Королевская аллея - Ханс Плешински 11 стр.


Эрика Манн так резко откинулась назад, что чуть не стукнулась головой о спинку; Катя Манн крепче прежнего сжала жемчужную низку; что же до Томаса Манна, сидящего между ними, то у него только дрогнули уголки губ… Да, в Дюссельдорфе люди привыкли говорить открыто, не уклоняясь от скользких тем.

— …Хотя писательница Ина Зайдель, автор народной книги «Желанный ребенок», которую некоторые считают сентиментальной, но где прославляется пропитанная кровью героев земля нашей родины; хотя эта женщина, порой легковерная и, может быть, не лишенная тщеславия, отправляла стихотворные поздравления Фюреру… (Ида Цоллич краем глаза следит за дочерью Манна, которая в этот момент принялась рыться в сумочке — не исключено, что в поисках ножа.) …но даже Ина Зайдель — хотя теперь ее имя стараются не вспоминать — переживала периоды так называемой «внутренней эмиграции». В такие моменты сомнений она посылала нам, тоже порой уходившим в приватную эмиграцию, мысли, проникнутые смиренной покорностью судьбе:

На пользу цветку катя горькой печали.
Очистившись, темное ярче сияет.
Росинка, тяжелая, быстро растает,
И всё станет слаще, чем было в начале.

— На эшафот эту нацистскую каргу! — Как показалось Иде Цоллич, Эрика Манн была бы не прочь своими замечаниями (всё более громкими) спровоцировать здесь скандал. Да и сам нобелевский лауреат вроде бы приподнялся с кресла, собираясь, видимо, поблагодарить выступающего за столь оригинальное приветствие — и демонстративно удалиться.

— Вы, Томас Манн, временно лишились дара речи, — уклонился наконец доктор Синтер от своей первоначальной концепции. («Еще бы!» — внятно подтвердила дочь, к некоторой досаде референта по вопросам культуры.) И все-таки даже ваше молчаливое присутствие — подарок для нас. Мы не хотим доискиваться ответа на вопрос, что такое Мировой дух. Но мы понимаем, что именно вы вернули этот дух на берега Рейна. (У Кати Манн напряженность сменилась настороженной расслабленностью: она выпустила из руки жемчужную нить.) Ваши мысли — мысли повидавшего много стран путешественника и знатока культуры, относящегося к другим людям бережно и с симпатией; мысли, которые в романе «Лотта в Веймаре» вы вкладываете в уста Гёте, устраивают нам хорошую встряску, манят куда-то и определенно показывают дорогу к свету, потому что, под маской Гёте, вы так убедительно говорите следующее: Но они либо не верят в твою немецкую сущность, либо считают, что ты во зло ею пользуешься, и слава твоя для них, что ненависть и мука. Жалкое существование в противоборстве народности, которая все же подхватывает и несет пловца. Должно быть, так суждено! Жалеть меня нечего! Что они ненавидят правду — худо. Что не понимают ее прелести — досадно. Что им так дороги чад и мишура и всяческое бесчинство — отвратительно. Что они доверчиво преклоняются перед любым кликушествующим негодяем, который обращается к самым низким их инстинктам, оправдывает их пороки и учит понимать национальное своеобразие как доморощенную грубость, то, что они мнят себя могучими и великолепными, успев до последней нитки продать свое достоинство, со злобой косятся на тех, в ком чужестранцы видят и чтят Германию, — это пакостно. Нет, не стану примиряться! Они меня не терпят — отлично, я тоже их не терплю. Вот мы и квиты. Мою немецкую сущность я храню про себя, а они со своим злобным филистерством, в котором усматривают свою немецкую сущность, пусть убираются к черту! Мнят, что они — Германия. Но Германия — это я. И если она погибнет, то будет жить во мне. Как бы вы ни хотели уничтожить мое дело, я стою за вас. Ибо Германия — это свобода, просвещение, всесторонность и любовь. Что им это неведомо, дела не меняет{121}.

— Томас Манн, мы любим тебя! — кричит госпожа Цоллич, потому что не в силах долее сдерживаться. Ее книга, «Лотта в Веймаре», ее писатель! Мессия, запретивший предаваться фальшивому опьянению. Наконец-то в речи прозвучали задевающие душу слова… Зато, что доктор Синтер процитировал этот отрывок, она подходит к нему и, поддавшись внезапному порыву, пожимает руку. Референт по культурным вопросам чувствует себя сбитым с толку… Но это даже к лучшему. Антон Гоккелн делает шаг вперед, взволнованно откашливается и говорит свое слово (вторично, но теперь от имени всех):

— Томас Манн, вопреки всему и за всё это мы вас любим!

Еще один опьяняющий порыв? Чего уж тут… Член городского совета Гизевинд (тот самый, чей племянник Казимир, начитавшись «Смерти в Венеции», странно изменился и теперь всё вздыхает, посматривая из окна на дальние силуэты прохожих) неожиданно зааплодировал. В вестибюле всё смешалось, и хорошо… Члены городского совета теперь подходят к гостям, наобум пожимают руку Кате и Эрике Манн, отважились даже приблизиться к самому писателю, который вдруг улыбнулся и дружески им кивнул.

— Значит, мы все-таки одно целое, — почти беззвучно слетело с его губ. — Возможно. Не исключено. Время покажет.

Издали, от афишной тумбы, фройляйн Анита, опершись на метлу, наблюдает за необычным спектаклем. Писатель, речи, скопление народа…

Томас Манн медленно поднимается с кресла.

— Не надо, Колдун{122}, побереги голос, — громко шепчет, сбоку от него, дочь.

— Молчи, Эри, так надо. — Катя Манн встает рядом с мужем. — Что ж, давай! Все в порядке, старый вояка.

В холле воцаряется полнейшая тишина.

Хрипло, тихо зазвучал голос, но дикция, как всегда, безупречна:

— Благодарю вас. Благодарю за внимание, которое уделил мне ваш город. Я и мои близкие надеемся, что к завтрашнему дню моя способность говорить восстановится. Сейчас я поблагодарю вас лишь коротко, но от всего сердца. Давайте вместе шагать вперед через прозорливо упомянутые здесь препятствия; шагать смело, всегда имея перед глазами цель, которую обозначил мой Гёте: свобода и просвещение. Ведь ничего другого и нет. Среди всяческого декора, который окружает человека, ничто другое его по-настоящему не волнует. Кто относит себя к партии сторонников этой идеи: добро пожаловать в наши ряды! Кто ее враг, кто еще не опомнился, против таких мы будем держаться настороже и не оставим попыток обуздать всех чудовищ: глупость, равнодушие и, конечно, свинство, которые являются врагами общего блага. — Говорение давалось ему с трудом. — Вот, вы здесь меня хвалили сверх всякой меры. Такого не должно быть, это представляется приемлемым лишь с человеческой точки зрения. Величие… Дамы и господа, ах, какой же это непроглядный туман! Я никогда не считал себя великим человеком. Я провел жизнь, глядя снизу вверх на великое и мастерски сделанное, и при этом, движимый любовью и восхищением, я учился… Из такого воззрения порой рождались прозрения, и так в мои сочинения проникали отражения великого. Собственные же заслуги я оцениваю очень трезво.

Аплодисменты были громкими и продолжительными, а по ту сторону от стойки рецепции (где господин Фридеман нес вахту возле телефона, чтобы при первом же звонке, прикрыв рукой трубку, попросить перезвонить позже) тихо хлопала в ладоши и фройляйн Хельга, давно вышедшая из-за табачного прилавка.

— Браво! — услышали все голос госпожи Манн, тут же вложившей в руку мужу драже или пилюлю.

Госпожа Эрика Манн-Грюндгенс-Оден снова берет отца под руку, чтобы поддержать. «Не так крепко, Эри», — шепчет ей мать и слышит в ответ: «Я все делаю как надо, Миляйн, — правда, Колдун?»

Манны направляются к лифту. Пажи подхватывают чемоданы и, выстроившись гуськом, тащат за ними цюрихские дорожные принадлежности. Господин Элкерс отпирает входную дверь, распугав прилипших к стеклу любопытных прохожих и двух или трех постояльцев отеля, которые тоже увлеклись наблюдением. Члены городского совета теперь чувствуют себя покинутыми, вновь оставшимися один на один с однообразием управленческих дел.

Старший администратор Зимер опомнился: ведь он должен был что-то сделать? Как истинный уроженец Восточной Пруссии, он решает во что бы то ни стало выполнить долг. И, обогнув стойку рецепции, спешит вслед гостям, которые как раз приблизились к лифту.

— Простите, милостивая госпожа, — Зимер обратился к дочери Манна. Женщина в брючном костюме недовольно смотрит на него.

— Наше заведение надеется, что сумеет во всех смыслах вас удовлетворить. Пожалуйста, высказывайте любое пожелание.

— Спасибо, — отвечает она, — вы очень любезны.

— Осталось выполнить одну банальнейшую формальность{123}! (Зимеру кажется, что еще накануне приезда нобелевского лауреата у некоторых сотрудников, и у него в том числе, таинственным образом усилилась склонность к утонченной речи.) Нечто такое, без чего, к сожалению, нельзя обойтись.

— А именно?

— От гостей — и это правило не отменяется даже для Марики Рёкк, рейхспрезидента Гинденбурга{124} или канадской солистки, недавно пострадавшей от несчастного случая, — ждут, что они подтвердят свое пребывание здесь, подписав запись, уже внесенную в книгу постояльцев нашим служащим.

— Ах, вот оно что! Я готова.

Эрика Манн возвращается вместе с администратором к стойке (ее родители, между тем, уже поднимаются в лифте на бельэтаж).

— Прошу вас. — Зимер распахивает перед ней тяжелую гостевую книгу. — Для нас большая честь видеть здесь ваши имена.

Эрика достает собственную перьевую ручку фирмы «Монблан». Для родителей — Президентские апартаменты и апартаменты «Бенрат», для нее — апартаменты «Егерхоф». Вполне приемлемо.

Супруги Мейер из Касселя… Софи Шоллентур из Граца, господин и госпожа Фибринк из неведомого ей Циммерна…

Она ставит дату рождения: 12 апреля 1909.

Место рождения: Рим.

И вдруг ее лоб хмурится. Эрика Манн, пошатнувшись, хватается за половинки книги.

— Вам плохо? Воды? — с тревогой спрашивает Оскар Зимер.

— Неслыханно!

— Как, простите? Ведь я только попросил вас поставить подпись.

Старший администратор сейчас больше всего хотел бы, чтобы книга вернулась невредимой в его руки.

— Он? Быть такого не может!

— Это большой отель, с постоянной циркуляцией постояльцев…

На душе у Зимера стало еще тревожнее.

Госпожа Манн теперь пристально смотрит на него:

— Хойзер? — Зильт! — Мюнхен… — Он им любовался. — Они сидели в рабочем кабинете. На Пошингерштрассе. — Нет: Хойзер теперь в Шанхае. Он… стал Иосифом. Может, еще и Крулем… Существуют два, существует несколько персонажей…

— У нас здесь только один. Приехавший вместе с индусом.

— Большая любовь…

— Да, это прекрасно, — роняет наугад Зимер. — Но часто ли такое увидишь?

Эрика Манн поднимает глаза, она побледнела, будто под воздействием шока:

— Что делать?

— Любить? — отваживается предложить Зимер.

— Прямо здесь?

— Ну да.

— Немыслимо.

— Как знать?

— Это началось четверть века назад. Он тогда был сатаной… Ангелом, кометой.

Зимер косится на вполне нормальную подпись гостьи.

Эрика Манн (приоткрытый рот, обретшее странную подвижность лицо, на котором молниеносно сменяются выражения неверия, испуга, даже безумия), слава богу, все-таки подписалась.

— Бывший возлюбленный…

Ее собеседник молчит.

— …уже провел здесь одну ночь. И — теперь он, я имею в виду его, будет делить с ним ночной воздух?! Это как если бы Бог лично встретился с тем, кого сотворил. Или бренное существо — с объектом своего поклонения. Нет, это слишком! А как же мама? И — его сердце, другие сердца?

— Двусмысленности нам крайне неприятны. Однако… — Господин Зимер пытается справиться с зашкаливающими эмоциями гостьи. — Однако и у нас сейчас живут два постояльца, которые оба носят фамилию Калькройт, хотя не состоят в родстве.

— Сокровище сердца… При чем тут Китай? Такое и во сне не приснится! — Эрика Манн, проведя рукой по лицу, отмахнулась от призраков прошлого.

Запрет

Номера 600 и 601 находились в юго-западной части. Для чердачного этажа они оказались просторнее, чем можно было предположить. Особенно поражала дверь, соединяющая два помещения. Не какой-нибудь наполовину забаррикадированный лаз, а настоящая двустворчатая дверь, белесая эмаль на которой, правда, потрескалась и частично отшелушилась. Да и что касается мебели: здесь, наверху, кто-то скорее собрал, как сорока, всяческие остатки, нежели попытался должным образом оборудовать скошенное пространство мансарды. Шкафы украшены резным узором «косичка» и кое-где сохраняют следы огня. Зеркало туалетного столика должно служить и для одевания. Два современных коктейльных кресла с поврежденной мягкой обивкой стоят возле стены. Верхний край обоев потемнел от протечки… Поскольку они явно имели дело с чуланом для уже не нужных отелю старых вещей, Анвар, долго не раздумывая, предложил Клаусу для начала принести сюда второй матрас; потом они подняли и перетащили кровать из 600 номера — и поставили ее рядом с кроватью в 601-м. В результате получился вполне приличный двойной номер. Если выйти на балкон шириной с полотенце, с черными чугунными перилами, открывается, между прочим, феноменальный вид на крыши, трубы и пустыри города. Красноватые щипцы «Стального двора»{125}, из натурального камня, возвышаются над морем гонтовых и толевых крыш…

— Красиво спокойно, — отметил Анвар.

Индонезиец удобно устроился на кровати. Он лег поверх одеяла — в рубашке, брюках, носках — и, чтобы расслабиться после долгого хождения по улицам, вращал, до хруста в суставах, стопы.

Клаус с ним согласился. Он сел возле туалетного столика и положил ноги на стеклянную столешницу — которая, правда, оказалась слишком жесткой, так что пришлось взять подушку и подсунуть ее под пятки.

— Сейчас мама-Хойзер варить колбаски и поет.

— Колбаски не варятся, а шкворчат на сковородке.

— Шкворчат?

— В жиру. Так что разлетаются брызги.

— Наш суп был тяжелый.

— Первоклассный чечевичный суп от Даузера{126}. Достопримечательность Дюссельдорфа. Весь город наслаждается им вот уже сто лет.

— Здесь всегда камни в желудке.

— Желудок привыкает. После можно выпить шнапса.

— Шнапс это хорошо. От него красиво едет крыша.

— «Едет крыша» ты знаешь, а вот «шкворчать» — нет.

— Анвар смышленый, но знает не всё по-немецки.

— Не говори о себе в третьем лице. Это звучит по-дурацки. Или ты хочешь строить из себя милого дикаря? Анвар большая жажда. Ты это я.

— Ах, хорошо, хорошо. Я это ты. Оба одно. Мужчины и так братья. С рождения мира до конца.

Клаус Хойзер нахмурил лоб. Порой у него закрадывалось подозрение, что Анвар не просто определяет многие ситуации — например, когда они присядут на парковую скамейку, чтобы полюбоваться на что-то, и когда двинутся дальше, — но что этот его покладистый товарищ вообще располагает очень точными планами жизни — вплоть до обстоятельств будущей кремации одного или другого из них. Неудивительно, что он, Клаус, всякий раз обращается к младшему за советом: Светлую рубашку или темную, Анвар? Мы поедем в Гонконг или в Индию? Ты не знаешь какое-нибудь домашнее средство против солнечного ожога? Без Анвара — немыслимо, подумал Клаус Хойзер, тогда уж лучше сразу умереть. Иногда это восточно-азиатское чудище, непонятно почему, обижалось и по целым дням не произносило ни звука, но потом опять — в Китае — уже к первому адвенту начинало с энтузиазмом украшать рождественскую елку бумажными дракончиками и рисовым печеньем. Возможно, они уже давно сделались тенями друг друга. Если они не засыпают рядом, это как если бы тебе ампутировали конечность. Против периодического храпения, которое с возрастом, кажется, становится неизбежным, помогает тщательно дозированный, рутинный пинок. В худшем случае можно протянуть руку и зажать храпящему ноздри. Он, правда, тогда резко вскочит, но ничего плохого с ним не случится. Но все, что свойственно тварным существам, в конечном счете есть благо и вернейший признак жизни. Только двое мужчин могут вполне понять чувства друг друга, это с очевидностью вытекает из их одинакового устройства, наверняка так же обстоит дело и с женщинами. Смешения, как известно каждому, только усиливают тяготы и хаос, которых в нашей жизни и так предостаточно. Это никто еще не опроверг.

Назад Дальше