И все сразу встали в очередь и стали покупать билеты.
А в летнем билеты как раз по пятнадцать копеек. Потому что там не бывает дневных или не дневных сеансов. Там только один сеанс. И он — по пятнадцать. Все копались в карманах, доставали мелочь, считали копейки. И Васька считал. А Сашка просто стоял рядом и смотрел, как они считают деньги, подбегают по одному к окошку кассы, а потом важно проходят с синим билетиком в руке в двери, за которыми — зрительный зал. У Васьки лишних денег не было. И ни у кого не было.
Пятнадцать копеек — это было ого-го!
Это можно было купить мороженое за двенадцать и еще стакан воды с сиропом из автомата. Или можно было купить плюшку за семь копеек или даже две. И еще оставалось на попить. Или можно было купить батон. Большой белый батон, который рвать прямо руками и вгрызаться в белый вкусный мягкий хлеб, и тогда можно было бегать хоть до ночи без обеда. Или можно было сходить в кино по десять, а еще оставалось на газировку с сиропом и еще два стакана — без сиропа. Можно было так напиться, что газ стрелял в нос, в животе колыхалась вода, и было трудно бегать…
Пятнадцать копеек.
А Сашка их профукал, потерял.
Вот уже и Васька зашел в двери, махнув рукой. Он деньги не потерял. И он не обязан был, конечно, оставаться с Сашкой. Но все равно было обидно.
Зазвучала музыка. Сашка еще поводил глазами по земле: вдруг кто-нибудь потерял денежку. Денег не было. Он сунул руки в карманы и независимо покачиваясь двинулся было к выходу, когда услышал смех за своей спиной.
Когда над тобой смеются — это плохо.
Сашка резко обернулся, но смеялись не над ним. Кучка парней его возраста облепила дощатые стены кинотеатра, заглядывая в щели и дырки от гвоздей. И никто их не гонял. Он тогда тоже подошел и стал толкаться и пихаться, пытаясь увидеть хоть что-то. Все хорошие места были заняты. Почти у самого экрана открылась небольшая щелка, к которой он прилип, тут же подхватив общий хохот. От досок пахло нагретым на солнце деревом. Под стеной не дуло и было даже жарко. А в узкую щелку было видно под непривычным углом, как маленький Чарли дрался с огромным полицейским.
…
— Ну сын, рассказывай, что и как, — сказал вечером отец, пришедший с работы.
Сашка подумал минуту, а потом стал солидно говорить, честно смотря в родительские глаза. Он честно рассказал, что в ДК кино не было, потому что мало было народа. Но тогда они пошли в парк, и там в летнем кинотеатре шел Чарли Чаплин, правда, по пятнадцать копеек.
— О! — сказал отец и повернулся к матери. — Это здорово. Надо бы сходить. Смешно было?
И Сашка подробно рассказывал, как там Чарли бац-бац-бац, а этот вжи-у, а Чарли раз-раз, а потом еще так вот…
И он же не обманул ничуть. И не сказал ни слова неправды. И все так и было. А после кино они еще гуляли с Васькой, обсуждая фильм, и ходили, вот так — Сашка показал — ставя ноги, как Чарли.
— Хорошо отдохнул, значит?
— Ага, здоровски!
— Ну, ложись спать тогда…
Он пошел спать, помыв ноги под краном.
И уже засыпая подумал, что вот можно ведь было посмотреть кино, а пятнадцать копеек не тратить. И тогда сейчас бы у него было пятнадцать копеек. И завтра можно было купить мороженое.
И на этой мысли Сашка уснул.
Снился ему Чарли Чаплин, смешно убегающий от своих врагов.
Зеркало
На комоде стояло трюмо. Хотя, Сашка читал, что трюмо — это просто так зеркало, большое и стоячее. А тут было как книжка — большое зеркало посередине и две страницы в стороны. Как книжка-игрушка, где открываешь, а над плоской поверхностью поднимаются вдруг дома и животные и даже люди. В старом черно-белом журнале Сашка прочитал: «Трюмо с зеркалом станет украшением Вашего будуара». Будуар — это было смешное слово. Почти как дортуар. У них не было ни того, ни другого. Просто в этой комнате жили два брата, а «та комната» была общей, и в ней спали родители, убирая на весь день постель внутрь дивана.
Напротив комода в другом углу стоял старый бабушкин шкаф светлого лака с большим зеркалом в середине самой широкой створки. В таком зеркале любой отражался в полный рост. Поэтому мерили новую одежду только перед этим зеркалом. Шкаф был большой и тяжелый. Когда его надо было передвинуть, под ножки подсунули старые валенки и толкали всей семьей, пока на запихали в самый угол. Но до стены он все равно не доставал, потому что на полу был плинтус и еще трубы шли по стене. Поэтому за шкафом всегда было место каким-то рулонам бумаги, старым картинкам и пыли. Пыль вытирали снизу, ложась животом на пол.
— Крыса, крыса, — кричала мама, выбегая из комнаты, где она сидела перед трюмо. А мужская часть семьи, наоборот, ломилась внутрь, ей навстречу. Серая тень мелькнула в одном углу, в другом, но к дырке в полу ее не подпускали, и она юркнула за шкаф, в бумаги. Папа с длинной линейкой-рейсшиной в руке, похожий на Дон-Кихота из сказки, близоруко прищуривался в зашкафную темноту и бил, бил, бил куда-то, как мечом. Потом он сказал, чтобы мама успокоилась, потому что он убил крысу. На кончике рейсшины была кровь. Ее отмыли, но Сашка всегда брал эту линейку осторожно, за другой конец, где перекладинка, как у буквы «Т».
На другой день папа принес алебастр и замешал его в миске с водой. В белую массу высыпали осколки стекла от разбитого маленького круглого зеркальца, которым можно было пускать зайчиков и вызывать Ваську из дома. Или сигналить кому-нибудь.
— Если стекла не будет — прогрызет, — объяснил папа.
Белой смесью залили дырку, и алебастр почти сразу застыл. А сверху приклеили картонку, чтобы было аккуратно, и чтобы никто не порезался.
Еще зеркало было в ванной. Там оно висело на гвоздях, и в него папа смотрелся, когда брился. У него был стальной развинчивающийся станок, в который вставлялись лезвия «Нева». Папа долго возил пушистым помазком по мылу в мыльнице, потом мазал мыльной пеной подбородок или под носом, и со зверским выражением лица скреб лезвием кожу, заглядывая в зеркало. Потом он умывался и обязательно с шипением плескал в лицо одеколон, наливая его на ладонь. Одеколон был «Шипр» или иногда «В полет».
Потом ему подарили электрическую бритву, и он перестал при бритье смотреть в зеркало. Он теперь мог жужжать бритвой в полной темноте, проверяя наощупь, где еще надо побриться.
И еще было большое зеркало в шкафу, куда ставили тарелки и рюмки и чашки. В шкафное зеркало, даже если наклониться и посмотреть, все равно ничего видно не было, потому что все загромождала посуда.
А больше зеркал в доме не было.
Хотя, гости, бывало, ругались, что в прихожей даже поглядеться нельзя.
Но папа отвечал, что — куда там вешать? И правда, вот дверь. Вот — в кладовку. Тут стоит холодильник. Тут — банкетка-табуретка, на которую присаживаются, когда обуваются. А на тумбочке — телефон. И все. Места больше нет.
Мама тоже иногда смеялась, что вернешься вот за кошельком, а даже поглядеться в зеркало невозможно. Но она именно смеялась, потому что была активной комсомолкой и не верила в разные приметы. А папа был коммунистом и тем более в приметы не верил.
А летом уроков не задают
Если выйти из дома и свернуть сразу направо, то после сараев из старых почерневших от времени досок откроется пустырь, углом своим упирающийся в перекресток. Тут, говорят, по проекту должен был стоять еще один дом, но все предварительные изыскания приводили к одним и тем же результатам: строить нельзя, сползет в овраг. Иногда тут стоял экскаватор, копал глубоченный ров, но потом оказывалось, что это очередная авария, трубу починяли, ров закапывали, и снова треугольник между Сызранской и Репина зарастал травой чуть не в рост взрослого человека.
Зимой его заметало снегом. Снег сталкивали с обочин дорог, с расчищаемых дворов двух ближайших трехэтажек. И тогда только узенькие тропинки, как в траншее, вели утренний не выспавшийся народ к автобусным остановкам или дальше пешком вниз по дорожке, потом по лестнице — на ГЭС, где работали поначалу почти все, жившие в этих крайних домах.
Сашкины родители тоже работали на ГЭС. С утра они уходили на работу, вечером возвращались, но редко — вместе. Работа была разная, график работы — тоже, и чаще отец уже успевал забежать в магазин и купить к ужину пару банок кильки с овощами в томатном соусе с расчетом на горячую вареную картошку или ливерной колбасы, которая, полурастворяясь в горячих макаронах, делала их фирменным блюдом «макароны по-флотски».
Мамка заканчивала в шестом часу, а потом, не торопясь, с беседами о том и сем с подругами и знакомыми, поднималась по длинной-длинной лестнице и дальше, по асфальтированной дорожке, обрамленной зарослями акации. К этому времени Сашка с лучшим другом Васькой уже подтягивались к автобусным остановкам и уже без огня, просто чтобы не замерзнуть, играли в снежки, или на меткость кидали их в бетонный столб уличного освещения.
Матерей нужно было дождаться, чтобы им показаться, сказать, что уроки все уже выучены, двоек нет, а потому можно гулять до самого ужина, который будет, как обычно, часов в восемь вечера, когда уже темно на улице совсем и холодно так, что пальцы в варежках сами сжимаются в кулаки, а ноги в промерзших валенках ничего не чувствуют.
А летом уроков не было. И уже одним этим лето было лучше, чем зима. Летом солнце вставало слева из-за водохранилища, а садилось, пройдя дугой по небу, поздно вечером справа за рекой. Летом всегда было жарко. Тополя, которые мама с папой сажали сразу после переезда в этот дом, выросли выше дома. Каждый лист на нижних ветках был как две ладошки. Даже в жару под ними было прохладно. Но из-за постоянной тени под ними совсем не росла трава.
Там под тополями стоял железный турник и углом друг к другу две скамейки. Чуть в стороне — теннисный стол, на котором постоянно натягивали сетку и играли по очереди и «на вылет». А на скамейках сидели и играли в карты. Играли в козла двое на двое. Проигравшая пара шла к турнику и подтягивалась, потом — отжималась. А на скамейках собиралась новая компания и начиналась новая партия.
В шахматы там не играли. В шахматы — это дома. Из окружающих домов через распахнутые окна слышались «Черный кот», под которого девчонки ловко вертелись, поджидая своей очереди в теннис, и «Товарищ мой», которого слегка под нос мужественными голосами подтягивали парни: «Товарищ мой, ты помнишь, раньше друг без друга мы и дня прожить, бывало, не могли…»
Темнело поздно, иногда и после десяти еще было достаточно светло. С соседней площадки раздавался стук и треск: там кидали биты в «бабушку в окошке» взрослые.
Как только смеркалось и издали не видны становились лица, откуда-то тут же доставались сигареты и к сумеркам добавлялся белый ароматный дым.
Васька уже вовсю курил «в затяг» и даже таскал сигареты у отца. Поэтому он был своим в любой компании. Можно было подойти к группке совершенно незнакомых ребят, попросить спичек, угостить сигаретами, и вот уже он сидит с ними на корточках, рассуждая о погоде, о проходящих девчонках, о том, что вода в водохранилище совсем теплая, а в реке вот — еще холодная, что в лесу, говорят, опять появился клещ («да я сам у себя выковырял во такого клеща, хорошо, что он был не энцефалитный!»).
А Сашка не курил. Нет, он, конечно, попробовал, как и все, еще два года назад, в пятом классе, но горечь во рту, этот запах дыма, спертое дыхание и сразу — кашель… И он так и не стал курить. Он вообще не любил, когда его заставляют что-то делать. Тогда он упирался, тормозил, делался совсем как дурак, не понимая, чего от него хотят. «Вот баран,»- говорила мама, «- ишь, как уперся». И отставала. А ему только этого и было надо.
На реку и на водохранилище без взрослых ходить было нельзя. Но можно же не говорить, что пошли купаться? Просто гулять, а потом совершенно случайно, мимо дома Лёшки, к которому зайти и попить воды из-под крана просто необходимо, потому что очень жарко, выйти вдруг к заливам, к Первому, а потом, если перейти мосток, то и к Второму заливу. Второй был лучше, но он и был дальше. Поэтому чаще купались в Первом. Но от него надо было сразу бежать во дворы, просвечивая мокрыми трусами сквозь просторные штаны.
А вот со Второго залива можно долго не уходить. Туда родители не доберутся по такой жаре. Там песок, на котором невозможно лежать, такой он раскаленный. И теплая-претеплая вода, которая кажется черной из-за черного от гниющих опилок дна залива. На другом берегу залива два яхтклуба. Тот, что подальше — университетский. Туда нас не пустят. А вот то, что ближе — это наш, где есть у нас знакомые, которые иногда берут с собой в яхту, и тогда по спокойной воде легкий «оптимист» или «финн» режут легкую волну, перекидывая справа-налево в поисках ветра свой парус.
«Оптимистам», кажется, вообще ветра было не надо. Они двигались по зеркалу водохранилища даже в полный штиль. Такие легкие, что казалось: дунь в парус — и понесется. Васька показывал класс, когда на таком «оптимисте» подлетал к причалу, а в последний момент делал движение рулем, и яхта («ты чо, очумел? это не яхта, а швертбот!»), резко остановившись, мягко бортом касалась досок причала. Так мягко, что ни царапины не было на лакированной поверхности.
Потом Сашка помогал ему доставать швертбот («вот, я знаю — швертбот, швертбот, швертбот») из воды, подержать чуть, чтобы стекла вода, а потом, перевернув вверх днищем, шагать под ним к сараю («дурак, это эллинг!»), где судно оставалось до следующего утра.
Оставлять эти скорлупки в воде или на свежем воздухе было нельзя. Тонкая фанера, которая прогибалась даже под рукой, моментально намокала, и на ближайшую неделю маленький «оптимист» выходил из строя, а виновник этого становился вечным (неделя — это почти вечность летом!) дежурным по причалу. Дежурный вел журнал, куда записывались все вышедшие яхты. Дежурный обмывал доски пирса, мыл полы в домике яхтклуба, принимал яхты в эллинге, и записывал тут же любое замечание в тот же журнал, чтобы утром уже не он, а кто-то другой стал дежурным.
На тот берег можно было добраться, обойдя пешком вдоль всего залива. Но это лишних минут пятнадцать по жаре. И потому ребята бежали сразу к воде, стаскивая рубашки и штаны, а потом, «как Чапай», загребая одной рукой, а в другой держа сверток одежды, плыли наперегонки к сырым доскам причала.
Сашка так и не научился плавать быстро. Зато он мог плавать далеко и очень долго. Вода поддерживала его. Когда он был совсем маленьким, он дважды или трижды тонул, но страх воды исчез, как только он почувствовал эту поддержку. Если правильно вытянуться, то не надо почти двигать руками или руками, вода сама будет держать тебя на поверхности. Он иногда даже загорал так, лёжа на воде, и только слегка-слегка двигая кистями рук, чтобы удержать равновесие.
Потом, накупавшись и нанырявшись до головной боли и красных глаз, все вместе они шли обратно в свой двор. И только вечером, уже отдохнув, обсохнув, он шел домой.
— Купался? Ну, скажи, купался? — допытывалась мать. Но он тут же упирался, смотрел исподлобья, и только отрицательно мотал головой.
— Ну смотри, утонешь — домой не приходи! — говорила она и гнала мыть руки и за стол — ужинать.
А завтра опять было долгое жаркое лето без уроков, когда можно было просто пойти проводить родителей на работу, а потом забежать к Ваське, да и сбегать в кино в ДК, где билет стоил всего 10 копеек, или в парк в летний кинотеатр, за 15 копеек (а можно было и не платить, а смотреть в дырку в стене, просверленную в прошлый раз, когда показывали Чарли Чаплина), или просто пойти на залив, или…
Дел было так много, а уроков — не было…
Кино
Мама дала Сашке рубль. Не просто так дала. Он уже неделю канючил, чтобы его отпустили в кино. Классный фильм шел в «Родине» — «Седьмое путешествие Синдбада». Васька уже смотрел. И Лёшка сходил. А он целую неделю только смотрел афишу, бегая за хлебом.
Как раз на выходе из двора стоял фанерный зеленый щит, к которому прибивали раз в неделю свежую афишу, нарисованную на настоящем холсте художником из кинотеатра. Иногда художник не рисовал, а просто писал название фильма и время. Но все знали, раз так написано, то ходить на такой фильм не надо. Не будет там ничего интересного. Ведь, если фильм интересный, разве может художник не нарисовать поразившую его сцену? На этой афише, уже неделю висевшей посреди главной улицы поселка, был огромный циклоп, прямо как в книжке про Одиссея, державший в поднятых вверх руках целую скалу. А внизу, у его ног, уплывал в море и никак не мог уплыть маленький кораблик.