Потом Волнухин отпустил Яшку, а сам подошёл к своему секретному шкафчику, открыл его, нацедил полную мензурку водки и лишь тогда заметил тебя. Ты опустил глаза и сразу ушёл, но всё равно уже всё увидел. У соседнего шкафчика один из шурупов, державших нижнюю петлю, вовсе ничего не держал. Он только изображал сам себя. Гнездо под него было просверлено очень глубоко, настолько глубоко, что этот шуруп, пройдя сквозь вертикальную стойку, своим острым кончиком спокойно запирал и дверцу секретного шкафчика. Такой вот был внутренний засов. Любой бы мог догадаться! Ты сам бы мог давно догадаться! Но мир для тебя в те дни ещё оставался непознаваем. Тогда ты ещё даже не подозревал, что на свете бывают такие длинные шурупы.
МЫЧАНИЕ ТЕЛЯТ
Кто бы спорил: женщину нужно любить, а не пытаться её понять. Но иногда всё же интересно понять, что ты любишь.
Она спала в твоей рубашке, когда ты уезжал. Она и свою ночную рубашку оставляла на видном месте, когда уезжала. Напрасно. Синдромом нимфы Салмакиды мужчины, как правило, не страдают. Или нет, был один. В "Молчании ягнят".
Она вся испереживалась, когда сосед в деревне резал телёнка. Телёнок заболел, и резать его пришлось в самую жару, под шубой оводов и слепней, которые торопились напиться, пока кровь была горячей, текучей. Телёнок уже лежал подготовленный, а она всё ещё не уходила, отгоняла оводов и слепней и от волнения так глубоко зевала, что вывихнула гланду. Так и ушла, с приоткрытым ртом и судорожно вправляя гланду пальцем.
- Мне кажется, что ты меня однажды убьёшь, - сказала она той ночью.
- С чего?
- Ты начал убирать нож. Вилки-ложки валяются на столе, хлеб и крошки на месте, а ножа нет. Нож всегда убран в стол. Ты давно начал убирать нож?
- Я не замечал.
- Ври. Зачем же ты меня бьёшь?
- Я ударил тебя только раз.
Ты ударил её только раз. По попе. Лишь по этому месту ты мог ударить её, не боясь сломать. Ты ударил ещё потому - и главное, потому - что она подставлялась. Такая уж была у нее мода: в самый разгар скандала упасть ничком на кровать и застыть, замереть. Ты знал, что ей надо. Чтобы ты немедленно забыл всё (обо всём на свете забыл), вытряхнул её из её тонких джинсиков и чтобы дальше всё произошло так, как ей порой мечталось. Но это не к тебе. Это к другому. Это к очень другому. И поэтому ты стукнул её по заднице так, что она подлетела над кроватью, как на батуте, и ты вышел, матюкаясь. Ты не насильник. Нет, ты можешь, конечно, иногда прихватить рукой сзади за шею и немного придушить, но это и всё. Это ведь любя. А вот так, чтобы со зла, нет. Она плакала. Выревливалась.
На даче в деревне она всегда была спокойнее, чем в городе. Она вытаскивала (просила вытащить) раскладушку в сад, стелила простынку и ложилась загорать голой. Она лежала, как самка леопарда. Бело-зелёного леопарда. Это потому, что у неё круглый год оставалась белая кожа, а листья яблонь были, естественно, зелёные. Художник-импрессионист мгновенно бы понял, почему ты рисовал её такой бело-зеленой. Ей тоже нравилась эта картина, хотя гости, приходившие в дом, часто спрашивали: "Это у нее что, сыпь? Ты измазал её зелёнкой?"
Телёнок каждое лето стоял прямо за забором, за тонкой сеткой-рабицей, поросшей травой, как живая изгородь, и мычал. Мычал он каждое лето, хотя он каждое лето был, конечно, другой, а иногда их было и два, что впрочем, не имело разницы, один или два, бычок или телочка, потому что он был просто телёнок и, гремя цепью, стремглав бежал к каждому, кто проходил мимо, и только цепь укорачивала бег.
- Почему он мычит? - раздражённо спрашивала она, загорая под яблоней, но ты мог, к счастью, не отвечать. Ты и так отвечал за всё. За всех мушек и пчел, летавших вокруг, за всех чёрных земляных муравьёв, приходивших исследовать её белое тело, даже за холодный ветерок, который, как чёрт, проносился под её раскладушкой, игриво холодя её тонкую спину, и тогда она просила погреться и тогда на раскладушку ложился ты сам, а она забиралась на тебя как на русскую печку.
- Я знаю, почему он мычит. Он зовёт корову. Дурак. Всю жизнь так и будет звать, пока сам не станет коровой.
В то утро, когда телёнок уже не мычал, она до самого вечера боялась выйти в сад. И также весь день боялась открыть холодильник. В то лето она ещё несколько раз спрашивала о зарезанном телёнке. Её по-настоящему удивляло, что телята никогда не вырастают в коров, потому что коров покупают в совхозе, уже дойных, проверенных, с родословной, как у собак. Более того, и с куриным мясом оказалась та же проблема. Мы их тоже едим, грубо говоря, только в виде детей, покупая в магазине цыплят-бройлеров. В то лето ты отшучивался, как мог. Ты говорил, что природа, она вообще такая. Она и детский труд использует без зазрения. Вон самые большие трудяги, пчёлы и муравьи, тоже дети.
Она задумалась.
- Вот поэтому у меня никогда не будет детей.
Ты промолчал.
ШАЛАШ
Ближе к августу в шалаше становится холодно. Темнеет рано, а спать не хочется, и ночи длинные - высыпаешься; комаров нет. Комаров нет, и вроде нет нужды никакой нужды засиживаться у костра допоздна, но вы всё равно сидите, теперь уже не окуривая себя дымом, а просто накапливая тепло. Тепла должно быть побольше, побольше, и в ватнике, и в штанах, и в сапогах. С сапогами хуже всего. Они нагреваются быстро, потом невыносимо жгут ноги, но и остывают стремительно. Часто даже быстрее, чем успеваешь заснуть. Поэтому ночью приходится снимать сапоги и засовывать ноги в рукава какой-нибудь лишней фуфайки. Полами той же фуфайки ты укрываешь колени, а то и весь зад. Зад тоже, если подтянуть ноги. Но лучше ничего не подтягивать. Фуфайку правильнее к себе привязать - так получаются лишние штаны, правда, с очень низкой мотней. Но в них уже можно спать. Главное, не напиваться много воды, не пить на ночь много чаги, а то придётся вставать и идти на выход стреноженным - тут можно и упасть. Да и ступать по росе будет тоже мокро. "Тоже" - потому что сделать ноги ещё мокрее - это уж как два пальца.
Вот только вечером, у костра, всё равно всё пьют чагу. Пьют, пьют, пьют. Она горячая и слегка сладковатая. Чем горячее, тем слаще. Чага - это заварка и сахар в одном куске. Она болтается в чайнике целый месяц (и чем дольше, тем лучше), и уйти от неё совершенно невозможно, потому что длинными вечерами нужно что-то делать: пить, когда уже не хочется, или греться, когда ещё не замёрз.
Вечером у костра все также точат топоры. У каждого есть грубый наждак (либо целый кружок, либо полкружка от электроточила) и ещё отдельный брусок, который мягкий, прави'льный. Наждак нужен для того, что выводить крупные зазубрины, брусок - править лезвие. Оно должно быть настолько острым, чтобы если провести по нему пальцем, палец не скользил, а сразу прилипал. Как у бритвы. Таким топором всё равно ещё невозможно бриться, зато можно одним ударом срубить засохшую сосенку или другую кривулину толщиной не-в-обхват пальцами обеих рук. Взрослые мужики так и рубят, но у тебя пока не получается. К вечеру топор вырывается из рук и мечтает отправиться в самостоятельный полёт. Поэтому ты часто бьёшь в землю - в тяжёлую, гравийную, с мелким камешком. Поэтому вечерами ты всё точишь и точишь, даже когда мужики уже залезли в шалаш. Ты говоришь себе: ну и пусть, зато там станет теплее - надышат.
Потом, когда ты всё-таки забираешься туда и лежишь, ожидая, когда замёрзнешь, ты мечтаешь о том, чтобы поскорее закончить школу и жениться. И неважно даже на ком. Именно живя в шалашах, ты больше всего думал о жене. Не о матери, всегда готовой подоткнуть одеяло, о которой ты даже не вспоминал, а о женщине, которая согревает. Которая где-то даже отдельный биологический вид - "жена согревающая". Она ведь это не пять этих здоровенных поросят, стокилограммовых мужиков, между которыми ещё надо улучить момент, чтобы втиснуться и которые выталкивают тебя наверх, как камни щепку.
В мыслях о ней, о том, как бы вам хорошо было с ней вдвоём, пусть и в шалаше, ты наконец-то медленно, с ощущением засыпания, засыпаешь. Наверное, даже улыбаешься во сне. Наверное, ведь что-нибудь снится. "Куда мне до нее! Она была в Париже, и сам Марсель Марсо ей что-то говорил" - так хрипел ваш кассетный магнитофон, пока пузатые батарейки, по сто раз гретые у огня, однажды не взорвались, одна за одной, как гранаты.
ЛЮБОВЬ НА КОСТОЧКЕ
Собственно, это второе из всех блюд, которое ты научился готовить. Первое, ещё со студенческих врёмен, мойва. Рыба укладывается слоями, солится, чуть сахарится, лаврушится, закрывается. Любовь на косточке - это мясо. Котлета. Но, естественно, не котлета из фарша, столовская, а которая cotelette (в исконно французском смысле). И, естественно, это две котлеты, поскольку их едят вдвоём.
Мясо солится, перчится и кладётся на сухую горячую сковородку. Обычно куски большие, и вначале они едва помещаются. Композиционное решение либо инь-ян, либо "животик-спинка". Если сковородка большая, тогда brassiere. Ей не нравится, что ты это называешь лифчиком на косточках, а тебе смешно.
Готовится всё очень просто. Сначала нужно вытопить немного жира, потом плеснуть небольшое количество воды и закрыть сковороду крышкой. Когда внутри всё хорошенько пропарится, а вода полностью испарится, нужно снова прожарить мясо, но теперь уже только для цвета и корочки. На гарнир идёт отварная картошина, лист салата, горстка оливок, полпомидорки, один-два мелких огурчика. Соус соевый. Вино красное. Цветы тоже. Лучше всего подходят те мелкие пунцовые розы, которые ещё и кудреватые. Радио - Релакс FM.
Утром мясо доедается в первую очередь, пока вы ещё в халатах. Собственно, тебе достаётся часть её порция, которую она вчера не доела, а оставила наутро тебе. Хлеб чёрный, бородинский. Чай сладкий, горячий.
АЛЕКСАНДРА
Её звали Александра Анатольевна, но в беглом к ней обращении часто слышалось Оксана-Аната, и многие в школе к этому привыкли. Учителя старались деликатно проглатывать первую гласную, понимая, что Александра всё-таки не Оксана, а вот родители, наслушавшись от детей, очень часто раскатывали вологодское "о" довольно не деликатно. Родителей, правда, всегда поправляли, и потом они уже говорили более-менее правильно - "Олександра".
Александра Анатольевна преподавала английский, когда ты учился в девятом и десятом классах. То были первые два года из обязательных трёх, которые она должна была отработать на селе, по распределению, после окончания института. Правда, в отличие от всех остальных учителей, она была коренной вологжанкой и собиралась вернуться домой, в Вологду, через эти три года. Она не собиралась здесь выходить замуж.
Собственно, то, что старшеклассники фамильярно называли её Оксана, то есть Ксения, то есть "чужая", было даже оправдано. Она держалась слегка надменно и слегка отстранённо, но, в сущности, была просто молодая девчонка после института, впервые и так далеко уехавшая из родительского дома. При этом она была не лишена той невинной раскрепощённости горожанки, которая для селян равна откровенной распущенности, это верно, но сколько бы женихов ни пыталось посягнуть на её мягкую античную фигуру, на её большие и гладкие, как маслины, глаза, выглядывающие из-под тоже большого мраморного лба, обрамлённого каштановыми локонами на манер ионической капители, она сразу же поставила себя так, что никогда не выйдет здесь замуж.
В десятом выпускном классе ты сидел на первой парте прямо перед её учительским столом. Не потому что был маленького роста или плохо учился. Напротив, был первым в классе по учёбе и вторым по росту на физкультуре. Но ты плохо видел. С доски. То есть мог видеть и хорошо, но в очках, но очки так часто разбивались (и даже те, которые ты забирал у матери или сестры), так что ты всё равно видел плохо. В этом последнем десятом классе, сразу с осени, у тебя с Александрой Анатольевной завязались тайные отношения. Они завязались ровно в тот момент, когда на уроке по какому-то поводу она назвала тебя "практически готовым студентом, вот только..." Она не пояснила, что значит "вот только", что именно помешает тебе стать студентом, но в её опасении была правда, потому что студентом ты станешь только через пять лет, впрочем, это не главное. Главное, что она обращалась к тебе прямо, непосредственно, разговаривала с тобой так, словно в классе, кроме тебя и её, совершенно никого не было, или вы были с ней где-то далеко, не здесь, и вдвоём. Ты так это ощутил.
Разумеется, к десятому классу ты вполне уже освоил все маленькие хитрости половозрелых исследователей - типа уронить на пол ручку, чтобы заглянуть учительнице под юбку. Кстати, когда ты доставал ручку, Александра Анатольевна тоже непроизвольно смыкала колени и пыталась натянуть на них юбку (она ходила в английских костюмах одного и то же фасона с юбкой выше колен), а поэтому ты знал уже многое о ней. Например, что она никогда не брила ноги, и поэтому на её крепких, как кегли, голенях сквозь чулки проступали спутанные чёрные волоски. И ещё она носила широкий розовый пояс с подвязками для чулков, и эти чулки порой не вовремя отцеплялись.
Однажды тебя сняли с урока, чтобы показать параллельному классу фильм. Фильм был старый, учебный, английский, две части, каждая по десять минут, то есть ровно на пол-урока, и Александра Анатольевна несколько раз заходила к тебе в лаборантскую (фильмы крутились из лаборантской кабинета физики, как из кинобудки), чтобы узнать, как дела, а когда зашла в очередной раз, то вдруг попросила тебя не смотреть. Ты, естественно, отвернулся, но всё-таки изловчился увидеть. Она приподняла на бедре юбку, высоко подтянула чулок и заново закрепила подвязку. Когда на следующем уроке этот же фильм ты показывал своему классу, ты ждал её уже с нетерпением. Тебе почему-то верилось, что она не сможет не придти. И она пришла. Уже в самом конце второй части. Быстро сделала жест рукой "отвернись", ты немедленно отвернулся и тут же вернул голову назад...
Ты никому об этом не сказал. Даже лучшему другу, с которым вы вместе поднимали с пола авторучки. Но сам уже больше не поднимал. Не поднимал, даже если нечем было писать. И тогда она, молча, через стол, протягивала свою. И ещё порой, в благодарность, разрешала чуть почаще встречаться глазами.
В десятом классе как-то само собой предполагалось, что "практически готовый студент" должен был готовиться к поступлению в институт, хотя тебе самому больше хотелось идти работать трактористом. В те дни любая работа казалась достойным мерилом взрослости, и, напротив, любая учёба - постылым продолжением детства. Кроме того, тебе казалось неправильным уезжать из села, когда Александра Анатольевна должна была оставаться учительствовать в нём ещё год. Сами эти понятия "Александра Анатольевна" и "продолжение детства" очень быстро становились несовместимыми.
На дополнительные занятия к ней домой ты пришёл всего один раз. Это не называлось репетиторством. Это были дополнительные занятия после уроков, а то, что она проводила их у себя дома, так этому потому что в школе в те дни стоял лютый холод, а сама Александра Анатольевна жила рядом, в тёплом учительском доме со своей печкой.
Квартира была двухкомнатная, на втором этаже, тихая. Александра Анатольевна жила в одной комнате вместе с девушкой-физруком, которая не любила сидеть на месте и постоянно уезжала то сдавать сессию, потому что ещё училась заочно, то на соревнования, то навещала родителей в деревне, а вторая комната вообще пустовала, являясь так называемой "гостевой" для райкома ВЛКСМ. Кстати, точно такая же ситуация была и этажом ниже. Там в большей комнате жил вдовый учитель физики Алексей Артемьевич Волнухин, а маленькая тоже была "гостевой", но уже для райкома КПСС. Обычно гости обоих райкомов распределялись по этажам целомудренно, в зависимости от того, к какому полу принадлежали. Женский пол отправлялся на второй этаж, мужской оставался внизу. Кстати, в том же подъезде, кстати, находилась и квартира директора школы, как раз напротив дверей Александры Анатальевны.