Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 - Иван Наживин 12 стр.


Не менее низко кланялись москвитяне и двум дьякам, которые тоже стенами растущими любовались: дьяку Бородатому, великому знатоку летописей, и дружку его, дьяку государеву Фёдору Курицыну. Переводчик апокрифического «Лаодикийского послания» с его стремлениями освободить «самовластную» человеческую душу от тех «заград», какие ставила ей вера, дьяк Фёдор был известен всей Москве как великий вольнодумец, что не мешало ему, однако, быть в большой чести у великого государя. Дальше, вызывая насмешки одних и жгучую зависть других, красовались несколько московских «блудных юношей». Поверх исподнего, до колен, платья на плечах их была накинута «мятель», по-старинному — корзно, синяя, красная, зелёная, багряная, золотистая. Подол исподнею платья был обшит золотой каймой, а на рукавах были золотые поручи. Атласный откидной воротник был большею частью золотистый. На груди сияли золотые петлицы. Пояса украшены были золотыми и серебряными бляхами, бисером, дорогими каменьями. Мятель была из дорогого аксамита, расшитая шелками многоцветными. На голове красовалась шапочка из цветного бархата с собольей опушкой. А сапоги, сапоги!.. Шли они, «повесимши космы», — старый обычай брить голову выводился, — истасканные, нарумяненные, с намазанными губами, с подведёнными ресницами и бровями. Отцы гремели обличениями против щапов сих, которые «велемудрствовали о красоте телесней, украшали ся паче жён, умывании различными и натираниями хитрыми, и ум которых плакал о ризах, ожерельях, о пугвицах, которыми засыпали они одёжу свою и шапку и даже сапоги, о намизании ока, о кивании главы, о уставлении перстов…» Даже в церкви Божией блудные юноши сии, которые, по мнению отцов, «соблазнительнее жён человекам бывают», вели себя непозволительно: «Егда срама ради внидеши в божественную церковь и не веси, почто пришёл еси, позевая, и протязаяся, и нога на ногу поставляешь, и бедру выставляеши и потрясаеши, и кривляешися, яко похабный…» Но священные вопли сии оставались бесплодными: щапы продолжали блистать. Да и немудрено, что они батюшек не слушались: тут же, в толпе кремлёвской, разгуливались эти самые батюшки в самых ярких рясах, упестрённые и в богато «измечтанных сапозех».

А вот целой семьёй идёт какой-то купец московский — все упитанные, все потные от одёжи тяжёлой, все довольные, что и им завидуют люди. Сынок глаз не сводит со щапов знатных, но о подражании им и думать не смеет: ох, крепок, ох, жесток батог у родителя! И не потерпит ндравный старик посрамления обычаев дедовских даже и в малом.

А вот точно крадётся всей Москве известный мних, сербин Пахомий Логофет, высохший старик с вострень-ким носиком, который всё к чему-то словно принюхивается, и хитрыми и подобострастными глазками. Своими писаниями духовными зарабатывал ловкий старец немало серебра, кун и соболей. Составлял он, главным образом, жития святых, но занимался и историей. Русскую историю ловкач начинал с разделения земли Ноем между его сыновьями. Далее следовал перечень властителей и царей, среди которых были названы Сеостр и Филикс, цари египетские Александр Македонский и Юлий Цезарь. У Цезаря был брат Август. Когда Цезарь был убит, Август был в Египте. Его облекли в одежду Сеостра, а на голову ему возложили митру Пора, царя индейского. Учинившись таким образом владыкой вселенной, Август стал распределять земли между своими братьями и родственниками. Одному из них, Прусу, он отдал земли по Висле — так и зовётся та земля Пруссией. Некий воевода новгородский Гостомысл перед смертью созвал новгородских «владельцев» и посоветовал им послать в Прусскую землю послов, чтобы пригласить к себе владельца оттуда. Послы нашли там некоего князя по имени Рюрика, суща от рода римска Августа-царя. Ну, а дальше всё пошло как по маслу. Как же можно было отказать в злате, серебре и соболях искусному историку?..

И шли, шли медлительно и важно вдоль строящихся стен кремлёвских бояре, купцы, иноземцы, на которых все с испугом таращили глаза; ремесленники, мужики подгородние, попы, мнихи чёрные, бабы останавливались и, как околдованные, не могли оторваться.

— A-а, и ты здесь, Вася? — проговорил князь Семён, завидев задумчиво стоявшего в стороне Василия Патрикеева. — Как дело-то подвигается! Ровно в сказке!

Он немножко побаивался этого беспокойного «мятежелюбца», но Патрикеев — всегда Патрикеев. А кроме того, оба принадлежали к старобоярской партии, которая хмуро смотрела на возвышение князей московских и на их крутое владение. В борьбе, которая велась за старые вольности боярства, именно такие мятежелюбцы и были особенно нужны. Великий князь, кроме того, весьма благоволил к молодому Патрикееву и часто, несмотря на его молодость, поручал ему ответственные дела — в особенности в сношениях с иноземцами.

— Да, и я поглядеть пришёл, зятюшка, — рассеянно отвечал князь Василий. — По кирпичику кладут, а дело делается.

Это сказал он больше для себя; он по кирпичику класть не умел: ему хотелось, чтобы всё ему нужное по щучьему велению делалось, как в сказке… А в последнее время был он сумрачен более обыкновенного. Дума о Стеше жгла и мучила его, как на дыбе, днём, а в особенности ночью. А постылая жена — глазоньки не глядели бы на фефёлу! — вздумала, чтобы привязать его к себе, прибегнуть к старому бабьему средству: она омыла водой всё свое тело и дала ему ту воду пить. За такие приворотные художества отцы налагали епитимью на год, но он, когда дурость эта открылась, бабе непутёвой сказал только: «Дура!» — и, хлопнув в сердцах дверью, ушёл вон из дому.

— А ты послушай-ка, что наш Митька Красные Очи поёт! — усмехнулся вдруг князь Семён, показывая глазами на нищего, который сидел, ножки калачиком, в пыли и тянул известный стих о вознесении.

— А-а-а-а… — гнусаво тянул красноглазый урод. — Да а-а-а-а… А да а-а-а-а…

Содержание стиха было, однако, таково, что многие каменщики бросили кладку и, потупившись, слушали нытьё нищего о том, как накануне Вознесения расплакалась нищая братия: «Ох ты, гой еси, Христос-царь небесный, на кого ты нас оставляешь? Кто нас поить-кормить станет, обувати, в тёмные ночи охраняти? Христос обещает дать нищим гору крутую, золотую, но Иван Златоустый просит Его не давать нищим золотой горы. Зазнают гору князья и бояре, зазнают гору пастыри и власти, зазнают гору торговые гости, отоймут они у нищих гору золотую, по себе они гору разделят, по князьям золотую разверстают, а нищую братию не допустят. Много у них будет убивства, много у них будет кроволитства, да нечем будет нищим питатися, да нечем им приодетися и от тёмные ночи укрытися». И советует Иван Златоустый Христу дать лучше нищим имя своё святое: будут нищие по миру ходить, каждый час будут Христа прославлять, и тем будут сыты и довольны. За этот совет и дал Христос Ивану золотые уста.

Князь Семён покачал своей большой, тяжёлой головой в шапке горлатной.

— Подайте ради Христа убогенькому… — заговорил унывным голосом Митька, протягивая к проходящим свою дырявую шапчонку. — Убогенькому-то, родимые…

И все бросали ему медяки.

— Да я и забыл было! — спохватился вдруг князь Василий. — Мой родитель собирался к тебе сёдни перед вечернями, княже.

Хоромы Патрикеевых были тут же, в Кремле, против старинной церковки Спаса на Бору.

— О? — вопросительно уронил князь Семён. — Так надо поспешать будя. Пойдём и ты гостить, коли делов больших нету. Только давай на торг зайдём: мне один торговый книгу старого письма достать обещался, да что-то тянет всё…

— Пойдём, пожалуй. Только толкотня там теперь, не пролезешь.

Никольскими воротами они вышли на шумное торговище. По широкой, пыльной и нестерпимо вонючей Красной площади тянулись длинные ряды серых ларьков. И чего-чего тут только не было!.. И Божие благословение многоцветное, и рыба сушёная, и пряники всякие, и сукна домашние, и сукна привозные, и ленты, и лапти, и оружие, и одежда, и сапоги, и притирания для женского полу, и венчики из моха крашеного для угодников, и дорогая харатья, и дешёвая бумага, и ладанки, и железный товар, — чего хочешь, того просишь! Иногда на торг в Москву навозили столько товаров, что продавцы вынуждены были продавать его за гроши, так что те, которые продали свои товары первыми, ещё по хорошей цене, часто скупали свои же товары за гроши и с большой прибылью вывозили их из государства Московского.

Гвалт на площади стоял, как на пожаре. Всё было круто присолено материной лаею. Женщины и девицы в такой лае не отставали. Отцы духовные увещевали не лаяться, но тут же начинали крыть и сами — часто даже в самой церкви. Купцы клялись, хлопали по рукам и снова кричали, убеждая покупателей на сделку. «Не обманешь — не продашь» — было общим правилом. Православные поражали иноземцев и дерзостью запроса, который в карман не лезет, и неимоверным плутовством. Любимым средством для надувания было «заговорить», оглушить покупателя криком и божбою, отуманить его, а когда он обессилевал, сдавался, купец, чудесно оттопырив палец, начинал бойко щёлкать на счётах, стараясь и тут объегорить его. Счёты были введены при Дмитрии Донском именитым гостем Строгановым, который родом был татарин и заимствовал счёты от татар. От татар же взят был и аршин. По-татарски слово это значит прут, годовая поросль. Разнообразие ходившей по рукам монеты поражает. Самая крупная была гривна. Упоминался уже рубль, четвёртая часть гривны, но рублёвой монеты ещё не было. Были московские, и тверские монетки, у которых на одной стороне надпись была сделана по-русски, а на другой по-татарски. В изобилии ходило «пуло», медная мелочь Великого Новгорода. Были английские нобели, были монеты немецкие, арабские, веденецкие. Попадались старинные римские и греческие монеты с головой какого-нибудь императора — их народ звал «Ивановыми головками». Были какие-то таинственные деньги с непонятными изображениями и надписями, вроде: «Шелих якочин ксош спмхок конхи…»

Записи торговый народ по безграмотности вёл редко. Вместо записок в приёме денег выдавались бирки. Это была палочка в перст толщиной и с одной стороны затёсанная. На ней, по затёсанному, делались резы прямые, косые и накрест, которые обозначали единицы, десятки и сотни. Когда цифра была таким образом на палочке вырезана, то она раскалывалась пополам, и одна половинка оставалась у приёмщика, а другая — у отдатчика. При расчётах счёт считался верен, если резы при сложении палочки сходились. Пергамент для записей был дорог, а бумага непрочна. Бирками же пользовались и метальщики, то есть сборщики налогов. И все эти бирки и монеты туго заполняли зепь, карман в исподнем платье, ибо в верхнем платье карманов не было совсем: жулье московское славилось…

Князья вышли на обочину торга и остановились: духота и давка смутили обоих. В одном месте свалка затерлась: били жулика. В другом травили для потехи собак. Там, горланя, дрались перепившиеся работники со стен кремлёвских. Там кривлялся, потешая толпу, какой-то глумотворец. Стража вывела для прошения милостыни военнопленных, истощённых, замученных, кожа да кости. Держали их в деревянных загонах и в цепях. От стужи они укрывались в землянках, вырытых ногтями, и часто голодали так, что поедали дохлых собак, кошек и лошадей. Большое число пленных считалось доказательством могущества государя. Пьяных было многонько, несмотря даже на то, что татары, приняв ислам в 1389 году, запретили на Руси продажу спиртных напитков. Напивались больше самодельщиной всякой, но начало уже понемногу входить в моду и «горячее вино», то есть водка.

— И кто это только вино это придумал? — сказал князь Семён, издали глядя на мордобой.

— Мне Аристотель сказывал, будто придумали его аравитяне какие-то, — морщась на толпу, отвечал князь Василий. — И долгие годы будто соблюдали изготовление его в тайности. Но потом дознались до дела и другие. Генуэзцы бойко торговали живой водой этой, а от них, из Крыма, пошло оно лет сотню назад и на Русь.

— Нет, пойдём лутче домой, — сказал князь Семён. — Индо голова кругом идёт от крика этого. Да и духота какая!

В самом деле, москвитяне выбрасывали под стены Кремля всякую нечистоту. Тут же все и до ветру ходили. И кошки, и собаки дохлые валялись. Но к этому все привыкли: побранятся, побранятся на «духоту», да и ладно.

А стены твердыни московской кирпичик за кирпичиком росли…

XII. У КНЯЗЯ СЕМЁНА

Идти было совсем близко, до Фроловских ворот только. Хоромы князя Семёна, богатые и поместительные, в смысле постройки ничем не отличались от других хором. Внизу подклети всякие, кладовочки, погреба, медуши, в которых хранились несметные запасы всякого добра. В среднем этаже помещалось зимнее жильё, изба, истопка с одной стороны, а с другой собственно клеть, светлица без печи, которая зимой кладовой служила. Между ними была просторная и светлая комната, сени, или сенница, к которой снаружи подстраивалось крыльцо. А над сенями помещались горница, терем, повалуша, где жил затворнической жизнью женский пол и молодь со своими нянюшками и мамушками. Только в клети были красные, большие окна, а в остальных помещениях были они маленькие, задвигавшиеся дощечкой, «волоковые».

По обширной, застроенной всякими хозяйственными постройками усадьбе сновало множество холопов. При виде князя они подтягивались и отвешивали ему низкие поклоны. Князь Семён был известен на Москве своей «людкостью», человечностью, наказания у него были редки, люди были хорошо одеты и накормлены и глядели весело. Умный вельможа не стремился идти против века, но не любил следовать за ним и вслепую.

— Голова-то, чай, нам не на то только дана, чтобы шапку горлатную было надевать на что, — говаривал он.

И если другие знатные люди содержали женскую половину, а в особенности дочерей, в почти неисходном заключении терема, куда не имели доступа даже ближайшие родственники, князь Семён и тут вёл свою линию, давал своим затворницам некоторую послабу и не подымал в от чаянии рук к небу, если кто-нибудь через забор видел, как его красавицы дочери качались в саду на качелях.

— Коли у девки стыдение есть, она и сама себя побережёт, — говорил он, — а коли его нету, так ты хошь за семью замками её держи, она всё напрокудит… Чай, и сами холосты были, знаем! Порядок, знамо дело, блюсти надо, ну а по пустякам всё же на стену лезть нечего.

Не успел князь с гостем подойти к крыльцу, как к нему с радостным лепетом бросилась его любимица, трёхлетняя Маша, вся в золоте кудрей, вся в милых ямочках. Князь широко открыл ей навстречу руки.

— Машенька! Золотцо моё…

И, подхватив девчурку, он поднял её высоко над землёй. Девочка, вся сияя, гладила горлатную шапку его обеими ручонками, и на личике её было восхищение.

— Ишь, какая! — очаровательно картавила она. — Ты и мне такую на торгу, батя, купи.

— Да зачем же покупать? — засмеялся князь. — Тогда лутче мою возьми. Стой на ножках, я на тебя её надену.

Он опустил Машу на землю и, сняв с себя шапку, тихонько стал надевать её на золотистую головку. Девочка растерянно расставила ручонки и ждала, как это всё будет, но и головка её, и плечики скрылись в шапке, и, возбуждая смех отца, и дяди Василия, и пожилой няни с добродушной бородавкой у носа, она стояла под шапкой неподвижно — только ножки маленькие виднелись внизу. И дворня, бросив работу, стояла в отдалении и улыбалась: Машу любили все.

— Ну, гоже ли? — смеясь, спросил отец.

— Го-о-оже, — нерешительно и немножко испуганно отвечал из шапки тоненький голосок. — Только ты лутче, батя, сними.

Князь, смеясь, снял с девчурки шапку, и снова взял её на руки.

— Нет, верно, тебе надо на торгу купить другую, — сказал он. — А эта великонька. Ну, беги с няней в сад.

И в отношении к детям князь вёл свою линию. «Аше биеши младенца жезлом, — учили отцы духовные, — не умрёт, но паче здравье будет. Любя сына своего, жезла на него не щади, наказуй его в юности, да в старости покоит тя». Князь Семён на хребте детей своих жезла, однако, никогда не преломлял и краснел от досады, когда княгиня-мать иногда давала ребёнку затрещину.

— Ну, что ты дерёшься? — говорил он сердито. — К чему это пристало? Коли ума нет, от этого его не прибудет, а коли есть, так ты словом бери, а не кулаком. Ох, уж эти мне бабы!

Но со всем тем, конечно, большая семья его была всё же семьёй своего времени и своего положения. Женщины всё время проводили в рукоделиях лёгких, в примеривании всё новых нарядов, в изготовлении всё новых притираний. Всякая работа считалась для них позором. Даже кормить своих детей грудью было неприлично боярыне. Кормили женщин точно на убой и заставляли долго лежать, ибо женщина, чтобы нравиться, должна быть в теле. На которых лежание не действовало, те пили, чтобы растолстеть, какие-то особые водки. Тучность была в моде и у мужчин. И они должны были поражать обилием крови, и блеском червления ланит, и многоплотием. Мужчины подкладывали под одежду и в сапоги всякие штуки, чтобы казаться дороднее и сановитее. Отцы духовные обличали эти «сиятельные лица и — светлость тела», но так как часто проповедник от многопищного и мягкого жития был сам поперёк себя толще, то паства подталкивала один другого локтем в бок и посмеивалась в бороды. Отцы указывали на близкое нетление, но и об нетлении никто не думал, и все вместе с отцами весьма охотно предавали бессмертные души свои во власть бесу чревоугодия.

Назад Дальше