Однако солдат, большой и костистый, представлявшийся ей неповоротливым, оказался много проворнее её. Он только сейчас рычал что-то у неё за спиной, но вот уже перемахнул через перила, спрыгнул с лестницы и встретил Любу на нижней ступеньке. Могучей пятерней ухватил за шею, другой рукой — за волосы. Огляделся и потащил под лестницу, в полутьму, где стоял топчан для слуг.
Люба плакала и вырывалась, Люба упиралась ему руками в грудь. А он смеялся возбуждённо и страшно, и жарко дышал ей в лицо, и ловил шершавыми губами её уста. Дыхание его было зловонно, и платье его пахло дымом и кровью, и были липкие грязные руки, и колючая, обветренная рожа вызывала страх и омерзение.
— Söt flicka! — смеялся он и тянул её сзади за волосы, запрокидывая голову назад и целуя ей открывшуюся белую шею. — Söt flicka!..
Он бросил её на топчан и навалился сверху. Возжелал её девственность, её бережёную девичью честь, чистоту её незапятнанную, Богородицей хранимую, обратить себе на похоть, на низкую и грубую усладу вора, на позорище воина. Он исколол ей усами и небритым подбородком шею и рвал уже платье на груди, и трещала ткань, и горело тело, и щёки пылали у Любы от стыда и горя. Она кричала и рвалась, боролась из последних сил. Слёзы стояли в глазах, и оттого всё во взоре у неё расплывалось. От волнения и страха, от пронзительного чувства свершившейся уже беды, а может, от непосильной борьбы с этим медведеобразным солдатом у девушки остановилось дыхание, или он так сжал ей грудь в своей звериной «ласке», что она не могла дышать.
Сознание Любы помутилось. Меркнул свет. И в этой быстро сгущающейся полутьме она увидела некий силуэт за спиной у мародёра. Мелькнула мысль, трепыхнулась слабая надежда, что этот силуэт, это призрачное видение — Криштоп, который очнулся и теперь сошёл вниз и, возможно, спасёт её, хотя бы попытается спасти, сумеет хотя бы отдалить на минуту час её позора... верный старый Криштоп... Но так медленно этот силуэт приближался, а подлые руки, мерзкие лапы мародёра были так быстры и уверенны — так и лезли повсюду, будто было их не две, а четыре и все восемь, как лап у паука, и не было от них никакого спасу... Люба силилась разглядеть, что там за силуэт так медленно приближается. Но слёзы озёрами застилали глаза, и всё плыло над нею, медленно колыхаясь... Люба вспомнила: может, это Тур — тот Тур, о котором все в округе говорят и о котором кричала жена несчастного дворового хлопа, что убитый или раненый лежит сейчас на траве, тот Тур, который вступается за слабых и обиженных... Люба сама понимала, что мысль эта безумная и нет у этой мысли, у этой надежды ничего общего с действительностью, но сознанием своим, готовым уж ускользнуть, едва удерживавшимся на грани обморока, она цеплялась, всё цеплялась за эту мысль — за малую соломинку.
А тут выкатились слёзы из глаз, и Люба увидела, разглядела: нет, не Криштоп, не верный старый слуга это был, и никакой не Тур, сказочный спаситель, а такой же шведский солдат, какой только что затащил её сюда, в темноту под лестницу, на старый скрипучий топчан, на ложе насилия и позора...
Тут не выдержало крепкое платье, пошло рваться по швам. Торжествующе зарычал мародёр, отпустил Любе волосы и уж нацелился вцепиться лапами в белую девичью грудь... как его, мародёра этого, подлейшего из подлых, тяжёлого, как скала, с Любы будто ураганом сорвало — сорвало и швырнуло в угол. Тяжко пал во тьму мародёр, будто бы даже послышалось Любе, что затрещали у него кости или, падая, он раздавил что-нибудь, горшок или крынку.
Охнув и дико взвизгнув, мародёр стал подниматься. Голова его, страшная рожа с всклокоченными волосами, с окровавленным ртом показалась из тьмы. Вот уж и плечи показались, и покатая спина. Но удар могучего кулака опять опрокинул убийцу и вора во тьму — туда, где ему во веки вечные и надлежало пребывать. От этого удара мародёр уже не оправился. Во тьме затих.
Люба перевела глаза на своего спасителя — рослого и плечистого. Свет от двери падал на него сзади, и Любаша не могла разглядеть черты этого человека — видела лишь силуэт его, очерченный светом (наверное, именно так должен выглядеть молодой Бог, приносящий на бренную землю избавление от страданий!), — это был шведский солдат, нет, скорее офицер, что-то у него в платье было такое, отличное от платья простого солдата. Впрочем, Люба мало в этом понимала — солдат или офицер — и не это было важно сейчас, а то, что он выручил её из беды, возможно, спас не только от позора, но и от смерти, и то было важно, что он сейчас что-то говорил ей. Люба спохватилась: он ей что-то важное говорил, а она прослушала. У неё гудело в голове. Она сообразила: даже если бы слушала, то не поняла бы, ибо он говорил с ней по-шведски. А он показывал в угол, на поверженного мародёра, и успокаивающе улыбался. И продолжал что-то говорить, спокойно и ободряюще, и среди слов его пару раз прозвучало ordning; Люба вспомнила тут Волкенбогена, от которого слышала не раз немецкое Ordnung, что означает «порядок», и догадалась, что речь сейчас идёт о порядке, который он, этот справедливый и сильный человек, славный воин с сострадательным сердцем, здесь наведёт...
Ни слова не сказав своему избавителю, она запахнулась, соскочила с топчана и кинулась по лестнице вверх — в свою горницу.
Там она увидела, что верный Криштоп по-прежнему распростёрт на полу. Другого мародёра в горенке уже не было. А беспорядок, что в комнате царил, требовал исправлений не одного дня. Люба не знала, что в это время происходило во дворе, хотя слышала какие-то крики; она занята была Криштопом. Тот не оставил её в беде, и она его не оставляла: пыталась привести старика в чувство — и тянула его за руки, и приподнимала голову ему, и звала и опрыскивала водой — чтобы потом, когда он придёт в сознание, за шумом этим потихоньку бежать от разбойников куда-нибудь подальше в лес.
Наконец Криштоп очнулся и сел на полу.
— Страсти Христовы!.. — только и молвил он, глядя на юную панну осоловелыми глазами.
Между тем шум возле дома усиливался, и Любаша, привлечённая им, подошла к окошку и осторожно выглянула наружу. Из своих никого не было видно во дворе. Там ссорились между собой шведские солдаты; верно, не могли поровну разделить добычу; как говорят, маленькая добычка, но большой делёж. Люба подумала: самое время приспело бежать; пока солдаты заняты ссорой, они — как глухари на току; они там из-за гроша ссорятся, а пока кричат да руками друг на друга машут, пока глотки лужёные дерут, мимо них сорок мышей легко пронесут сорок грошей... Всё ещё сторожко выглядывая в окно и тихим голосом поторапливая Криштопа, чтобы скорее приходил в себя, Люба вдруг поняла, что это вовсе не ссора во дворе между мародёрами, дорвавшимися до чужого добра, нет, она заметила, наконец, что за воротами стоят лошади и возле них караулят всадники, хорошо вооружённые, в новеньких чистых мундирах, и такие же солдаты, увидела, как выводят из дома и из хлева и из амбара выгоняют, награждая изрядными пинками и тумаками, угощая щедро весьма звонкими затрещинами, мародёров — пообносившихся, небритых, неопрятных, со спутанными волосами. И того Люба среди мародёров увидела, что столько ужаса на неё нагнал, что облапал её восемью лапами и облобызал всю бесчисленными зловонными лобызами, обслюнявил и едва не задушил и растерзал бы, как коршун куропатку; «герой» и неодолимый великан на топчане под лестницей, на девичьих персях и чреслах сейчас во дворе под строгими окриками явившихся неизвестно откуда (но очень вовремя) солдат выглядел жалким, подавленным и даже неким сдутым — опали его меха, ослабел голосок, потускнели глазки; брёл, понукаемый, по двору, подтягивал повреждённую ногу. Их, пятерых мародёров, солдаты собрали посреди двора, накрепко скрутили им руки за спиной и погнали из имения прочь. Цепким торопливым взором Любаша оглядывала всадников, которые вот-вот должны были скрыться за высокой крышей овина, одного всадника, второго, третьего — на чёрном коне, на сером коне, на гнедом коне... Вот он! Кажется... Вот он — на коне белом. Как видно, офицер. Во главе отряда едет, уверенной рукой к выгону правит; остальные послушной рысцой тянутся за ним...
— Страсти Христовы! — воскликнул за спиной у Любы Криштоп уже более осмысленно. — Какого ангела послал к нам с небес Господь, чтобы избавить от этих воров?..
Капитан Оберг
Едва последние строения поместья скрылись за разлапистыми елями, за высокими соснами, офицер стал внимательнее приглядываться к деревьям, какие обступали дорогу. Найдя то, что ему было нужно, он дал команду отряду всадников, и процессия остановилась. Офицер спешился, оглядел вековой дуб, стоявший при дороге, достал из перемётной сумы Библию, лист бумаги, оловянный карандашик, сел на мшистый пригорок в тени этого мощного дерева и принялся что-то писать.
Солдаты тоже спешились, велели мародёрам лечь на обочине ничком, рядком, а сами раскурили свои глиняные гаудские трубочки и, негромко переговариваясь между собой, ожидали от начальника новых приказаний...
Мы должны теперь познакомить глубокоуважаемого читателя, если он до этих пор не утратил интереса к нашему неспешному повествованию и готов далее сопереживать судьбам добрых героев, оказавшимся во власти непредсказуемых перипетий и случайностей войны, ещё с одним персонажем, сколь приятным внешне, сколь обладающим сострадательным и справедливым сердцем, готовым выручить из беды несчастную милую деву и её притесняемую грабителями дворню, столь и вызывающим наши личные симпатии, уважение и совершенное авторское расположение. Пусть он пока себе пишет, а мы тем временем расскажем о нём... а также немного о генерале и короле (согласитесь, любезный друг, весьма подходящая компания для любого героя)... Итак, мы говорим о славном шведском капитане. Это Густав Магнус Оберг, уроженец города Уппсалы, адъютант весьма известного и влиятельного в Шведском Королевстве генерала Адама Людвига Левенгаупта. Адъютантом Левенгаупта Густав Оберг стал почти в самом начале войны, когда тот поступил на службу в шведскую армию на должность командира полка. В 1706 году Левенгаупт получил звание генерал-лейтенанта и был назначен военным губернатором Лифляндии и Курляндии. Верный адъютант — образованный, умный, расторопный — всегда был при нём; и не однажды случалось, что генерал, будучи в затруднении, какое решение принять — то или иное, правильное или лучшее, сулящее славу или приносящее выгоду, — советовался с Обергом как с человеком проверенным, доверенным, мыслящим трезво и проницательно, говорящим коротко и дельно, опытным, хотя и молодым.
Родители Густава Оберга жили в Уппсале. Отец его был достаточно известным в северных краях живописцем и виноторговцем. Хотя и весьма талантливый, отец Оберга в молодости едва сводил концы с концами, ибо от живописи богатым не будешь (разве что только тебе очень повезёт и ты найдёшь себе могущественного покровителя или станешь придворным живописцем); может быть, лишь тем, кто едва ступил на стезю искусства, не известна эта истина; быстро и верно обогатиться можно от ростовщичества (но лихарю не обойтись без нюха и фарта, не обойтись резовщику без определённой бессовестности, какой у людей высокой художественной натуры в помине не бывает), от мошенничества, от войны, наконец, но никак не от свободного искусства. С холстов, кистей и красок большую семью не прокормить; иной раз в кошельке густо, но чаще пусто, а кушать хочется каждый день. Торговля же вином всегда давала старому Обергу верный, надёжный заработок.
В одном из старейших европейских университетов — Уппсальском — юный Густав несколько лет изучал право. С началом войны, когда увидел, сколь много врагов у его обожаемой родины, у Швеции, он, патриот, записался в военную службу, дабы лично сделать всё возможное и невозможное, дабы саму жизнь отдать, но не позволить восторжествовать многочисленным неприятелям отечества. Скоро, как исполнительный и толковый младший офицер, он был замечен высоким начальством, оказался в адъютантах у Левенгаупта и далее уже быстро рос — вместе с быстрым карьерным ростом самого Левенгаупта. Непосредственный начальник особенно стал отличать Оберга от других офицеров, среди которых было немало и исполнительных, и толковых, и по всем иным статьям и статям достойных должности адъютанта, когда узнал, что они с Густавом Обергом, хотя и в разное время, сиживали на одних университетских скамьях и в стремлении за знаниями переступали порог одного здания, величайшего из светочей — Academia Carolina, и, слушая профессоров, поглядывали на внешний суетный мир через одни окна. Капитан Оберг, любимчик из любимчиков, был вхож в большой и уютный рижский дом генерал-губернатора. Нередко бывало, что они вдвоём нескучно проводили вечера за стаканчиком вина и за неспешной беседой о вечном и высоком, об искусстве и науках, о войне и всякий раз — об уппсальских университетских днях, Левенгаупт о своих, Густав Оберг — о своих; и даже несколько общих профессоров было у них, которых они уважали или только выражали в их адрес долженствующее почтение и о которых рассказывали друг другу занимательные истории, какие иначе как анекдотами и не назовёшь. Кто был в лучшую пору своей жизни школяром, тот знает таких историй немало.
Как правовед с академическим образованием капитан Оберг подходил к делу написания приказов со всей основательностью, приказы его, более пространные, чем у других офицеров, и менее понятные непосвящённому в тонкости права человеку и кажущиеся сухими тому, кто привык к обращению с живым словом, отличались, однако, юридической правильностью, и ни один судейский крючок из generalkrigsratt при всём желании ни к какому слову, ни к какой фразе не мог бы придраться: приказы свои он весьма тщательно продумывал и обосновывал. И выходило так, что если капитан Оберг нечто приказал, то тут уж ни один полковник, ни один генерал из помянутого трибунала и ни один въедливый чиновник из Военной коллегии шведской короны с высоким самомнением или без не смог бы ничего поправить — ни добавить и ни отнять, — разве что отменит приказ сам король.
Приказы последних дней, красивым почерком написанные и ровным голосом зачитанные, капитан Оберг вкладывал в свою походную Библию. И было их уж несколько...
— Herren är min herde... — тихо начал молиться один из мародёров, вывернув голову и со смертной тоской глядя на капитана, сосредоточенно пишущего приказ; серьёзность капитана и даже некоторая его мрачность не обещали мародёрам ничего доброго.
Другие мародёры жаловались солдатам на свою беду, на незаслуженное бесчестье, поносили последними словами несчастливую Фортуну; потом весьма негромким голосом, чтобы не услышал офицер, намекали тем же солдатам, что водятся у них денежки, которые очень легко поддаются дележу. Однако солдаты оставались к их прозрачным намёкам глухи.
...несколько приказов уж было между страницами священной книги.
Когда генерал Левенгаупт получил от короля приказ собрать обоз с достаточным количеством пропитания, воинского платья и боевого запаса, то немало забот легло именно на плечи опытного и смекалистого адъютанта. Если бы не участие капитана Оберга, если бы не помощь его советом и делом, обоз не скоро бы вышел из Риги, хотя он и без того припозднился, и вышел бы он не в том составе, а в существенно меньшем. Поиски и починка телег и фур, наём возниц, покупка части припасов, заключение договоров с рижскими купцами и поставщиками, среди которых в большинстве были пройдохи-евреи, так и норовящие обмануть словом или делом — недодать, подменить, завысить цену, а то и попросту при первой же возможности украсть или ещё как-то иначе объехать на кривых, — всем этим довольно успешно занимался адъютант. А когда обоз наконец вышел из Риги и медленно потянулся на юго-восток, генерал поручил капитану Обергу новое весьма ответственное дело...