И вот в день один грудня, когда Нево Великое бушевало, а лёд уже скоро должен был покрыть его, пристал к нашему берегу корабль. Стрибожьи внуки порвали ему паруса, жестокие волны побили борта. Приплыли на нём люди северные, урмане; попросили они приюта у Вышеслава, который в те годы был на треть моложе. И дал мудрый князь согласие на то, ибо Боги не противились, сам Перун-громовержец не пожелал помешать тому. Буря на море не кончалась, и порешили все, что не уплыть кораблю урманскому до весны.
Зимой мать моя, сестрия старостина, часто на княжеских пирах прислуживала, чтобы гостей заморских попотчевать. Вот тогда и увидел её отважный Свегальд, что привёл корабль свой к нашим берегам.
По весне, когда праздник Ярилы справляли, подошёл он к ней, заговорил. Долго ли, коротко ли, но стала мать моя урманина женой. Никогда она мне не сказывала о том, как случилось это. Знаю только, была у них любовь большая, такая, что дверь в мир мёртвых отворить может. Через две весны я родилась, и назвали меня по-урмански.
Корабль отца моего каждую весну уплывал по Неву — морю, а осенью возвращался, привозя мне и матери дары заморские. Но однажды, когда вышли мы встречать ладью — лебедь, разыгралась на море буря. Долго боролся с волнами корабль, но разбили они его о скалы. Горе матери моей безмерно было.
— Значит, одни с матерью живёте вы?
— Нет, я теперь дочь Бравы Первятича, старосты нашего. Не бывать женщине незамужней более двух лет, и мать в дом Бравы вошла, но каждую осень к морю выходит, хлеб-соль приносит, костёр разжигает, чтобы знал Свегальд Отважный, что помнит о нём.
— И не боится мать твоя дверь в мир мёртвых отворять?
— А чего бояться? Батюшка мой её да меня хранит, зла нам не пожелает. Ждёт он матушку, а она долгими ночами зимними его теплом огня согревает.
Обе девки замолчали и пошли по берегу.
Солнце медленно клонилось к закату; его багряные лучи опаляли верхушки деревьев, отражались в тёмной воде…
Распрощались они подругами, хоть только что и познакомились.
Спустя несколько дней Гореслава после домашних хлопот вышла за ворота. Шла она к старостину дому, возле которого девки собирались на посиделки. Парней они к себе не пускали, с криками прогоняли прочь. "Идите стороной, на гулянье позовём", — смеялись девки.
Хоромина Бравы Первятича стоял от градца недалече; большой был у него двор, скота много в хлеву, и пару серых коней держал. Было у него три сына и две дочери, из которых одна приёмная.
Когда Гореслава подошла ко двору, возле ворот стояла та самая пара сырых в яблоках, на которой любил красоваться Слава.
— К сёстрам пришла, краса? — спросил он, улыбаясь. — А хочешь ли, чтоб прокатил? Кони добрые; птицы, а не кони.
— Спасибо тебе, Слава Бравович, но хочу я на земле постоять.
— Видно, жеребец Изяславов тебе больше люб. Да у меня ж кони не хуже.
— Не судить мне о лошадях твоих, позволь пройти.
— Иди, не держу ведь. Коли передумаешь, я у ворот стою.
Возле крыльца сидела Зарница, дочь старшая старосты. Девка она была рослая, но не красотой блистала, а умом. "Что за дочь у меня, умнее сынов", — говаривал про неё Брава. Девки Зарницу не любили, стороной на улице обходили. Была она веснушчатая, с острым носом и странными какими-то серо-каштановыми волосами.
— Эльга ждёт, сейчас выйдет. А ты присядь пока.
Наумовна села, с любопытством посмотрела на старшую Бравовну.
Эльга действительно вышла скоро; одета была просто, словно и не для посиделок.
— Девки придут — я уйду, — сказала сестре Зарница.
— От чего так?
— Засмеют они меня опять.
— Никому не позволю. Ты, Зарница, лучшая в городе рассказчица, всё о черенских девушках Гореславе расскажешь, со всеми познакомишь.
Бравовна кивнула.
— Слышала я, не из Черена ты, — шепнула Наумовне Зарница, на сестру поглядывая. — Эльга тебе не скажет: привыкла с рожденья по-урмански жить, а по-словенски и не научилась. Где уж ей о таком подумать, почти девять зим с урманином прожила.
— О чём это ты?
— О Изяславе. Парень он видный, статный, один из лучших кметей. Девки давно уж всех женихов поделили и прознали про то, что Изяславу ты по душе пришлась. А пуще всех озлобилась на тебя Всезнава; она всю зиму с ним гуляла. Так что не говори никому про то, с кем через костры прыгала.
Гореслава кивнула. У неё в печище тоже так было: девки крепко на парней дрались. Вспомнить, хотя бы, Любаву и Ярославу, сестёр родных.
С улицы послышалось: "Шёл бы ты своей дорогой, свет Слава Бравович, а не то закидаем тебя ягодой, ветками да листьями". Девушки смеялись, отмахивались от старостиного сына. Весёлой толпой вошли во двор и остановились. Впереди всех была чёрнобровая, тёмно — русая, в нарядной рубахе девица.
— Это и есть Всезнава, — прошептала старшая Бравовна и в сторону отошла.
— Кого это Эльга-урманка нам привела? — спросила у подруг Всезнава. Те молчали. — Познакомь нас с подругой своей, сделай милость.
— Гореславой её кличут, Наумовой дочкой.
— Уж не та ли, что у плотника живёт?
— Она самая.
Девки, до этого смеявшиеся, приумолкли, на Всезнаву посмотрела. Девушка нахмурилась, кулачки сжала.
— Если хочешь, чтоб коса цела была, да лицо румяно — не гуляй с Изяславом. Не твой он жених.
— Не слыхала я про его невесту.
— Знать, услышишь. Уезжай к себе в печище, не гуляй с парнями нашими.
Эльга почувствовала, что быть подруге битой, если не вмешается.
— На моём дворе не бывать драки, — сказала она.
Всезнава ушла, а за ней и другие девки.
6
Гореслава сидела под пожелтевшей берёзой и осторожно утирала лицо. Потом осмотрела рубаху и тяжело вздохнула. У Быстрой она уже была, видела, как Всезнаву с подружками разукрасила. А всё потому, что не послушала Наумовна её, снова гулять с Изяславом пошла, только не дошла ведь до градца. Подкараулили они её у реки, за косу оттаскали, кожу белую поцарапали. Только ведь и она не горлица беззащитная, пояс у Всезнавы развязала. Только потому и спаслась, за пояс сговорились.
А Изяслав это издали видел, но не подошёл. Да и зачем ему, дела-то девичьи, поэтому Гореслава и не в обиде была.
Повезло ей, всего несколько царапин на щеках были, да рубаху разорвали на плече. Зато Всезнава опозорена была; будет знать, как женихом того называть того, кто на неё и не смотрит.
Поначалу Наумовна на свой двор вернуться хотела, а потом передумала. Что Белёна Игнатьевна скажет, когда её, такую красавицу, увидит? Девка бы к Эльге пошла, да боялась, что брат её заприметит, узнает, что с местными невестами подралась, а этого ей не треба. Между тем, делать что-то надо было. Гореслава встала и всё же пошла ко двору. Ей повезло: никого в избе не было, видно, к реке пошли да возле соседнего двора задержались. Девка этому радовалась, рубаху быстро переменила и снова за ворота пошла. Дошла до Тёмной и остановилась — куда теперь? Зачем в избе не осталась? Вернётся Белёна Игнатьевна — за косу вздует, бестолковую.
А кузнец с женой из печища всё не возвращались, видно, не смогли вернуться, как обещали; до грудня ей их не видать.
… А хмурень своё везде брал: вот и берёзки в золотом уборе стояли, лишь ракиты да ели всё ещё зеленели. Нево-море часто беспокоиться стало, ночами громко о берег плескалось. В печище, наверное, все клети были зерном полны, ни одного колоска в поле не осталось окромя снопа последнего, где хлебный волк спрятался. Кому же он достался?
На одном из островков Тёмной отыскала Гореслава Эльгу. Не одна она сидела: рядом Зарница присела, а супротив них — старец слепой со свирелью. Какими ветрами его сюда занесло, может, волхв али обоянник.
— Садись, Гореславушка, — старшая старостина дочка на место подле себя указала. — Игру дивную послушай.
Посмотрела Наумовна на Эльгу и не узнала. Сидела девка, голову руками подпёрла и в воду смотрела.
— Спой ещё раз, дедушка, — попросила она. — Может быть, услышат тебя в Хели.
Старец-музыкант прижал к губам свирель, и полилась из-под его пальцев музыка волшебная, живая. Казалось, будто бы душа чья-то плачет, живых о чём-то молит, сказать им хочет то, что до сели сказать не успела или прощения просила, но с мукой своей расстаться не может.
— Почему не уберёг ты его, Ньёрд; отчего в Вальхаллу не дано было попасть сему хирдману? Фрейер, почему море к нему жестоко было?
— О чём это она бает, — тихо спросила Гореславу Зарницу. — Что за имена чудные она поминает?
— Об отце своём вновь вспомнила, как мать по нём сокрушается. Кровь в ней урманская играет, вот и Богов заморских поминает, а в словенских-то, наших верить не хочет, только домового-батюшку и жалует.
— А старец этот, что свирель оживил, от куда в Черен пришёл?
— Не сказывал. Пришёл на наш двор к Всезване Первяковне. Вышла она к нему, а старец и протянул ей пряжку от мятла. Тут и Эльга стояла, как увидела её, так и запричитала вместе с матерью. Пряжка эта Свегальдова была.
— Да неужто спасся кто с того драккара?
— Видать, что так. Только ослеп он, да и хром на правую ногу. Где ж жил старец восемь зим?
— В селении одном, что от сюда недалече, — за сестру ответила Эльга. — Болел он тяжко, — вдруг она встрепенулась. — Тебя что, Всезнава с подружками возле двора встретила?
— Угу, — пробурчала Наумовна. Не хотелось ей о том говорить.
— Видишь, всё по-моему вышло, — зашептала Зарница. — Отдай ты Изяслава Всезнаве.
— Не я его, а он меня выбрал, не мне и решать.
— У нас в городе только одна счастливица была, которую девки не трогали: Весёнкой звалась. Гуляла она с одним кметем, крепко за него дралась, а потом ребёнка от него родила. С тех пор все на неё с завистью смотрели, первой невестой в Черене стала. Было это давно, когда я ещё девчонкой несмышлёной была.
— Приплыл бы с моря драккар, а нём — ярл молодой с хирдом али сам конунг, — мечтала вслух Эльга. — Уплыла бы я с ним в Страну Урманскую, о которой скальд пел.
— Чем тебе Черен не по нраву?
— Сама ж говорила, что по-урмански живу я. Отец мой — урманин, учил жить по своим законам. Хочу я родину его увидеть.
— Не тебе, красавица, на драккаре до зимы уплыть, — вдруг сказал слепой певец. — Но есть меж вами та, что неверно о своём счастье думает. Не то норны ей предрекли. Плыть ей на ворожьем корабле, да волю не потерять, думать об одном, а быть женой другого, кто лучше первого; быть ей первой средь жён в городе, что на море смотрит. И умрёт сто раз, но всё будет жива, ибо Богами любима.
— Кто ж она? — спросила Зарница.
— Придёт время, узнаете. А теперь помогите мне встать, отведите в тёплый дом и накормите. Закон гостеприимства всегда священен.
… Долго размышляла над словами старика Гореслава по дороге домой. Предсказание его баснь напоминало или сказания о Богах, которые рассказывал им слепой урманин, на лавке сидючи. И узнали они, о ком давеча Эльга говорила, и запомнился Наумовне из тех рассказов великий Один, именем которого клялись гости заморские.
Не заметила она, как с Изяславом столкнулась.
— Куда спешишь, славница? — спросил. — Не меня ли искала?
— Нет, домой шла.
— Будешь ли у градца вечером?
— Пришла бы, да одёжу хорошую замарать боюсь.
— Обо что же?
— Будет там Всезнава, что на меня обижена. Не даёт ей покоя коса моя длинная.
— Хочешь, проучу её?
— Не гоже парню девку учить, те паче кметю. Только вот я её уж поучила, да, боюсь, учение не в прок.
— Придёшь или нет? На жеребце своём прокачу.
— Приду, но не одна, со свидетельницей, что б не говорили после люди, что я девку замучила. Так ведь всегда бывает: все беды от чужаков, люди молвят.
— Приводи, кого хочешь, только пусть подруга твоя с нами рядом не ходит, не люблю я этого.
Гореслава кивнула и пошла дальше своей дорогой.
Однако, вечером он не пришёл. Она прождала его до заката солнца, сгорая от стыда. Эльга говорила ей, что задержало его что-нибудь у князя, но девка не верила. "С Всезнавой или с другой какой гулять пошёл", — думалось ей.
… Гореслава губы себе кусала, крепко пальцами щеки сжимала, что б не закричать, когда увидала его. Шёл он не один — рядом девка какая-то была простоволосая. Не он ли косу расплёл, чтобы волосами её полюбоваться? Срам девке той так ходить!
" Вот верность-то какая бывает", — прошептала Наумовна и спиной к Изяславу повернулась.
" Это Мартынова дочка была", — опосля сказала ей Эльга.
7
Весь день Гореслава Белёне Игнатьевне по хозяйству помогала, а под вечер пошла с Миланьей побродить по лесной опушке с кузовком поискать грибов. В хмурень часто шли дожди, поэтому было их видимо-невидимо. Леший не обошёл их вниманием, наполнил кузовки, не дал заплутать в своих владениях и с миром домой отпустил.
Шли они по лесной опушке, уже там, где деревья отступали, а место их занимали кустарники; кузовки руки оттягивали, до верху заполненные. Миланья баснь новую от девок узнала и теперь Наумовне пересказывала. А была она о девице — красе, что в полон к людям злым попала. А была она лучше солнца красного, белее снега зимнего, румяна, как спелое яблочко, а сама как лебёдушка. Семь вёсен, семь зим маялась она у колдуньи злой, что на людей мор насылала, самую чёрную работу у неё делала, на хлебе и воде жила — и всё ничего. И вот в ночку зимнюю, в вьюгу страшную бежала девица прямо по снегу глубокому в том, в чём была — в рубашонке старенькой. Шла долго-долго через леса дремучие, через топи непроходимые, но ни леший, ни звери лесные её не трогали, во всём помогали, и вышла она к сине морю, увидала у берега ладью… Ну, как водится, в ладье той был добрый молодец, что полюбил красну-девицу. Конечно, злая колдунья гналась за ними, пытаясь помешать, но так ничего поделать и не смогла. И жили они долго и счастливо, как только в баснях и бывает.
Рассказывала эту небылицу Миланья по-особенному, искренне надеясь, что и сама отыщет такого доброго молодца, что увезёт её из Черена.
А Гореслава думала об Изяславе. Зачем пошёл он гулять в тот вечер с Мартыновой дочкой, чтоб её позлить или же вправду разлюбил?
По начинавшему желтеть полю, что лес от города отделяло, бродили коровы. Рядом с ними прохаживался мальчик-пастушок, наигрывавший на маленьком гудке.
Миланья остановилась, оглядела пастушка с ног до головы и пошла к нему.
Наумовна же поставила кузовок на травку и присела на бугорок. Как часто сиживала она на таких холмиках из тёплой земли, щедро согретых скупым северным солнышком. Сидела, когда на душе кошки скребли и когда радостно было, до самых первых морозов, что землю в комья сжимали. О чём думала, почему так крепко оберег Мудрёной Братиловной подаренный сжимала.
Увидела девка жеребца огненного, что по полю гулял, и молодца ясноглазого, кметя молодого, что подле него стоял. Заметил её Изяслав, рукой помахал, но не подошла к нему Наумовна. Тогда он сам к ней пошёл.
— Что же ты, красавица, меня совсем не замечаешь, — весело спросил Изяслав. — Али обиду на сердце держишь?
— Сам разве не знаешь? Сам придти меня просил, а сам с другой гулять пошёл.
— И ты за это на меня в обиде?
— А тебе этого мало. Не ходи перед моими воротами, не зови на прогулки вечерние — не приду. Такого жениха мне не треба.
— Уж не пожалела бы.
— Не пожалею, я много ночей уж передумала.
Не спеша уходил Изяслав, оглядывался на прежнюю свою подругу, только Гореслава холодно на него смотрела.
— С кем говорили вы? — спросила Миланья, возвратившись к Наумовне. — Кто кузовок предлагал понести?
— Пропащий человек, Миланьюшка, лазливый он молодец.
— Не мне, чернавке, тебе перечить, но заприметила я этого хоробра. Нет во всём Черене кметя лучше Изяслава. Сказывал мне Немирра — холоп усмарский, что троих одним ударом он в бою ошеломил. А были мужи те из Норэгра, как страну они свою называют, землю Урманскую.
— А от куда ты столько о чужих землях знаешь?