— Вы не верите? Но почему? Почему?
Цибулка не менее взволнованно отвечал:
— Когда же врачам предъявляли такого рода обвинения? Разве что во времена Медичи.
Томасу было неприятно, что он вроде как подслушивает, тем не менее он навострил уши. И даже положил свою большую руку на ручонку, державшую паровоз, чтобы не шумела тарахтящая игрушка.
Ридль отвечал негромко, но с горячностью:
— Зачем забираться в глубь веков? Разве вы забыли, какие эксперименты проделывали нацистские врачи, когда им это приказывали?
— Сравнений тут быть не может, — отвечал Цибулка, — речь идет не о фашистском государстве. Советский Союз — государство социалистическое. Нет, я просто этому не верю.
Так как Ридль ничего не ответил, Цибулка, немного помолчав, продолжал:
— И кого же арестовали? Достаточно взглянуть на список фамилий…
Ридль сухо спросил:
— И давно вы читаете по-русски?
— Ах, Ридль, Ридль, настолько-то мы с вами оба разбираемся в русском языке.
Ридль молчал. Цибулка снова выкрикнул:
— Нет, я этого понять не могу и не хочу!
Томас выпустил ручку Эрни. Но малыш, вместо того чтобы заняться своим паровозом, удивленно заглянул в глаза Томасу. Может быть, ему показалось, что в нем произошла какая-то перемена? В комнату вошел Ридль, взял Эрни на руки и высоко поднял его в воздух. Потом сказал:
— Ах, и вы здесь, Томас. — Ему и в голову не пришло, что Томас мог слышать последние фразы их разговора.
Томас отдал ему журнал и подыскал какой-то предлог, чтобы поскорей распрощаться.
Я должен как можно скорее поговорить с Линой, думал он, читая газеты, я как-то не обратил внимания на это дело и не прислушивался, когда при мне о нем говорили; странно все-таки и в общем-то понятно, что Цибулка не хочет верить… Но с другой стороны, прав и Ридль. Раньше у нас в нацистской школе считалось, что какие-то дети не имеют права на жизнь. И жена директора, она была врачихой, без сомнения, действовала соответствующим образом, а какой она выглядела милой и чистенькой, да, но в Советском Союзе, в наше время?
Лина обрадовалась, что Томас пришел без опоздания. Но, поглощенный своими мыслями, не успев даже поздороваться, он прямо с порога огорошил ее вопросом:
— Что ты думаешь, Лина, насчет обвинения, предъявленного врачам?
— Насчет чего?
— Насчет дела врачей в Москве?
— Не понимаю твоего вопроса. Что я об этом думаю?
— Скажи, разве это возможно?
— Да как же ты можешь спрашивать, возможно или невозможно? Странно было бы, если б наши враги до этого не додумались. Ведь каждый день жизни Сталина — огромный выигрыш для нас. — Лицо у нее было бледное, тревожное. — Скажи на милость, кто тебя надоумил задаваться такими странными вопросами?
— А что тут странного?
— Странно, прежде всего, раздумывать, правильно ли обвинение, предъявленное врачам. Это все разговорчики Хейнца Кёлера.
— Оставь, я с ним бог знает как давно не виделся. — Он невольно умолчал о том, что навело его на эти мысли. И сказал только: — У меня просто в голове не укладывается…
Они сидели молча, оба погруженные в задумчивость. Лина ловкими своими руками готовила бутерброды к ужину — каждый как пестрая клумбочка. Несмотря на серьезные мысли, ее одолевавшие, ей было досадно, что Томас ест, ничего не замечая, и не нахваливает ее хозяйственные таланты.
5
После того как Эрнст подал проект своего рационализаторского предложения, тщательно вычерченный с помощью Томаса, оба стали нетерпеливо дожидаться ответа.
Поначалу им пообещали рассмотреть предложение к Новому году, потом в январе. Наконец Эрнст один отправился в бюро рационализации. Предложение и вправду было уже рассмотрено. Некий Эрих Шмидт, явно игравший здесь первую скрипку, вытащил чертеж из ящика стола. Эрнст Крюгер узнал его по бумаге, по тому, как он был сложен, узнал мгновенно и закусил губу, чтобы сдержать волнение. Шмидт сказал:
— Это хорошая работа. Все в ней понятно. И сама идея недурна. Побольше бы таких работ на экзаменах в производственной школе. Но у нас, увы, не школа, а большой завод. И первая наша мысль всегда — пойдет ли это на пользу заводу? Вот почему мы твое предложение принять не можем. Ты же сам понимаешь, на эльбском заводе идет монтаж новой установки. Нам все время твердят, что теперь уже на очереди переоборудование нашего трубопрокатного. А тогда вся штука, которую ты придумал, рассчитал и так аккуратно вычертил, становится ненужной.
— На очереди! А ты подумай, сколько еще до этого воды утечет! Что, если опять прекратятся поставки с Запада? Подсчитайте, сколько мы, пока суд да дело, могли бы сэкономить каждый день, да-да, каждый день. А выполнение того, что я предлагаю, почти ничего вам не будет стоить!
Шмидт пожал плечами. Сердились-то ведь все, чьи предложения ему приходилось отклонять. Решение от него не зависело, хотя в его обязанности входило давать отзыв на поступившие предложения, да он и сам считал, что разбирается в людях и в беседе с каждым находит правильные слова. Он на лету подхватил кем-то оброненное замечание: вводить усовершенствования в трубопрокатном — бессмыслица, скоро весь цех будет переоборудован.
И Томас, когда Эрнст рассказал ему о постигшем его разочаровании, ответил:
— Ах, Эрнст, я ведь с самого начала так думал. И собственно, известный резон есть в словах этого Шмидта. Один товарищ с эльбского завода как-то сказал: «Подумать, что вы все еще мучаетесь с этим старым хламом». Приезжие с Запада, они у нас занимаются монтажом, так те только головой качают. Один мне сказал: «Ну у вас и оборудование, каменный век, да и только! Нет, раз уж вам обещали все полностью переоборудовать, так жмите посильней и добивайтесь».
Эрнст, казалось, запутался в сетях непонятностей. День за днем в ремонтную мастерскую приносили одни и те же детали, если их слегка переделать, как он предлагал, деньги за ремонт были бы сэкономлены.
На той же неделе после конца рабочего дня Улих попросил своих людей не расходиться и сказал, глаза у него при этом смеялись:
— Одну минуточку. Долго я вас не задержу. Но я должен сообщить вам, что говорилось на нашем совещании. Итак, мы обязаны хотеть выдавать больше продукции. Для нас это будет просто детская игра, потому что все здесь смонтируют заново. Когда? Меня спрашивать не приходится. Я одно знаю. Сколько нам надо с легкостью выдать продукции, когда все для нас будет сделано, но столько же мы должны выдавать и до того, как для нас будет что-нибудь сделано. Итак, кто возьмет на себя такие обязательства? Я, разумеется. И надеюсь, все.
Пауль Вебер, новый бригадир, сказал у себя в ремонтной:
— Значит, со следующей недели будут таскать к нам раза в два больше деталей. Поскольку они там обязались выдавать больше продукции. Каждый может рассчитать, сколько времени ему понадобится на штуку, если не халтурить и рот не разевать. Работа будет точно распределена. И еще нам на стенку повесят новые часы. Вы только себе представьте, новые часы! И новый коллега к нам явится, он поставит как надо стрелки новых часов, словно мы их раньше руками держали или вспять поворачивали, и часы будут равняться по нашему времени, а не мы по ихнему.
Янауш хотел что-то сказать, но из его перекосившегося рта только слюна брызнула. Вебер сохранял хладнокровие.
В столовке встретились Улих и Эрнст. Лицо у Улиха было еще более непроницаемым, чем обычно. Но в глазах прыгали искорки.
— Вебер вам уже сообщил? У вас в ремонтной тоже работы прибавится.
— Да, — отвечал Эрнст Крюгер, — наше время теперь будет распределено точно, до единой минуты.
— С новыми нормами, — сказал Улих, — дело пойдет на лад. — И посмотрел Эрнсту в глаза. Тот почувствовал себя беспомощным и жалким под взглядом этих узких глаз.
Так как Эрнст молчал, Улих спросил его:
— Ну а как обстоит дело с твоим изобретением, с новшеством, которое ты придумал?
Эрнст Крюгер разве что недовольно, хотя внутри у него все кипело, ответил:
— Ни черта не получилось.
— Я мог тебе заранее сказать, что все твои труды пойдут псу под хвост. И ни гроша ты за них не получишь.
— Что ты мог мне сказать? Ты воображаешь, что я из-за этих грошей огорчаюсь? Ну может, совсем чуть-чуть. Мне за производство обидно. — Эрнст говорил быстро и смотрел на иронически удивленное лицо Улиха так, словно тот его обидел; он чувствовал, что Улих в курсе происшедшего и спрашивает только, чтобы его позлить. — Потому что мне на заводе до всего дело есть, до всего, понимаешь ты это или не понимаешь? А если человеку до всего дело, то ему совсем неважно, понимает его коллега Шмидт или нет.
Улих был ошарашен этим неожиданным взрывом.
— Потише, потише, — сказал он. — Я твоего Шмидта не знаю. Знаю только, что твое изобретение было никому не нужным, можешь спросить Томаса Хельгера — ему это из того же источника известно, — здесь все сделают, как там, на Западе, то есть все разом обновят.
Эрнст обиделся.
— Ты хочешь сказать, что наш прежний хозяин теперь там чудеса творит…
— Не болтай чепухи, — перебил его Улих, — мне совершенно безразлично, как подписывается мой хозяин: «Бентгейм» или «народное предприятие». Я работаю и хочу кое-что заработать.
— Вот, сейчас ты в самую точку попал. Тебе это безразлично, а для меня — самое главное. Не могу я вынести, чтобы все принадлежало одному, хозяина вынести не могу. Пусть у меня не приняли изобретения, пусть наделают еще сотню глупостей, скоро, может, кто-нибудь другой придумает штуку похлеще моей и работать станет легче, нормы станут выше, почему бы и нет? Завод принадлежит мне, я не надсаживаюсь для хозяина. Меня сердит, когда делают глупости с тем, что мое. Во-первых, потому что это глупость, а во-вторых, потому что мое.
Улих рассмеялся.
— Успокойся, малыш. Если ты так уверен, что все принадлежит тебе, вели выплачивать тебе твою долю. Кажется, чего проще?
Оба, Улих и Эрнст, одновременно заметили, что за ними на кончике скамейки, отодвинувшись от остальных, сидит Янауш, курит и слушает их разговор. В его глазах искорки не прыгали.
В столовку он пришел вконец расстроенный. Не решался идти домой, слишком там было пусто, и послал же ему бог такую жену! Просидев здесь некоторое время, он поуспокоился, хоть тепло да светло, и стал прислушиваться к разговору за соседним столиком.
А немного погодя в него вмешался:
— Для этого он еще молод. А вот я скоро и впрямь потребую с фирмы свою долю. Но до этого они, конечно, еще сумеют меня как следует выжать.
— Успокойся, ты не один в таком положении, — начал было Улих, но Янауш его прервал:
— Ты как в Армии спасения рассуждаешь.
Оба невольно отвернулись от Янауша, Улих — потому что ему уже захотелось чем-нибудь развлечься, Эрнст Крюгер — потому что болтовня Янауша была ему противна. Вдобавок в нужную минуту ему никогда не приходил в голову правильный ответ, он всегда с трудом и мучениями облекал мысли в слова.
Янауш остался сидеть один под обломками своей прогнившей жизни.
Его сноха, несчастная женщина, вскоре после войны оставила им своего ребенка. В ту пору она уверяла, что это дитя их убитого сына. Может быть внук и вправду был его внуком, а может, и нет. Он рос славным мальчуганом. Взаправдашний внук или невзаправдашний, но Янауш и его жена к нему привыкли. Он пошел в учение к садовнику. И уехал в садоводство. Фрау Янауш привела в порядок его барахлишко. Янауш купил ему штаны и два фартука. Надежда согрела его очерствевшее сердце.
А потом с глаз долой — из сердца вон.
Внук прислал всего-навсего две открытки: в первой объяснялось, что билет до Коссина стоит дорого. Затем — что ему удалось найти хорошую работу. Но довольно далеко. Вскоре он рассчитается за штаны и фартуки.
Янауш ответил: «Не надо. Лучше приезжай сюда на эти деньги». Письмо вернулось, адресат выбыл.
Загадка вскоре разрешилась: садоводство-то ведь не за горами было. Кто-то, работавший там на строительстве, рассказал приятелю, а через того это уже дошло до старика Янауша. Сноха давно пронюхала, что ее мальчик начинает выбиваться в люди, к тому же и внешность у него приятная. Переписывалась ли мать с сыном, об этом приехавший не знал. Знал только, что она работала официанткой в Брауншвейге. Она вызвала к себе сына и там его околдовала, как в свое время околдовала его отца. Он возьми да и останься у матери. О стариках, в общем-то честных, хотя и немножко противных, которые вырастили его, когда весь город лежал в развалинах, он, видно, и не вспомнил.
Янауш, как камень, ничего не чувствовал и потому с достаточной ясностью не почувствовал себя покинутым, оставленным на произвол судьбы.
Только иногда, в столовке, он вдруг вспоминал Роберта Лозе. Хорошо бы рассказать ему все, что случилось. Он ведь и тогда посвятил Роберта в историю с ребенком, то ли это его внук, то ли чужой, поди знай. Роберт Лозе, правда, всегда обрывал его излияния, тем не менее Янауш любил иной раз с ним пооткровенничать.
Теперь Роберт Лозе учил ребят на заводе имени Фите Шульце, далеко от Коссина, чуть ли не у самого Балтийского моря. Так уж устроена жизнь, ни один человек не защищен от того, что другой вдруг возьмет да и уедет.
Янауш, наверно, рассказал бы Роберту Лозе о том, что́ его мучило, хоть немножко бы облегчил свою душу.
6
Те, кто знал Гербера Петуха только по его рыжей шевелюре и резкому голосу (что и снискало ему эту насмешливую кличку), не мог понять, почему он был в таких хороших отношениях с коллективом. Но Гербер Петух отлично знал, кого куда поставить в своем прокатном цехе. Знал, кого из рабочих отличает присутствие духа, а кто, напротив, легко теряется, знал, что у того вот изобретательный ум — если, конечно, дать ему время на размышления, этот отважен и скор — но только выполняя прямое указание, а тот соединяет в себе все эти качества.
К Хейнцу Кёлеру, несмотря на его разряд, в прокатном относились как к чужаку. В Союзе свободной немецкой молодежи его давно уже считали ненадежным. Те, которые слово «ненадежный» относили только к работе, удивлялись, как это он умудряется хорошо работать, никто ведь этого не ожидал. Томас Хельгер, тот знал, что в голове Хейнца Кёлера бродили кое-какие самобытные мысли, что в его душе жили стремления, пусть несбыточные, знал, что больше всего Хейнц любил учиться.
Гербер, однако, был удивлен, когда, просматривая в отделе кадров списки рабочих прокатного цеха и ремонтной мастерской, ему приданной, прочитал в примечаниях к характеристике Кёлера, что он учится у Ридля, а также на эльбском заводе слушает вечерние лекции по математике профессора Винкельфрида.
Разок-другой Гербер выбрал время, чтобы постоять немножко возле Хейнца Кёлера, будто бы дожидаясь ремонтируемой детали.
— Конечно, нам это пока еще не предписывается, куда там, — сказал он однажды. — Но я на собственный страх и риск отпускаю тебя сегодня, как только ты с этой штукой управишься, чтобы ты мог хорошенько подготовиться к лекции твоего Винкельфрида.
Хейнц в изумлении поднял на него глаза. Здесь редко обходились с ним великодушно, редко кто-нибудь догадывался, что́ для него всего важнее. А Гербер Петух по-прежнему стоял рядом. И наконец спросил без всяких околичностей:
— Скажи-ка, Кёлер, какого черта ты здесь торчишь?
Хейнц, не отрываясь от работы, спокойно сказал то, что уже говорил Томасу Хельгеру:
— А куда мне еще идти? Мы застряли здесь после войны. У меня даже восьмилетнего образования нет.
— Погоди-ка, — прервал его Гербер Петух, — а как же с математикой?
Хейнц горько рассмеялся.
— У меня все не как у людей. Я вот учусь у Ридля, не чаще двух раз в неделю, и все-таки кое-чему научаюсь. Это меня связывает по рукам и ногам.
Для ушей Гербера его фраза звучала странно.
— Рекомендации на заочное обучение или, еще того чище, на рабоче-крестьянский факультет мне, конечно, не видать. Многого мне для этого не хватает. Раньше говорили: закон божий — отлично, устный счет — слабо. Мне сказали: математика — отлично, обществоведение — слабо.