— Veder Napoli époi morir, — шутил он.
Сейчас он промолчал, но в его глазах Лермонтов прочёл ту же глубокую убеждённость в исключительности всего петербургского, которая прозвучала в голосе Трубецкого. «Мы — петербургские гвардейцы, — говорили эти тёмные, южные, но странно холодные глаза, — нам пристало воевать только вместе, не смешиваясь avec ces polichinelles de l'аrméе russe».
Лермонтов, не находивший ничего плохого в l’аrméе russe (разве что несвежее бельё или дурное французское произношение), не разделял такого взгляда, но на этот раз ему хотелось, чтобы Трубецкой и Ламберт оказались правы и чтобы он поехал «со всеми».
— Чёрт их знает, этих капризников! — с сомнением сказал он, имея в виду ставропольских генералов, и в первую очередь дипломатичного и осторожного Граббе.
Южные глаза Ламберта холодно блеснули.
— Капризничать с нами им и в лоб не влетит, — сквозь зубы процедил он, — все наши будут вместе...
И опять «наши» — это были петербуржцы: те же Трубецкой и Ламберт, Монго Столыпин, Саша Долгоруков, Митенька Фредерикс и другие друзья и приятели, среди которых он привык жить и которых считал своими, да, кстати, и не мог не считать. Кого тогда, если не их?
Иногда — как это было после смерти Пушкина — в душе у него поднималось что-то недоброе и враждебное к ним ко всем, и он гневно и презрительно с ними разговаривал, бросал страшные, оскорбительные слова, которые, казалось, должны были неминуемо привести к разрыву со всеми и со всем: с полком, со светом, с Монго, даже с бабушкой, но почему-то не приводили. И сначала это бесило его, но проходило время, он остывал, и оглядывался, и спрашивал себя: а с кем же жить? Кто я-то такой? Куда бы я мог податься в случае чего? В Аравию, в Персию — как Печорин? Или воевать с алжирцами, как когда-то сделал Алексей Илларионович? Увы! Лермонтов ни на минуту не забывал, что он далеко не всегда может поступать, как Печорин.
И выходило, что податься некуда, да и случая никакого быть тоже не могло. А вот Серж Трубецкой и Карл Ламберт относились к нему привычно по-дружески, а через несколько дней приедет Монго, и с ним появится частица чего-то уже совсем домашнего, бабушкиного, и ему, Лермонтову, станет легко всё решать и легко определять своё отношение ко всему, что до этого казалось тёмным и трудным.
Конечно, капризничать с ним, кто как равный появился в компании Трубецких, Долгоруковых, Столыпиных и Ламбертов, кавказское начальство не будет. Нужно только правильно поставить себя. Прийти в штаб и сказать этак небрежно: «Ах, значит, и мне придётся ловить этого ужасного Шмеля? Ну что ж! Авось повезёт, и тогда уж я обязательно отправлю его в посылке какой-нибудь кузине...»
И растаявший адъютантик, польщённо осклабившись на шутку модного петербургского сочинителя, напишет в приказе: «Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов (как всё-таки отвратительно, плебейски это звучит!) командируется в Чеченский отряд, состоящий под командованием генерал-лейтенанта Галафеева, на должность...» Какая там будет должность — уже не важно, главное то, что он будет «со всеми», со своими...
Так, кстати, и произошло, хотя Лермонтов чуть-чуть всё-таки этому удивился. В течение нескольких дней никого из петербуржцев не было, а потом разом появились почти все: и Монго, и Саша Долгоруков, и Митенька Фредерикс, и Миша Глебов, и измайловец Валерьян Канкрин, сын министра, а с ним — бывший адъютант Чернышёва, «этот барончик» Штакельберг, которого выгнал на Кавказ разгневанный патрон.
Выбрав день, толпой отправились в штаб войск Кавказской линии и Черномории и, придя туда, с расчётливой бесцеремонностью хлопали дверьми и стучали сапогами, развязно шумели и курили в кабинете старшего адъютанта, немного переигрывая во всём этом, но не настолько, чтобы могли заметить непосвящённые.
Старший адъютант, капитан Костенецкий, оказался бывшим московским студентом и, волнуясь, наговорил Лермонтову кучу новостей о людях, чьи имена он впервые слышал. Лермонтов, начисто не помнивший и самого-то Костенецкого, сделал вид, будто отлично помнит и его, и всех остальных, и даже просил при случае передать им поклоны.
Размягчённый воспоминаниями, Костенецкий, быстро набросав черновик приказа, которым вся компания командировалась в отряд Галафеева, заставил писаря перебелить и сам же бегом отнёс на подпись к начальнику штаба полковнику Траскину. Когда через несколько минут он вернулся, никто уже, кроме самого командующего, не смог бы услать Лермонтова в ту жуткую дыру, название которой стояло в его подорожной, полученной в Петербурге. А ещё через два дня все петербуржцы такой же толпой представлялись в Грозной командиру 20-й пехотной дивизии генерал-лейтенанту Галафееву, из войск которой — а также из казаков — формировался отряд, направлявшийся в Малую Чечню. Лермонтов получил назначение на должность отрядного адъютанта, и на его плечи легла не только боевая документация, но и вся канцелярщина; все писаря и несколько переводчиков-офицеров тоже были подчинены ему. Прочие гвардейцы, кроме Канкрина и Штакельберга, назначенных командирами рот, были оставлены ординарцами при самом Галафееве, они же составляли резерв на случай замены выбывших офицеров.
Лермонтов долго не мог приобрести лошадь, которая теперь была ему необходима, но неожиданное знакомство избавило его от хлопот. Как-то придя в штаб дивизии, который располагался в крепости, а не в лагере, он нос к носу столкнулся с высоким и плотным драгунским майором, в лице которого мелькнуло что-то очень знакомое.
— Ага, вот и прекрасно: это Лермонтов! — сказал майор и заступил ему дорогу.
Но почему-то бесцеремонность майора нисколько не задевала Лермонтова, он остановился и с любопытством ожидал, что будет дальше.
— Прошу извинить меня, — внимательно глядя Лермонтову в лицо, сказал майор, — но другого случая может и не представиться, ведь мы на войне. Пушкин, — добавил он, протягивая руку, — Пушкин Лев Сергеевич.
Через полчаса они уже сидели в офицерской артели Куринского егерского полка, где у Пушкина были друзья, и пили на «ты».
А обедать непоседливый Пушкин решил в лагере, в палатке своего бывшего однополчанина, знаменитого Дорохова. Этот Дорохов, разжалованный в рядовые уже в третий или четвёртый раз, начальствовал над командой охотников, состоявшей из самых отъявленных головорезов: казаков, татар, калмыков, волонтёров и нескольких таких же горемык — разжалованных, как сам их начальник.
Дорохов тоже пожелал выпить с Лермонтовым на «ты» и, узнав, что он ищет лошадь, велел позвать кого-то из своих молодцов.
— Ну, Мурзулаев, — пряча ухмылку, обратился он к смуглому малому в коричневом бешмете, когда тот вошёл в палатку, — расскажи господам, как ты дома жил.
— Как жил? Кар-рош жил! — ответил тот, видно, уже не в первый раз. — Волгам шатал, базарам гулял...
— Ну а здесь? — снова спросил Дорохов.
— Зыдес? — сверкнув на него раскосыми тёмными глазами, переспросил Мурзулаев. — Зыдес ещё карош: чечен убивал — лошадка имал, апицер продавал...
— Вот, вот! — перебил Дорохов. — А сейчас у тебя есть лошадка?
— Сычес? Ест, ест! — радостно закивал Мурзулаев. — Белий!
Действительно, конь, приведённый Мурзулаевым на показ, оказался белый лов — очень резвая местная порода, выведенная черкесами. Лермонтов отдал за него четыреста рублей и сотню накинул за седло, хотя и не новое, но тоже настоящее черкесское.
28
Шестого июля утром, когда жара ещё не успела стать изнурительной, отряд, с музыкой пройдя через пустынный крепостной плац, оставил за собой Грозную и двинулся к переправе через реку Сунжу, носившей у чеченцев название Тай-Астага-Тимер — Мост хромого Тимура, так как здесь, по преданию, проходил некогда Тамерлан.
В авангарде, которым командовал полковник барон Фрейтаг, шли три батальона Куринского егерского полка, две роты сапёров и несколько сотен донских и линейных казаков, при четырёх полевых и двух конных орудиях. В центре, под прикрытием батальона Мингрельского егерского полка, двигался обоз, а в арьергарде — два батальона Грузинского гренадерского князя Варшавского полка, с четырьмя конными орудиями и сотней донцов. Командовал арьергардом полковник барон Врангель.
Штаб начальника отряда, генерала Галафеева, состоявший из многочисленной свиты кавказских и прикомандированных из гвардии офицеров, двигался верхами сразу за авангардом. Сам генерал ехал на малорослом буланом коньке, каких здесь было много, и, добродушно оглядываясь вокруг и щурясь от солнца, время от времени заговаривал с кем-нибудь из офицеров.
— Смотри-ка, Чернявский, — обращаясь к своему адъютанту и кивая в сторону ехавших обособленной стайкой гвардейцев, сказал он, — сколько у нас нонеча гостей из Красного-то Села! Ей-богу, сам Шамиль испугается, коли узнает!
Адъютант неопределённо усмехнулся.
— Мы всегда рады гостям, ваше превосходительство, — ответил он.
— Надо бы послать кого-нибудь узнать, что в колонне делается, — опять сказал генерал.
— Я съезжу, — с готовностью ответил адъютант.
— Не надо! — остановил его Галафеев. — Пусть из них кто-нибудь!..
Полуобернувшись в седле, генерал всмотрелся в группу гвардейцев и, возвысив голос, позвал:
— Поручик Лермонтов, пожалуйте ко мне!
Лермонтов, пришпорив своего высокого и тонконогого белого лова, подъехал к генералу и щегольски, словно он и впрямь был в красносельском лагере, откозырял.
— Поезжай-ка, братец, в авангард, — сказал ему Галафеев, — да посмотри, порядок ли там. Фрейтага предупреди, чтобы не дремали заставы — скоро переправа.
Лермонтов снова откозырял и, развернув коня, поскакал обочиной в голову колонны.
Солдаты шагали бодро и легко. Поравнявшись с куринцами, Лермонтов поймал обрывок залихватской песни:
Не замедляя аллюра, Лермонтов проскакал дальше, так и не услышав, что было потом с «черномазыми старушками».
Разыскав полковника Фрейтага, Лермонтов передал ему приказание генерала Галафеева усилить охранение.
— Скажите его превосходительству, что всё уже сделано. Я распорядился усилить казачьи пикеты на флангах и выслал к переправе казачью сотню, — обстоятельно, как если бы он докладывал самому генералу, ответил Фрейтаг.
Барон Фрейтаг был остзейский дворянчик, но, как и Врангель, в отличие от большинства своих земляков, перевёлся на Кавказ не для карьеры, а из странной в его положении любви к беспокойной походной жизни. Под начальством Фрейтага рядовым солдатом служил декабрист Лихарёв, который как дома чувствовал себя в палатке своего полковника и разговаривал с ним на «ты», — разумеется, лишь с глазу на глаз или в присутствии посвящённых.
Лермонтов оборотил коня и поскакал вдоль колонны навстречу генералу и его свите...
Переправа через Мост хромого Тимура совершилась спокойно, без всяких происшествий, хотя и медленнее, чем хотелось генералу Галафееву, — слишком многочислен и громоздок был отрядный обоз.
Первым по огромным ребристым глыбам, которые и в самом деле как будто тесал когда-то сам Тимур — мощный и нетерпеливый, переправился генерал со своим штабом. Остановившись под высокой темнолистой чинарой, генерал спешился, желая отдохнуть от седла, и тяжело опустился на установленный денщиком барабан, чтобы следить за тем, как будут переправляться войска. Сюда же подъехали и Фрейтаг с Врангелем, отрядный квартирмейстер подполковник барон Россильон, начальник артиллерии полковник князь Белосельский-Белозерский и начальник кавалерии полковник князь Голицын. Свита верхами расположилась поодаль.
— Лермонтов, — громко и нетерпеливо вдруг сказал генерал, который по привычке многих военных обращался к подчинённым то на «ты», то на «вы», — поезжай и проследи, чтобы обоз двигался быстрее. Вернёшься, когда начнёт переправляться арьергард...
У переправы, верхом на таком же низкорослом буланом коньке, на каком ездил генерал Галафеев, стоял начальствовавший над обозом майор Мингрельского полка Митин — маленький, чернявый и смешливый человек, который без всякой офицерской строгости подгонял своих обозников прибаутками.
Подскакав к нему и не отдав чести, Лермонтов сказал с напускной суровостью:
— Вы здесь изволите шутки шутить, господин майор, а генерал и весь штаб не могут дождаться конца переправы!..
Митин смутился, покраснел и, словно кадет, стал оправдываться перед Лермонтовым, хотя на целых три чина был старше его. Лермонтов в душе забавлялся его растерянностью, но принял извинения как должное и продолжал сохранять строгий вид.
— Смотрите, майор, — наставительно сказал он, — вам же будет хуже, когда генерал потеряет терпение...
— Да я что... — ещё больше теряясь, ответил Митин и вдруг, угрожая кому-то нагайкой, сорвавшимся голосом выкрикнул ругательство.
Две пароконные повозки, одна из которых хотела обогнать другую, сцепились постромками и остановились у самого выезда на берег. Задрались кони, с пронзительным ржанием поднимаясь на дыбы и норовя ударить друг друга передними ногами. Правившие конями фурштатские солдаты, с искажёнными лицами, изо всех сил натягивали вожжи, ругаясь на чём свет стоит и проклиная ни в чём не повинных животных. Задние повозки тоже остановились.
Митин на своём буланом коньке спустился к воде и, подъехав по камням вплотную к сцепившимся повозкам, стал бить нагайкой обоих солдат по очереди — раз по одному, раз по другому.
Суматоха от этого только усилилась, ещё злее и пронзительнее заржали кони, рвавшиеся из постромков. Лермонтов, не желавший получить выговора от генерала, тоже спустился к воде и, протянув с седла руку, взял под уздцы самого злого и шумного из коней — длинноногого, как лось, тощего рыжего мерина.
Мерин упрямо и резко мотнул головой, стараясь стряхнуть руку Лермонтова, но, когда это не удалось, скосил на него налитой кровью глаз и, с силой натянув постромки, рванулся вперёд.
Он несколько саженей волоком протащил обе повозки, а заодно и своего соседа по упряжке, малорослого пегого конька, который из упрямства или от неожиданности почти не переставлял ног. Когда — уже на берегу — вторая повозка отцепилась, оказалось, что у неё сломан валик и порваны постромки.
Митин, из-под нагайки которого Лермонтов увёз солдат, несколько раз бесцельно махнул ею в воздухе и, приказав, чтобы повозку чинили оба солдата, коротким галопом поскакал в голову обоза.
А на переправу уже вступили первые роты арьергарда, встречать которые подъехал хмурый барон Врангель.
Лермонтов вернулся к свите, со смутным чувством досады думая о пустячных поручениях, какие даёт ему генерал.
29
Ханкальское ущелье, теснина которого представляла значительные удобства горцам, если бы они вздумали атаковать отряд, прошли форсированным маршем. Дальше, до самого Гехинского леса, простиралась равнина, на которой чеченцы появляться в виду войск не рисковали.
За время четырёхдневного пути отряд трижды останавливался на ночёвки: в Дуду-Юрте, Чах-Гери и Урус-Мартане.
Одиннадцатого, на рассвете, отряд, растянувшись узкой лентой, вступил в Гехинский лес.
Нести охранение здесь было гораздо труднее, чем даже в Ханкальском ущелье, и потому первые выстрелы, сделанные горцами, были восприняты войсками как неожиданность. Беспорядочный, но густой огонь чеченцев беспокоил войска, и генерал Галафеев отдал приказание авангарду отбросить неприятеля.