какой-то момент Бронстейн обратился ко мне.

– Наблюдаешь за происходящим? – сказал он.

Я поднял на него глаза, точнее, изо всех сил попытался поднять. Голова кружилась как чумная, и мне удалось лишь скривить лицо в гримасе.

– Да, понятно, – продолжал он дружелюбно. – Тебе здесь скучно…

Зажигая сигарету, он сказал:

– Непросто. То есть я хочу сказать, что мне тоже непросто…

Зажечь сигарету никак не получалось, казалось, что вот-вот он грохнется со стула.

– Иной раз ложишься в пять утра, зарядившись лошадиной дозой алкоголя, а уже через пару часов обреченно тащишься в школу к этим тупоголовым… Непонятно, как я вообще еще жив…

И потом он заговорил о Монтанелли, о том, что все идеалистические проекты постигала одна и та же судьба, хотя в их основе лежали отнюдь не плохие идеи, непременно исковерканные затем бесчисленными последователями. Он рассуждал об Иисусе Христе, Сталине, коммунизме и их сторонниках. Все это, конечно, было забавно, но я с трудом концентрировался. Я набрал еще горсть чипсов, от чего мне стало совсем погано, а Бронстейн все говорил и говорил об утопическом государстве и о вечном рае на земле. Он явно не один год размышлял на эту тему. Он сказал, что всю эту шушеру нужно поставить к стенке, что он собственноручно бы их расстрелял, сначала позволив им выкурить последнюю сигарету, но после никакой пощады – повязка на глаза и приказ стрелять; он лично руководил бы расстрелом, схватил бы ружье и скомандовал: «Готовьсь… Пли!» Тут он захохотал как безумный, уронив на пол стакан с джином. Он говорил об общих могилах, куда трупы потом сбросят бульдозерами, и в первую очередь экипаж тонущего корабля «Мария Монтанелли», включая учителей и учеников. «В глазах Бога все мы порядочные мерзавцы», – сказал он, ползая на четвереньках в поисках своего стакана.

Я предпринял попытку подняться, но ноги меня не слушались. Антон Керкграфе блевал на кухне в раковину с грязной посудой, на проигрывателе крутилась все та же снотворная мура. И тогда Бронстейн заплакал. На этот раз мне не почудилось, все его тело сотрясалось от рыданий, пока он ползал по полу, а Оскар вилял хвостом и норовил лизнуть его в лицо. Но Бронстейн с силой его оттолкнул. Хорошо помню, что еще подумал тогда: почему за целый вечер я не допер, что ему плохо, почему притворялся, что мне интересны бредни этого всеми покинутого человека. Или же я специально засиделся, чтобы стать свидетелем подобной развязки? Впрочем, в компании гостей, втаптывающих чипсы в ковер под аккомпанемент гнуснейшей музыки, такая развязка была предсказуема. Тем не менее я попытался его утешить, хоть в этом деле я не мастак, даже по пьяной лавочке. От алкоголя я становлюсь лишь до противности сентиментальным. Я вдруг представил вечера, которые Бронстейн отшельником проводит дома, без этих дерьмовых гостей, а мимо проносятся поезда, и дождь стучит в окно; Оскар мирно спит у камина и поднимает морду в надежде получить какое-то лакомство, если Бронстейн шаркает на кухню и открывает холодильник… Нет, не помню точно, что я ему там наплел. Может, что я переселюсь к нему, дабы скрасить его одиночество, или что буду часто его навещать, дабы, ну предположим, поиграть в шахматы, или что ему нужно купить телевизор и смотреть всякие там программы, в том числе исторические. Словом, цитируя самого Бронстейна, от моих попыток его утешить и лошадь прослезилась бы.

Мы уже стояли на кухне, где Антон Керкграфе столовой ложкой пытался устранить засор в раковине. Бронстейн прижал к лицу полотенце и несколько раз глубоко вдохнул.

– М-да, бывает, – буркнул он.

Отложив полотенце, он вымучил из себя улыбку.

– Здорово, что вы все пришли, – сказал он. – Но сейчас уже очень поздно.

Через несколько дней мы снова собрались на уроке истории. Бронстейн рассказывал про позиционную войну и бессмысленную бойню ради захвата каких-то там несчастных метров чужой территории. Я пытался перехватить его взгляд – хотел убедиться, что мы оба забыли о случившемся на вечеринке; я искал его понимающего взгляда, однако Бронстейн в течение всего урока ни разу не посмотрел прямо в класс. И без слов было ясно, что даже самое что ни на есть недавнее прошлое навсегда стало для Бронстейна частью истории.

10

Сразу после летних каникул в лицее вывесили расписание рабочих недель. «Рабочая неделя» – названьице курам на смех. В нормальных школах дети отправлялись в поход или на экскурсию, но только не в Монтанелли. Почему, не спрашивайте. Вероятно, в Монтанелли считали, что «рабочая неделя» звучит весомее, чем обычный «поход», и настраивает учеников на деловой лад. Так, наряду с рабочей тетрадью, классным руководителем, старостой, отчетом и оценками наш лицей славился еще и рабочей неделей. Всяких разных терминов в лексиконе лицея было, разумеется, гораздо больше – «свободное рабочее время», к примеру, или «продленные часы», или «школьный совет», но растолковывать их мне сейчас влом.

Эрик, Герард и я изучали маршруты рабочих недель. Предлагались на выбор три варианта. «Плавание на гребных лодках по озерам и каналам» показалось нам слишком утомительным. Второй вариант был связан с постановкой кукольного фильма где-то «на ферме в лесу». Поскольку этим проектом руководил Вермас, он отпадал сам собой. Впрочем, и без Вермаса тоже. «Кукольный фильм» – какой идиот это придумал! К тому же если режиссером выступал Вермас, то сюжет фильма угадать было нетрудно. Наш выбор единодушно пал на третий вариант – «велосипедная прогулка по сельской местности». Здесь подразумевалась хоть какая-то степень свободы. Из лодки никуда не денешься, пока ты на воде, а целый день месить папье-маше под чутким руководством Вермаса – просто свихнешься. Оно нам надо?

Из учителей в списке велосипедистов оказались Ван Бален (лучше бы он остался дома), Бронстейн и Ангелина Ромейн, наша учительница немецкого, чья внешность соответствовала ее имени. Сплошным наслаждением было смотреть, как ее губы артикулируют неблагозвучные немецкие слова. По немецкому у меня всегда было «хорошо», хотя я и не слишком усердствовал. Ангелина Ромейн явно предпочитала визуальные средства обучения. Глядя на ее рот, ты до конца жизни запоминал, что Sehnsucht пишется с артиклем die, а не der. Она была еще очень юна и не тянула на роль преподавателя в наших глазах.

Мы с Эриком всегда садились за первую парту, поближе к ней, чтобы вдыхать исходивший от нее аромат. Каждый урок она появлялась в новых серьгах – длиннющих висюльках, тихонько позвякивающих при повороте головы. На уроках немецкого я был тише воды ниже травы и весь обращался в слух. «Ты большой молодец», – сказала она мне однажды, насмешливо улыбаясь, и даже перегнулась через стол, чтобы похлопать меня по плечу. Она видела меня насквозь, догадываясь, что, пусть я и острослов, мне это вовсе не в радость. Мы с Эриком куражились перед ней, перебрасываясь фривольностями на тему die Liebe и kцrperliche Ausstrahlung, но Ангелина Ромейн с полуслова улавливала подтекст и, покрываясь краской, начинала теребить свои собранные в пучок шикарные волосы (у нее были темные с отливом волосы и прозрачная кожа) или, зажмурив черные глаза, какое-то время сидела молча, тем самым полностью нас обезоруживая. Одним словом, перспектива «велосипедной прогулки по сельской местности» в компании с Бронстейном и Ангелиной Ромейн была вполне даже заманчивой.

Расписание изобиловало бредовыми инструкциями на тему самостоятельности: нам надлежало самим готовить, самим ставить палатки, короче, все делать самим. В каждом предложении слово «сам» встречалось не менее пяти раз, чтобы мы, не дай бог, не забыли о том, что нас ждет рабочая неделя, а не какое-нибудь там увеселительное мероприятие. «А в вечерние часы в нашем распоряжении будет масса свободного времени для беззаботного самоудовлетворения», – сострил Эрик, ставя галочку напротив велосипедной прогулки.

Несмотря на мои низкие показатели, меня не оставили на второй год. Наверняка принимая во внимание болезнь моей матери. Я уже рассказывал, что учителя мне сочувствовали и хотели дать второй шанс. По сути, я маме обязан тем, что еще целый год вынужден был участвовать в этом абсурде под названием лицей Монтанелли. Герарда, Эрика и меня развели по разным классам (видимо, порядком подустав от нашей компании), но никто не мог помешать нашему воссоединению на время рабочей недели. Эрик и Герард были на похоронах, вместе с другими знакомыми нашей семьи, мамиными подругами, друзьями и неизбежными родственниками. Похороны – хороший тест на истинность человеческих отношений. Рекомендую. Все эти чересчур серьезные лица несведущих в жизни людей… Они не виноваты, что у них такие лица, они просто еще не знают, что ничто не вечно, вот и надевают на себя маску скорби, заранее упражняясь перед зеркалом. Еще там были завсегдатаи похорон, находящие для любого из присутствующих фальшивые слова утешения. Чемпионы по объятьям и слезам на заказ. Их невозможно не заметить: они приходят на похороны в длинных пальто и широченных шляпах, в темных очках и с гигантскими букетами в руках, а по окончании церемонии первыми бросаются на кухню ставить кофе и стругать бутерброды, «ведь кто-то должен взять этот труд на себя». У них в доме ты всегда желанный гость, но при условии, что известие об их незаменимой помощи, без которой ты бы попросту пропал, разлетится потом по всему белу свету. Если, не дай бог, ты забудешь оповестить кого-то об их благодеянии, не беда, они раструбят об этом сами. Самое удивительное, что все эти типы слетаются, как воронье, и даже те, о которых ты и думать забыл. Да, я лично пожимал им руки и опознаю их из тысячи по глазам, которые озаряются блеском лишь тогда, когда отражают чужое горе. Родители Эрика тоже пришли. Его мать принесла букет незабудок, любимых цветов моей мамы. А отец Эрика перед началом похоронной процессии посмотрел на меня и пожал плечами, мол, «ничего не поделаешь, и это тоже надо пережить…». Их молчаливая поддержка была для меня гораздо ценнее, чем все эти скорбные рожи вокруг. Что касается лично меня, то в первую очередь я испытал облегчение оттого, что все наконец позади: пропитавший одежду больничный запах, да и вообще вся эта канитель. Ведь уже год назад исход был очевиден. Профессиональным плакальщикам этого не понять, они тут же вешают на тебя ярлык бессердечного чудовища и печально вздыхают: дескать, «тебе еще многому предстоит научиться в этой жизни». «Когда тебе плохо, общаться с тобой приятнее» – вот к чему сводятся их мысли, которые они, однако, ни за что не осмелятся высказать вслух.

После похорон мы с отцом отправились на берег моря поужинать. Погода стояла чудесная, и я уже давно так вкусно не ел. Выпив три бокала вина, мы смотрели на пенящиеся волны и чаек. Все вокруг пребывало в движении, но в то же время не менялось. Меня утешала мысль о том, что хуже, чем в прошлом году, уже не будет, по крайней мере временно.

– Думаю, вместе мы справимся, – сказал я отцу.

Я и вправду так думал. Вообще-то, там, на берегу моря, я ощущал себя совершенно счастливым и мог сказать все, что угодно, особенно отцу, которому в последнее время пришлось несладко.

– Я тоже так считаю, – улыбнулся он.

Следуя за катафалком в своем «фиате», он признался, что очень огорчен. «Я даже прослезился», – сказал он. Это «даже» слегка резануло слух, так что вдруг в моем воображении возникла вдова на заднем сиденье. А уж эту кумушку в тот день мне совсем не хотелось видеть. Однако, попивая вино на побережье, я напрочь забыл о том эпизоде.

Поначалу жизнь наша действительно текла довольно сносно. Одна наша соседка, преисполненная благих намерений, трижды в неделю готовила для нас еду, которую оставалось лишь разогреть. Однако очень быстро мне это осточертело. Каждый раз в кастрюлях обнаруживалась жилистая, нежующаяся говядина, и со временем я просто выкидывал их содержимое в мусорное ведро. У мамы сохранилась толстенная поваренная книга, и я решил ею воспользоваться. Это был адский труд, потому что ингредиенты того или иного блюда были разбросаны там по разным страницам, и мне приходилось часами собирать их воедино. Отец изо всех сил старался мне подыгрывать, пробуя запеченный в винном соусе лосось, но я подозреваю, что мясо, жесткое как подошва, было ему больше по вкусу. Увы, рецепта говядины в поваренной книге не нашлось. За всю свою жизнь я даже картошки ни разу не сварил, поэтому то и дело звонил матери Эрика с самыми дурацкими вопросами: сколько воды наливать в кастрюлю и все такое прочее. Короче, на готовку уходила уйма времени, я не успевал делать домашние задания, а тем более мыть посуду. К тому же постоянно разбивались какие-то вещи. Мама обустроила дом таким образом, что повсюду были расставлены хрупкие стеклянные вазы, фарфоровые лампы, чаши, хрустальные бокалы на тонких ножках, приобретенные ею на антикварных рынках. Казалось, что весь этот скарб не желает иметь с нами никакого дела, как бы сокрушаясь о том, что его не похоронили вместе с мамой, по традиции фараонов. Просто невероятно, как часто и в каком количестве они падали со своих пьедесталов. Вдобавок в доме появился странный неистребимый душок. Отец, рано уходя на работу, завтракал стоя, если ему удавалось отыскать на кухне чистую тарелку и нож. На мытье накопленной грязной посуды ушла бы неделя. Эта безрадостная перспектива меня не вдохновляла, поэтому я предпочитал валяться на диване. Как я уже говорил, окна у нас днем и ночью были зашторены. Казалось, что темнота в доме лишь сгущается. Я был в ярости оттого, что вещи так бессовестно захватили власть надо мной, только ярость моя выбрала неверный вектор, который стоило направить в первую очередь на мою собственную персону.

Мы все чаще питались в ресторанах, что было, надо признать, совсем невесело. Отец пытался заговорить со мной о вдове, о том, что неплохо бы мне хоть разок с ней встретиться, что ей не терпится со мной познакомиться, но я не желал об этом слышать. К тому же я считал, что наше знакомство было бы предательством. В моем воображении мама все еще сидела с нами за столом. Подливая себе вина, я как-то не выдержал: «Ты ни черта ни в чем не смыслишь!» Отец ничего не ответил, лишь побледнел и потом еще долго на меня обижался. Он очень обидчивый. Дней через десять, пытаясь мне что-то объяснить, он на полуслове прервал свой монолог и сказал: «Ну да, я же ведь ни черта ни в чем не смыслю…»

Да и поссориться толком мы были не в состоянии. Отец пропускал мимо ушей мои грубости, а я намеренно шел на обострение, чтобы спровоцировать его на серьезный скандал, но вскарабкаться вверх по намазанной маслом стене нереально: стоит сделать лишь несколько шажков, как ты опять у подножия и начинаешь все по новой.

Короче, велосипедная прогулка по сельской местности подвернулась как нельзя кстати. Слабоумный тоже решил оседлать велосипед, что повлекло за собой фатальные последствия, но об этом тогда еще никто не подозревал. Выбери он кукольный фильм, может, его судьба сложилась бы иначе и он прожил бы долгую жизнь, упиваясь своим слабоумием.

11

Спустя три недели мы сели в поезд и укатили к месту старта нашего велопробега. Обидно, что Бронстейн в последний момент к нам не присоединился. Вероятно, из-за очередного перепоя. Этот факт так и остался невыясненным. Его заменили учителем физкультуры Схютте, целыми днями расхаживавшим в тренировочном костюме. Схютте принимал боксерскую стойку, прыгал из стороны в сторону, пружиня в своих кроссовках и демонстрируя якобы сверхъестественную гибкость. Невозможно было подолгу смотреть на его выкрутасы. Вдобавок он то и дело по-братски похлопывал тебя по плечу или давал пинка под зад, желая, видимо, быть своим в доску. При этом вид у него был отнюдь не компанейский. Стремясь заполучить наше расположение, Схютте молодился, но моложавым выглядело лишь его прыгучее атлетическое тело. Мы звали его по фамилии, означающей «стрелок». Ему и вправду самое место в армии. В том смысле, что, не блистая красноречием, он до смерти утомлял нас своей солдафонской речью.

Назад Дальше