Внезапно грохот пушек смолк.
— Сейчас будет атаковать пехота, — тоном театрала, присутствующего на спектакле, который он видел много раз, сказал полковник, опуская на короткое время зрительную трубу. — Мы посмотрим начало...
Действительно, Меррик, не отрываясь смотревший в трубу, увидел, как почти сразу же в пробитые ядрами бреши одновременно в нескольких местах устремились бегущие с ружьями наперевес русские солдаты. Лейтенант увидел маленьких, будто кукольных, барабанщиков и даже услышал далёкую барабанную дробь, от которой у него сильнее и тревожнее забилось сердце.
Какие-то сумасшедшие русские — должно быть, офицеры — прорвались за завалы верхом и, размахивая блестевшими на солнце клинками, звали своих солдат в атаку.
— Теперь, Меррик, нам пора убираться отсюда, — услышал лейтенант жёсткий голос полковника, — иначе путь до Типперери и в самом деле окажется слишком долгим!..
Лейтенант вздрогнул от этих слов. Потом он обернулся, чтобы позвать проводника — мюрида Ахверды-Магомы по имени Талчик. Этот Талчик, гортанно споря о чём-то по-чеченски с другими мюридами, упрямо выкрикивал какое-то одно слово и долго не обращал внимания на англичанина.
В это время с русской стороны снова послышался пушечный залп, и через несколько секунд, шурша об листву и с хрустом ломая верхушки деревьев, покрывавших холм, начала рваться картечь. Было ясно, что русские артиллеристы стреляли теперь по самому наибу и его мюридам.
— Едем же, Меррик, едем! — нетерпеливо повторил полковник и, не оглядываясь в сторону горского начальника и его приближённых, повернул коня и сразу же пустил его крупной рысью по тропинке, которая через лесную чащу вела к аулу Ачхой, а оттуда — на Дарго, резиденцию Шамиля.
Лейтенант, пригрозив Талчику гневом имама, сумел наконец вытащить его из толпы мюридов, и они вместе галопом пустились вдогонку полковнику.
Русская картечь продолжала рваться. Один снаряд, сделав клевок, обдал всадников землёй и поднятым с тропинки камнем сильно ушиб ногу лошади Талчика.
Несмотря на это, и он, и оба англичанина, не останавливаясь в Ачхое, который доживал последние мирные часы, к ночи достигли Дарго. Едва войдя в дом, гости имама повалились в ртведенной им комнате на ковёр и сразу же уснули. А ещё через четыре дня полковник Кинлох и лейтенант Меррик, пройдя в тумане мимо русских патрульных судов, отплыли в Стамбул на присланной за ними турецкой феллуке.
33
Когда чеченцы, понеся значительные потери, отступили, сапёры навели переправу. Обоз и арьергард перешли на левый берег Валерика. Отряд, уже не встречая неприятеля, двинулся к аулу Ачхой, расположенному на речке Натахы. В Ачхое застали не успевшую бежать семью, состоявшую из двух старух — матери и дочки. Дочка сказала, что чеченцы не верили в то, что русские смогут перейти Валерик, и потому до самого появления войск работали в поле. Работала и она сама.
Заночевав в лагере на реке Натахы, отряд четырнадцатого июля вернулся в Грозную. В обозе, среди раненных на Валерике, ехали Серж Трубецкой и Миша Глебов. Большую группу офицеров, в том числе Лермонтова и всех остальных «красносёлов», Галафеев представил к награде.
Вторую половину июля Лермонтов провёл в седле, в марше на Темир-Хан-Шуру и обратно в Грозную: готовилась и не состоялась экспедиция в Северный Дагестан под командованием генерала Клюки фон Ютюгенау, и войска Чеченского отряда — правда, не все — должны были принять в ней участие.
Август и начало сентября Лермонтов прожил то на водах — в Пятигорске и Кисловодске, то в Ставрополе. Писем писал и получал мало: от бабушки, от Машет, от Краевского, сообщившего, что цензура разрешила наконец сборник стихотворений. Но сейчас это почему-то не волновало, так же как и доходившие сюда, порой очень забавные, пересуды о «Герое нашего времени»; да и статьи о нём, из которых Лермонтов прочитывал только заголовки, тоже почему-то не волновали — не льстили и не сердили. Потому, может быть, что и на водах, и в Ставрополе он каждый день ждал предписания коменданта выехать в Грозную для участия в походе.
Уже осенью в Ставрополе Лев Сергеевич Пушкин представил Лермонтова командующему войсками Кавказской линии и Черномории генералу Граббе, который оказался отменным знатоком литературы — отечественной и европейской — и говорил о ней охотно, со вкусом, тонко похваляясь перед собеседником своим красноречием и знанием того, что известно только записным литераторам. Впрочем, у генерала был и ещё один конёк, которого он частенько седлал, — военное искусство. Однажды, когда Лермонтов вместе с Лёвушкой Пушкиным обедал у Граббе, зашёл разговор о войне.
— Полководец, как умелый и заботливый садовник, кропотливо готовит почву, на которой благодаря его усилиям расцветает кровавый, но прекрасный цветок боя, — ставя на стол только что выпитый бокал, важно сказал Граббе, заканчивая какое-то длинное рассуждение.
Лермонтов внимательно посмотрел на него, но говорил ли он искренне или морочил собеседников, понять было трудно. Всё-таки Лермонтов возразил, сказав, что раз кровавый, то уже не прекрасный и что вообще оперировать категориями прекрасного, говоря о войне, простительно только тому, кто её не видел. Лёвушка Пушкин незаметно, но сильно толкнул Лермонтова под бок. Генерал спокойно и дружелюбно разглядывал их обоих.
— Раз кровавый — значит, не прекрасный... — медленно повторил он. — Не вам бы, художнику, так говорить. Или вы отказываете в эстетической ценности всем святым Себастьянам, всем Христам Возрождения?
— Их кровь и муки я вижу только на полотне, ваше превосходительство. Кроме того, великие художники умели заставить зрителя видеть в первую очередь не кровь и муки, а благочестие и мужество, — ответил Лермонтов.
Генерал победоносно улыбнулся.
— Ну вот, Михал Юрьич, вы сами себя и опровергли, — сказал он, — полководец, как, впрочем, и последний солдат, если он хочет успешно заниматься своим ремеслом, тоже не останавливает внимания на крови и муках, а призывает на помощь себе мужество и если не благочестие, то, во всяком случае, веру в свою правоту...
Неожиданно Граббе проговорился, что в предстоящей экспедиции военные действия будут распространены и на Большую Чечню, куда наши войска не заходили со времён Ермолова, и что командовать отрядом будет он сам.
— Пора заставить этих хищников уважать наше оружие, — коротко оглядываясь на стоявшего за его спиной лакея, чтобы он наливал, сказал Граббе.
С разных концов стола послышались реплики, подтверждавшие слова генерала. Рыжеватая дама, с круглым, обрызганным веснушками лицом, стала рассказывать неизвестные подробности похищения горцами семьи моздокского купца Улуханова. По словам дамы, девятнадцатилетняя дочь купца, к стыду и ужасу отца и матери, не пожелала вернуться домой, когда родственники внесли выкуп за её семью, и чуть ли не сама попросилась в гарем Шамиля.
— Вот что значит свобода от предрассудков! — весело сказал Лёвушка Пушкин и, обернувшись к своей соседке, спросил: — Ну а вы, баронесса, могли бы решиться на такой поступок?
Белокурая красавица с сильно оголёнными плечами и грудью презрительно вскинула голову.
— Не в пример этой девице и вам я не считаю себя свободной от того, что вы называете предрассудками, — сухо ответила она. — И на вашем месте я остереглась бы задавать такие вопросы замужней женщине.
— Браво, браво, баронесса! — так же весело одобрил её Лёвушка и, подмигнув своему vis-á-vis, широкоплечему и плотному инженерному капитану, сказал: — Твоя супруга, Андрюша, каждый раз заставляет меня жалеть о том, что я холост.
Баронесса, зардевшись, метнула на Лёвушку испепеляющий взгляд. Её муж, барон Дельвиг, двоюродный брат поэта, был молодой, но уже с именем военный инженер, командированный из Петербурга для строительства укреплений по Кубани и Тереку. Сейчас он боялся, что, выведенная из себя подтруниваниями Лёвушки, жена сорвёт на нём своё дурное настроение, и умоляюще посмотрел на Лёвушку через стол.
Тот, сразу приняв серьёзный вид, продолжал уже совсем другим тоном:
— Что на сторону Шамиля перешла заневестившаяся купеческая дочка, меня не очень беспокоит. Но вот говорят, будто её примеру последовал правитель Аварии Хаджи-Мурат, которому наше начальство слишком доверяло. Это правда, ваше превосходительство? — Лёвушка обернулся к Граббе.
— К сожалению, да, — сразу же впадая в раздражение, ответил генерал. — Через своих людей он продолжает сеять смуту в Аварии, и уже кое-какие шайки угрожают сообщениям Хунзахского гарнизона с Темир-Хан-Шурой, где расположены главные силы Дагестанского отряда...
Граббе сердито оглянулся на лакея, поднял налитый им бокал и, плеща вином через край, сильно чокнулся с Лёвушкой, но не выпил.
— Этот Хаджи-Мурат — предатель, клятвопреступник и хладнокровный убийца, — держа бокал на весу и поворачивая его перед глазами, продолжал Граббе. — Начал он с того, что позволил прежнему имаму Гамзату убить своего молочного брата Умма-хана; когда имамом стал Шамиль, ему он принёс в жертву уже родного брата, Османа, а после смерти Османа дал торжественную, при большом стечении народа, клятву отомстить Шамилю, «взять с него кровью», как они говорят. Тогда-то мы, вместо того чтобы en mesure préventive вздёрнуть этого Хаджи-Мурата на первом же суку, пригрели его, обрадовавшись этой ложной клятве и взяв с него ещё одну — на верность нам. Уйдя теперь к Шамилю, Хаджи-Мурат стал клятвопреступником дважды, но я уверен, что, если он опять попросится к нам, мы опять его примем, дав повод истолковать это как нашу слабость.
Граббе резко, словно желая покончить с чем-то неприятным, поднёс бокал к губам и залпом выпил.
— Но, ваше превосходительство, — вмешался Лермонтов, тоже выпив свой бокал, — не следует забывать, что эта особенность свойственна психологии любого горца: религия учит его, что клятва, данная гяуру, не считается клятвой и нарушить её вовсе не значит совершить преступление.
— Не наше дело вникать здесь в рассмотрение таких тонкостей, — с прежним раздражением ответил Граббе. — Мы воюем, а не занимаемся этнографией.
— Боже мой, Павлуша! От тебя ли я это слышу? — с искренним ужасом на лице сказала молчавшая до сих пор генеральша, миловидная молоденькая женщина с гладко зачёсанными каштановыми волосами и тёмной мушкой под глазом. — Вспомни господина Шамполиона!
Граббе скользнул по ней недовольным взглядом.
— У Шамполиона было своё дело, у нас — своё, милочка, — снисходительно ответил он и, оживляясь, сказал уже для всех: — Во всяком случае, господа, могу сообщить, что в предстоящей экспедиции примут участие силы, вполне достаточные для достижения значительного результата. И вам, Михаил Юрьевич, придумаем другую должность, а то в Петербурге считают, что у нас здесь адъютанты бездельничают.
И генерал, совсем развеселившись, приказал подать шампанского.
34
Генерал-лейтенанту Галафееву, старому и заслуженному воину, не так уж часто приходилось чувствовать себя гостем — к тому же не очень почётным — в собственной штаб-квартире. Но именно в таком положении он оказался, сидя в своём кабинете, за своим столом и слушая план предстоящей экспедиции, который, с комфортом живя в Ставрополе, лично разработал и теперь излагал командующий войсками Кавказской линии и Черномории генерал Граббе — человек, носивший, между прочим, такой же чин. Правда, Граббе был ещё и генерал-адъютантом царской свиты, это-то и меняло дело...
Не показывая вида, что всё это ему не нужно и скучно, генерал Галафеев рассеянно слушал полнокровный и хорошо поставленный, словно у актёра, голос командующего, а сам думал о том, какую же роль отведёт ему Граббе в этой экспедиции.
— А знаете, Аполлон Васильевич, — перебил Граббе его мысли, — что сказал Раевский о нашей летней экспедиции? (Говоря о «нашей», Граббе разумел, конечно, «вашей».) Он сказал буквально следующее: «Единственным серьёзным следствием её оказалось стихотворение поручика Лермонтова о потасовке на «Валерике». Так и сказал: «о потасовке» — не о бое, не о сражении, а о потасовке. И мне оставалось только согласиться...
Галафеев знал чуть не наизусть это стихотворение, которое было написано или, во всяком случае, впервые прочтено в его походной палатке; знал и генерала Раевского, который поставлял шутки и каламбуры на весь Кавказский корпус.
Ведь именно он, а не кто-нибудь метко окрестил самого Граббе за высокий рост и несколько грузную фигуру «Статуей командора».
Но согласиться с Раевским насчёт летней экспедиции Галафеев не мог. Для него всё это было достаточно серьёзно.
Его подмывало прямо сказать об этом собеседнику, был даже короткий момент, когда он хотел оскорбиться и потребовать извинения у этого красавца, но дисциплина, а главное — сознание бесполезности каких бы то ни было возражений остановили его.
И, поборов себя, он вздохнул и сказал то, о чём часто думал, но совсем не то, что хотел бы сказать сейчас:
— Да, поручик Лермонтов... Шалопай, сорвиголова, но какой талант!.. Кому-то там не угодил в Питере...
Командующий тонко улыбнулся, но промолчал: он-то знал, кому в Петербурге не угодил поручик Лермонтов.
Да знал, конечно, и Галафеев, так что говорить об этом не стоило.
— Ну-с, — поднимаясь во весь свой рост, сказал командующий, — пойдём к войскам?
Он сказал это таким тоном, будто не сомневался, что его появление должно войска осчастливить.
Галафеев, не то удивляясь, не то соглашаясь, кивнул большой головой в белой холщовой фуражке и тоже поднялся — приземистый, толстый, с отёчным желтоватым лицом.
В тесной приёмной перед кабинетом Галафеева к генералам присоединилась свита, среди которой в непривычном изобилии пестрели гвардейские мундиры, и вся процессия двинулась на плац, где командующий намерен был произвести короткий смотр войскам, назначенным в экспедицию.
Был конец сентября, и деревья, окаймлявшие с двух сторон обширный плац, уже тронулись желтизной. На мостовой, хотя и не часто, попадались опавшие листья.
Командующий решил обойти фронт пешком; заметив это ещё издали, поспешно слез с коня оставленный Галафеевым за себя полковник князь Голицын.
Когда генералы со свитой приблизились к правому флангу отряда на дистанцию трёх взводов, князь Голицын, набрав в лёгкие воздуху и повернувшись к строю, прокричал:
— Смирно! Глаза налево! Смотреть веселей!
Принимая команду, зазвенели удилами конница и артиллерия, стоявшие на правом фланге, волнисто колыхнулась и замерла серая лента пехоты.
Князь Голицын, вырвав из ножен шашку и держа её «подвысь», гулко зашагал парадным шагом навстречу командующему. Приняв рапорт, генерал Граббе сдеожанно-любезно пожал руку князю и, сразу же отвернувшись от него, громко сказал своим актёрским голосом:
— Здравствуйте, донцы-молодцы!
Произнёс он это изысканно, по-барски смягчая: «донци́» и «молодци́».
Казаки, сидевшие на своих малорослых лошадках, как один, подняли плечи, набирая в лёгкие воздух, и дружно и неразборчиво ответили:
— Здра-жа, ваш прево-ссо!..
Величественно улыбаясь и ни на кого не глядя, командующий, в этот момент особенно похожий на статую командора, проследовал мимо казаков.
— Здравствуйте, артиллеристы! — с умело разыгранным задором поздоровался он.
Артиллеристы ответили, и, уже не глядя на них и не оборачиваясь ни к свите, ни к Галафееву, командующий перешёл к стоявшей в сомкнутом строю пехоте.
— Здорово, куринцы! — уже гораздо теплее прозвучал голос Граббе, который был лично дружен с командиром Куринского полка бароном Фрейтагом. Дождавшись ответа, командующий остановился и уже просто и по-приятельски пожал руку барону.
— Как настроение? — улыбаясь, спросил он.