Французская новелла XX века. 1900–1939 - Франс Анатоль "Anatole France" 3 стр.


Пусть даже Кренкебиль и крикнул «Смерть легавым!», важно выяснить, имеет ли это выражение в его устах преступный оттенок. Кренкебиль — незаконный сын уличной торговки, загубленной развратом и пьянством, он родился алкоголиком. Взгляните, шестьдесят лет нищенской жизни довели его до отупения. Согласитесь, господа, что он не отвечает за свои поступки.

Мэтр Лемерль сел, а председатель Бурриш, небрежно роняя слова, зачитал решение суда, по которому Жером Кренкебиль приговаривался к двухнедельному тюремному заключению и к пятидесяти франкам штрафа. В своих выводах суд опирался на показания полицейского Матра.

Когда Кренкебиля вели по длинным мрачным коридорам дворца Правосудия, ему страстно захотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его. Он повернулся к своему конвоиру и три раза окликнул его:

— Унтер… А унтер! Слышь, унтер?

И вздохнул:

— Сказали бы мне две недели назад, что со мной стрясется такое! — Затем добавил: — До чего шибко они говорят, господа-то. Хорошо говорят, только шибко. Никак с ними не столкуешься. Правда, унтер, говорят уж очень шибко?

Но солдат шагал, не отвечая, не поворачивая головы.

— Чего же ты не отвечаешь? — спросил Кренкебиль.

Солдат и на это промолчал.

— С собакой и то разговаривают. А вот ты со мной не говоришь. Рта ни разу не раскрыл — не боишься, что завоняется? — с горечью сказал Кренкебиль.

IV

В защиту председателя Бурриша

Кое-кто из публики и двое-трое адвокатов покинули зал, после того как приговор был зачитан и секретарь уже объявил следующее дело. Уходившие ни словом не обмолвились о случае с Кренкебилем, сразу же выкинув его из головы. Один лишь Жан Лермит, гравер, мастер офорта, случайно забредший во дворец Правосудия, задумался над тем, что увидел и услышал. Обло-котясь о плечо мэтра Жозефа Обарре, он начал так:

— Председатель Бурриш достоин похвалы хотя бы за то, что не дал воли праздному любопытству и обуздал в себе ту умственную гордыню, которая тщится все познать. Сопоставляя противоречивые показания полицейского Матра и доктора Давида Матье, судья вступил бы на зыбкий путь сомнений. Метод изучения фактов, основанный на законах критического мышления, несовместим с исправным ходом судопроизводства. Если бы судья имел неосторожность прибегнуть в своих выводах к этому методу, ему пришлось бы полагаться на личную проницательность, как правило скудную, и на обычную немощь человеческого разума. Какой вес имели бы такие выводы? Надо признать, что исторический подход отнюдь не придает делу необходимой достоверности. Достаточно вспомнить случай с Уолтером Ралеем.

Однажды, когда Уолтер Ралей, заточенный в лондонском Тауэре, по обыкновению, работал над второй частью своей «Всемирной истории», у него под окнами началась потасовка. Он пошел посмотреть на драчунов и вернулся к работе, уверенный, что запомнил все подробности происходившего. Но когда назавтра он заговорил об этой сцене с одним своим другом, свидетелем и даже участником ее, тот опроверг все его наблюдения. Сделав отсюда вывод, сколь трудно дознаться истины о событиях далекого прошлого, когда и происходившее непосредственно на его глазах ускользнуло от него, он бросил свою рукопись в огонь.

Будь судьи так же совестливы, как сэр Уолтер Ралей, они бросали бы в огонь все результаты следствия. Но они не смеют так поступать. С их стороны это было бы отрицанием правосудия, а значит, преступлением. Итак, установить правду нельзя, но не судить тоже нельзя. А кто требует, чтобы судьи в своих приговорах опирались на последовательное изучение фактов, тех надо считать злокозненными лжемудрецами, враждебными как гражданской, так и военной юстиции. Обладая судейским складом ума, председатель Бурриш в своих решениях никогда не станет опираться на разум и науку, выводы которых служат предметом нескончаемых споров. Свои приговоры он обосновывает догмами и подпирает традицией, что уподобляет их заповедям церкви. Приговоры его равноценны канонам. Я хочу этим сказать, что он руководствуется рядом неколебимых канонических положений. К примеру, свидетельские показания он оценивает отнюдь не по зыбким и обманчивым признакам правдоподобия и сообразия с человеческой натурой; ему важно, чтобы они были категоричны, незыблемы и самоочевидны. Вес оружия придает им весомость. Что может быть и проще и умнее? Он считает неоспоримым свидетельство полицейского, чьи человеческие качества ему безразличны и в ком он видит чисто отвлеченный идеал блюстителя порядка, числящийся по спискам парижской полиции. Ему вовсе не кажется, что Матра (Бастьен), уроженец Чинто-Монте (Корсика), не способен ошибаться. Он никогда не думал, что Бастьен Матра наделен исключительной наблюдательностью и умением строго и точно анализировать факты, Собственно говоря, для него существует не Бастьен Матра, а полицейский номер шестьдесят четыре. Он знает, что человеку свойственно ошибаться. Любой из простых смертных может ошибаться. Могли же ошибаться Декарт и Гассенди, Лейбниц и Ньютон, Биша и Клод Бернар. Все мы то и дело ошибаемся. Поводов для заблуждений у нас множество. Восприятия чувств и суждения разума служат источником самообмана и причиной неуверенности. Нельзя доверять свидетельству одного человека: «Testis unus, testis nullus». А порядковому номеру следует верить. Бастьен Матра из Чинто-Монте не огражден от заблуждений. Но вне своей человеческой сущности, как понятие, как полицейский номер шестьдесят четыре, он ошибаться не может. Понятие не содержит в себе ничего от природы людей, от того, что их смущает, развращает, вводит в соблазн. Оно беспорочно, неизменно, едино. Потому-то суд без раздумия отверг свидетельство доктора Давида Матье, всего лишь человека, отдав предпочтение словам полицейского номер шестьдесят четыре, ибо он есть идея в чистом виде, луч, упавший от престола божия на свидетельскую скамью.

Поступая таким образом, председатель Бурриш обеспечивает себе ту единственную форму непогрешимости, какая достижима для судьи. Когда человек, дающий показания, вооружен саблей, прислушиваться надо к сабле, а не к человеку. Человек достоин презрения и способен ошибаться. Саблю же презирать нельзя, она всегда права. Председатель Бурриш всецело проникся духом законов. Общество опирается на силу, и силу нужно уважать, как священную основу всякого общества. Сила правит с помощью правосудия. Председатель Бурриш знает, что в полицейском номер шестьдесят четыре есть частица верховной власти. Власть живет в каждом из своих слуг. Подорвать авторитет полицейского номер шестьдесят четыре — значит пошатнуть основы государства. Съесть листик артишока — значит съесть артишок, как выражается своим возвышенным слогом Боссюэ («Политика, извлеченная из Священного писания», passim).

Мечи всякого государства направлены в одну сторону. Обратив их друг против друга, можно сокрушить республику. Вот почему обвиняемый Кренкебиль был по всей справедливости приговорен к двум неделям заключения и к пятидесяти франкам штрафа на основе показаний полицейского номер шестьдесят четыре. Мне кажется, я слышу, как председатель суда Бурриш самолично приводит высокие и благородные доводы, внушившие ему такой приговор. Я слышу, как он говорит: «Я осудил этого субъекта единодушно с полицейским номер шестьдесят четыре, поскольку полицейский номер шестьдесят четыре является порождением государственной власти. Чтобы понять всю мудрость моего поведения, вообразите обратный случай. И вам станет ясно, как бы это было нелепо. Если бы вынесенный приговор шел вразрез с силой, его бы не исполнили. Заметьте, господа, что судьям повинуются лишь тогда, когда сила на их стороне. Без жандармов судья был бы жалким мечтателем. Возражая жандарму, я только повредил бы себе и, кстати, вступил бы в противоречие с духом законов. Отнять оружие у сильных и отдать его слабым — значит изменить тот общественный строй, который я призван охранять. Закон утверждает вошедшее в обиход беззаконие. Разве правосудие поднимало когда-нибудь голос против победителей, разве ставило препоны узурпаторам? Когда кто-то незаконно присваивает себе власть, правосудию достаточно признать ее, чтобы она стала законной. Самое главное — форма, и вину от невиновности отделяет всего только листок гербовой бумаги.

От вас, Кренкебиль, зависело взять верх. Если бы вы, крикнув: «Смерть легавым!», провозгласили себя императором, диктатором, президентом республики или хотя бы муниципальным советником, будьте уверены, я не приговорил бы вас к двум неделям заключения и к пятидесяти франкам штрафа. Я не наложил бы на вас никакого взыскания, можете в этом не сомневаться».

Такую речь, несомненно, держал бы председатель Бурриш, ибо он наделен юридическим складом ума и знает, в чем долг судейского чиновника перед обществом, чьи основы он защищает строго и последовательно. Правосудие — категория социальная. Одни только смутьяны ищут в нем человечности и сострадания. Его отправляют, руководствуясь твердо установленными нормами, а не болью душевной и не светом разума. А главное, не требуйте от него справедливости: раз оно — правосудие, ему не обязательно быть справедливым. Более того, идея справедливого правосудия могла зародиться лишь в анархическом мозгу. Конечно, председатель суда Маньо выносит решения по совести, но их объявляют недействительными, как того и требует правосудие.

Настоящий судья оценивает свидетельские показания на вес оружия. Это имело место и в деле Кренкебиля, и в других более громких процессах.

Так рассуждал г-н Жан Лермит, шагая из конца в конец по залу ожидания.

Мэтр Жозеф Обарре, хорошо знакомый с судебными нравами, ответил, почесывая кончик носа:

— Лично я полагаю, что председатель суда Бурриш не трудился взбираться на такие отвлеченные высоты. По моему разумению, он воспринял показания полицейского номер шестьдесят четыре как формулу истины и, не задумываясь, сделал то, что делали до него. Причину большинства человеческих поступков нужно искать в подражании. Кто строго следует обычаям, тот всегда будет считаться порядочным человеком. Честными людьми называют тех, что поступают как все.

V

О подчинении Кренкебиля законам Республики

Когда Кренкебиля привели обратно в тюрьму, он сел на приделанную к стене скамейку, еще не опомнившись от растерянности и восхищения. Он и сам не был уверен, что судьи ошиблись. Свои тайные изъяны суд скрыл от него за внешней торжественностью. Ему казалось немыслимым, что прав-то он, а не господа чиновники, чьи аргументы были ему непонятны; он не мог представить себе, чтобы в столь пышной церемонии была какая-то неувязка. Ни в церковь, ни в Елисейский дворец он не ходил и никогда в жизни не видел ничего великолепнее, нежели заседание уголовного суда. Он отлично помнил, что не кричал «Смерть легавым!». А раз его присудили к двум неделям заключения за то, что он якобы так кричал, значит, здесь была какая-то непостижимая тайна, вроде догматов церкви, которые слепо принимаются верующими, туманное и ослепительное откровение, благодатное и грозное.

Бедный старик признавал себя повинным в том, что какими-то загадочными путями оскорбил полицейского № 64, как мальчуган на уроке закона божия берет на себя вину за грехопадение Евы. Приговором ему было внушено, что он кричал: «Смерть легавым!» Следовательно, он и вправду таинственным, непонятным ему самому образом кричал «Смерть легавым!». Он очутился в мире сверхъестественных явлений. И приговор предстал ему неким апокалипсисом.

Как непонятно было ему преступление, не более понятно было ему и наказание. Он воспринял обвинительный приговор как торжественное обрядовое действо, такое непостижимое в своем ореоле, что ни оспаривать его, ни кичиться им, ни обижаться нельзя. Если бы в этот миг председатель Бурриш, с сиянием вокруг чела, на белых крыльях спустился к нему сквозь щель в потолке, это новое проявление судейского могущества не поразило бы его. «Дело мое продолжается», — только и сказал бы он.

На следующий день к нему пожаловал его защитник.

— Ну как, голубчик? Не очень приуныли? Мужайтесь! Две недели пройдут незаметно. Нам особенно жаловаться не на что.

— Это да, господа судьи уж такие были обходительные, такие деликатные — грубого словечка не промолвили. Ни в жизнь бы не поверил, А вы видали? Солдат белые перчатки натянул.

— Если все взвесить, мы правильно решили сознаться.

— Все может быть.

— Я принес вам приятную весть, Кренкебиль. Нашелся добрый человек, который с моих слов принял в вас участие и передал вам через меня пятьдесят франков для уплаты наложенного на вас штрафа.

— А вы когда мне их отдадите?

— Будьте покойны, я внесу их в судебную канцелярию.

— Ладно. Все равно, скажите от меня спасибо тому человеку.

И Кренкебиль задумчиво добавил:

— Чудно как-то все получилось со мной.

— Незачем преувеличивать, Кренкебиль. Ваш случай далеко не единичный.

— А не скажете вы, куда они запроторили мою тележку?

VI

Кренкебиль перед лицом общества

Кренкебиль отсидел свой срок и вновь катил тележку по Монмартрской улице, выкрикивая: «Капуста, репа, морковь!» От своего приключения он не испытывал ни гордости, ни стыда. И вспоминал о нем без тягостного чувства. Как будто все это происходило в театре, в путешествии, во сне.

Он радовался, что снова месит грязь парижской мостовой и над головой видит небо, набухшее дождем, грязное, как сточная канава, милое небо родного города. Он останавливался на каждом перекрестке, чтобы промочить горло; а потом, довольный и свободный, поплевав на шершавые ладони, снова брался за оглобли и толкал тележку, а перед ним воробьи, такие же ранние пташки-горемыки, добывавшие себе пропитание на мостовой, вспархивали стаей от его обычного выкрика: «Капуста, репа, морковь!» Подошла знакомая старуха хозяйка и, перебирая сельдерей, обратилась к разносчику:

— Что с вами было, дядюшка Кренкебиль? Почитай, три недели не показывались. Уж не расхворались ли? Бледный вы какой-то.

— Признаюсь вам, я немножко побарствовал, мадам Майош.

Ничего не изменилось в его жизни, только что он чаще обычного заглядывает в кабачок, — ему кажется, что праздник продолжается и он водит знакомство со щедрыми людьми. К себе в чулан он возвращается навеселе. Лежа на тюфяке и натянув на себя вместо одеяла мешки, одолженные торговцем каштанами с ближнего угла, он размышляет: «На тюрьму грех жаловаться, там все есть, что требуется. А дома как-никак лучше».

Радость его оказалась недолгой. Вскоре он заметил, что покупательницы чураются его.

— Сельдерей хорош, мадам Куэнтро!

— Мне ничего не нужно.

— Как так — ничего? Вы ведь не воздухом сыты?

А г-жа Куэнтро, не удостоив его ответом, надменно вплывала в свою булочную. Лавочницы и консьержки, прежде обступавшие его расцвеченную свежей зеленью тележку, теперь отворачивались от него. Добравшись до сапожной мастерской под вывеской «Ангел-хранитель», откуда пошли его распри с правосудием, он крикнул:

— Мадам Байар, а мадам Байар, вы остались мне должны пятнадцать су!

Но г-жа Байар, восседавшая за прилавком, даже не потрудилась повернуть голову.

Вся Монмартрская улица была осведомлена, что старик Кренкебиль отсидел в тюрьме, и вся Монмартрская улица знать его не желала. Слух о вынесенном приговоре долетел до улицы Фобур-Монмартр, вплоть до шумного перекрестка улицы Рише. Тут Кренкебиль около полудня увидел свою неизменную и щедрую покупательницу, мамзель Лору; она стояла нагнувшись над тележкой сопляка Мартена и выбирала кочан капусты. Волосы ее сверкали на солнце пышным пучком золотых нитей. А сопляк Мартен, лодырь и дрянь, клялся, положа руку на сердце, что лучшего товара не найти.

От этого зрелища у Кренкебиля зашлось сердце. Он наехал своей тележкой на тележку Мартена и срывающимся жалобным голосом сказал мамзель Лоре:

— Нехорошо с вашей стороны изменять мне.

Мамзель Лора и сама признавала, что она не графского рода и о полицейском фургоне, а также о кутузке получила представление не в высшем свете. Но честным можно быть в любом сословии. У каждого человека есть свое достоинство, и никому не охота знаться с проходимцем, только что выпущенным из тюрьмы. А посему она ответила Кренкебилю гримасой отвращения. Старик разносчик, рассвирепев от обиды, рявкнул:

Назад Дальше