Кощеев положил на брезент трубку и снова начал исследовать взрыватель. Вот и отверстие под ту фиговину-шпильку. И коню понятно — ею можно было бы остановить взрыв, снять со взвода стержень… А сунуть в отверстие другую фигуру — рванет.
Вот он, предел. Вот вершинная мудрость военных паханов. Тебе ли, недотепе в обмотках, ее расколоть? Уж на что был Васильев…
«Вот если бы зима… — подумалось вдруг. — Зимой не все мины срабатывают…» Да, конечно, минные поля положено на зиму переводить — с другими взрывателями, с иной смазкой в них… Залить бы водичкой все эти самурайские хитрости, устроить бы им сибирский здоровый климат.
— Эй, кто там, подойдите! — позвал Кощеев слабым голосом.
Прибежал, топая, рыжий полковник, а за ним — густая толпа понимающих кое-что в саперном деле. «И не боятся, черти…»
— Только надо живей, — сказал Кощеев. — Растопите сургуча, вара или гудрона… Чтобы жидкий был и мог схватиться быстро… И в масленку с тонким носом… Или придумайте что-нибудь такое…
Не переспрашивали, не отговаривали — бросились выполнять, будто это был приказ генералиссимуса. Наверное, поняли, что нащупал солдатик свой единственный шанс… Зарядили несколько приборных масленок какой-то дымящейся дрянью, пахнущей хуже некуда.
— Минут через десять превратится в густую массу, — сказал полковник Кощееву. — А через полчаса затвердеет до твердости камня.
— Засекайте, — прошептал Кощеев.
Чтобы не обожгло пальцы, чтобы не пропала их спасительная чуткость, чья-то добрая душа придумала с кожанками. В спешке отрезали от чьих-то голенищ по кожаному кругляшу и приклеили к раскаленным бокам масленок…
Кощеев медленно вставил носик масленки в отверстие под шпильку, сдавил пальцами плоские пружинящие бока ее… Не рвануло. Хватило одной масленки, чтобы заполнить нутро взрывателя. И вот густеющая масса, пузырясь, полезла из отверстия цилиндра, сжигая все-таки чуткую кожу на пальцах… И время опять скакнуло. Уже не Кощеев, а полковник, пыхтя и потея, расправился с усами заграждений и начал со всей осторожностью бывалого сапера выворачивать главный взрыватель, парализованный напрочь застывшей массой. Слышно было, как крошились и скрипели в витках резьбы ее твердые кусочки…
Кощеев очнулся:
— Подожди… Еще должно что-то быть… Не может быть, чтоб так просто…
— Помолчи, парень, — полковник был сжат в комок нервов и мышц. — Не каркай под руку… — Но все же остановился, передохнул. — Если что и есть еще, так только донный взрыватель. А с донными нас немец научил управляться.
К утру все было кончено. И вот Кощеев — в полушубке с полковничьими погонами, с кружкой спирта в руке. И голоса, голоса…
— В историю вошел, солдатик!
— Главную хитрость микады раздолбали!
— Как тебя хоть зовут? Из какой части, герой?
Составили акт на форменном бланке — об извлечении неизвлекаемости. Подписались офицеры во главе с полковником.
— Держи, солдат, отдашь своему начальству. Орден обеспечен.
Потом захотели подписаться и шоферы, и охрана автоколонны, и случайные пассажиры — фронтовая бригада артистов из Хабаровска. Впервые в жизни специально для Кощеева спели под аккордеон «Когда я был мальчишкой, носил я брюки клеш», — он попросил. Кощеев слушал волнующие слова и даже не прослезился. И силился вспомнить что-то важное. Вспомнил про Хакоду. Сказал, чтобы достали из пропасти и отвезли в Даютай.
А самого его, как генерала, повезли в персональном джипе начальника колонны под охраной двух бывалых гвардейцев-сержантов. Когда огибали Двугорбую, вспомнил о бункере. «Моя подземка! Хоть на день, хоть на час. Разве не заслужил?» И сразу мысли о Кошкиной. Если согласилась на малый бункер, разве не согласится на большой? Сама прибежит, только скажи… И, странное дело, появилась к ней какая-то неприязнь: «Да пошла она подальше!»
Слышно было, как где-то поблизости надрывались трактора, вывозя на «военку» раскромсанную автогеном самурайскую пушку. Когда-то Кощеев на спор лазил в ее жерло.
— Это уже наши, — сказал он сержантам, — сбросьте меня тут.
Усатые гвардейцы, громыхая оружием, обняли его по очереди, расцеловали как друга-земляка. И адреса свои вручили.
— Обязательно приезжай хоть в гости, хоть насовсем. Такую кралю сосватаем!
Еще бы не сосватать. Если бы по Кощей, лежали бы они сейчас, придавленные камнями и автотехникой с ее военным грузом. Одно было бы утешение — по соседству с артистами и аккордеоном…
— Может, и приеду, — сказал равнодушно Кощеев. — Оставьте мне какой-нибудь пугач. А то самураи совсем обезоружили. Стыдно на люди показаться.
ПОСЛЕДНИЙ БУНКЕР
Большими хлопьями шел мокрый нестойкий снег, и все вокруг покрылось белым, даже болото, прихваченное ночным морозцем. И по белой пустыне ползал черный клоп, оставляя за собой черные следы. Это Кощеев в дубленом полковничьем полушубке бродил по болоту, сморкаясь, чихая и выкашливая из себя «лихоманку». Снова искал.
Хорошо помнил, как и где спускались с Двугорбой, хотя был с мешком на голове. Запомнил и место, где самураи нагрузились тяжестью, стали пыхтеть, как мулы старшины Барабанова. Должно быть, кто-то ящики приготовил для них в укромном месте. Или сами оставили?
Вот вроде бы то место, у выхода насыпного шоссе из болота. Но никаких лазов, люков, пробоин… Вот и приходится месить грязь, обнюхивая каждую кочку, облизывая каждый камень в основании насыпи. Мимо прополз санный поезд, с визгом скобля полозьями бетон и гальку — с тремя тракторами в ярме. Прикомандированные на время трактористы, слегка знакомые Кощееву, поинтересовались, что уронил, что ищет. Отмахнулся:
— Катитесь дальше. Без вас обойдемся.
Конечно, не понравилось.
— Ты чо, Кощей, с гонором? Начгубом стал?
Кощеев отмахнулся, занятый своим делом.
Но вот обозначилась едва заметная щель между массивных, притертых друг к другу глыб, на которых, как на китах, — «насыпушка» со всеми подкладками. Засунул в щель заточенный конец штык-ножа, подаренного сержантами, вбил его подаренной же гранатой с матерчатым хвостом для лучшего метания — уже не столько трофей, сколько экспонат для удивления мирных жителей после дембеля. И показалось Кощееву, что из щели сквознячком потянуло. Принюхался казармой пахнет. Японским духом! Сломал штык, но все-таки раздвинул глыбы со скрежетом, насилуя какой-то запорный механизм. Снял полушубок и с трудом протиснулся в проем. Темень, тишь и волны спертого, нагретого чьей-то жизнью воздуха. Втянул за собой полушубок — подарок ведь! — и пополз на четвереньках до галерее. Нащупал рельсы, утопленные в бетон, — узкие, вагонеточные, как в угольных шахтах…
Неожиданно уперся в преграду. Ладонями исследовал двустворчатые ворота с железными заклепками. Потом принялся чего-то ждать, поплотнее запахнувшись в полушубок. И опять — ни страха, ни волнения, ни опаски за свою драгоценную жизнь. Вспомнилось почему-то, что для кого-то большой ценностью являются замухрышки, рабы, полные ничтожества… «Вот и купился ты, японский бог. В России-то все наоборот. Истина в обмотках, а Барабанов в сапогах. И товарищ Сталин всегда в сапогах. И блатные жить не могут без „хромачей“…»
И снова время перескочило через пустоту. За железными воротами что-то стукнуло-брякнуло, кто-то вроде бы шоркнул подошвой, растирая плевок или окурок… Ворота вздрогнули, раскрылись, придавив Кощеева к стене. Затем кто-то потянул на себя створку, чтобы проверить, что же там мешает. Кощеев не стал дальше ждать, выскользнул из-за железа и стукнул гранатой по неясному силуэту, по тому месту, где даже у силуэтов должна быть голова. Слабо вскрикнув, подземный житель упал, чтобы больше не встать. В свете крохотных зеленых глазков на вагонетках Кощеев разглядел еще один силуэт, удирающий в глубь галереи. И тут же звук знакомого щелчка, обычно предшествующий выстрелу. Мгновенно вырвал чеку из гранаты… Револьверный выстрел слился с громом разорвавшейся гранаты. Кощеев не успел как следует зажать уши, падая за вагонетку. Голова наполнилась звоном и гулом…
И снова время скакнуло куда-то, Кощеев бродил по закоулкам Большого Дракона, с полным равнодушием ковыряясь в военном имуществе и в великих гражданских ценностях, награбленных на безбрежных азиатских просторах. Красивые ткани, обувь, шкатулки, картины… И много разных денег — монет и бумажек. Несколько раций, патефоны, невиданные инструменты «для музыки»…
«На самом деле склад… Из-за этого хлестались?»
Он спустился на нижний горизонт и обнаружил штабеля зеленых ящиков, многие из них — со знакомой уже маркировкой. Отдельно, без ящиков, дремали на полках пластмассовые и керамические мины, очень похожие на тазы или шайки. В отдельной каморке с тревожно замигавшей лампочкой над потолком Кощеев обнаружил мягкие упаковки с пеналами, в которых, ясное дело, детонаторы. Сунул в карман целую горсть тех загадочных штук на красных шелковых шнурках… Но лишь когда нашел связки и бухты воспламенительного шнура, слегка порадовался — то, что надо.
Потом он сидел за низким японским столиком, заставленным едой и бутылками… Но почему теперь не хочется тут загорать? Ведь бункер-то не тому чета. Дворец! Это сколько же банд питается от него? И сколько других охламонов из кожи лезут, хотят тоже питаться? Не бункер, а нож, попавший фрайеру в руки, так и хочется кого-нибудь пырнуть. А если попадет этот ножичек Чжао в руки? Что тогда? Начнет всю Азию ставить на неизвлекаемость. Такие паханы всех норовят засунуть мордой в дерьмо, в треклятую сто раз неизвлекаемость. Чтобы человечество прижухло и без остановки тряслось — когда рванет? Но нее! Хана! И сюда пришел дембель. Кешка Кощеев на своем горбу принес…
Изучил бутылки, помянул дружков. И о каждом хорошие слова нашел, припомнил.
— Вот был такой… у нас… Не в Древнем Риме… Солдат, а не умел воевать, студент, а не учился, прокурор, а никого не засудил…
И больно резанула мысль — а если бы все они остались с Барабановым? С личным составом? То и были бы сейчас живы. Пусть не нашли бы Дракона, но живы… Без дворца под землей и пусть с Барабановым в печенках, но живы… Тяжелая правда… Истина…
Надо было сделать, что задумал, — дождаться «богов» и развеять их в пыль вместе с подземкой, ведь дело нехитрое — поджечь бикфордов шнур. Но не стал ждать, вышел из бункера на свежий воздух. Надо же, спички не хотели зажигаться — ломались, будто кто под руку толкал. Конечно же, узнав про взрыв Большого Дракона, старшина не выстроит своих «барабанщиков», не скомандует во все горло: «Для встречи герроя на кра-ул!» Наоборот, арестует и скажет: «Теперь тебе не отмыться вовек, боец Кощеев. Это сколь же добра ты загубил по своей глупой дурости?»
Последняя надломленная спичка… И что-то потяжелела она. Но мастерский швырчок по коробку, и вспыхнула серная головенка, будто чья-то жизнь сверкнула напоследок. И побежал по бикфордову шнуру колючий огонек…
«За большой урон, причиненный тобой человечеству, надлежит поставить тебя к стенке, — наверное, скажет какой-нибудь серьезный голос. — Так какое будет твое последнее слово, красноармеец Кощеев?»
Еще можно было догнать огонек, чтобы затоптать, или обрезать шнур, или вырвать его из взрывателей… Но Кощеев стоял на военной дороге и ждал, когда расколется Двугорбая, когда выстрелит она пламенем, как вулкан, из того самого места, где долбили ее и где, наверное, зарыты теперь ребята. И в низких облаках, должно быть, прорубится щель для солнечных лучей, а мертвый студент скажет с того света, что получилось точно по презумпции — не всех под одну гребенку.
И громыхнуло в глубине земли, почва под ногами вздрогнула. Из «того места» вырвался огромный столб воды и пара, подгоняемый ревущим пламенем. Взрывная волна больно и сильно ударила Кощеева в лицо пылью и снегом, но он устоял на ногах.
РАБЫ СОБАЧЬЕГО ДЖИННА
I
Мой суматошный дед настоял все-таки на своем, привез меня в этот кишлак на арбе, взятой под честное слово в ревкоме, где он служил и сторожем, и дворником, и рассыльным.
Небольшой кишлак — два-три десятка дворов за добротными дувалами. Много урюковых деревьев. Много навоза на дороге, значит, много скота… Была поздняя осень в самом начале двадцатых годов. В тот год, запомнилось мне, урючины стояли особенно нарядные, в багрово-алой листве, будто забрызганные кровью.
— Лечение будет? — спросил со страхом дед у первого встречного кишлачника.
— Слава аллаху, будет, — успокоил тот, и дед радостно засмеялся.
Еще бы, какой-то паразит распускал очень убедительные слухи, будто табиб-ака никого не принимает…
Но и без расспросов можно было что-то понять. На площади перед мечетью и перед домом табиба слонялось много пришлых людей, мужчин, женщин, детишек. И во дворах местных жителей было оживление под напором гостей. Самые хорошие места (поближе к дому табиба и к мечети) были, конечно, заняты, поэтому дед остановил арбу у самой дальней, на отшибе, чайханы. Дальше были только холмы и скалы.
Дед униженно упрашивал дородного чайханщика, совал в его вялую, мокрую пятерню замусоленные деньги.
— Ведь единственный внук! Никого больше из родни не осталось! В проклятой аллахом Сибири заболел…
Сломленный упоминанием о страшной Сибири, чайханщик помог мне спуститься с арбы и повел под руку на ветхий помост из досок, под которым шумел горный ручей. Заставив людей потесниться, он уложил меня на самый краешек супы. Неловкое движение — и свалишься в воду, да еще свернешь себе шею или переломаешь кости.
Рядом со мной сидели и лежали больные люди, которым тоже удалось отвоевать место на супе. Кто-то кашлял, кто-то сплевывал в специальную тыквочку, боясь осквернить ручей и святые камни, по которым с самого рождения ходил табиб-ака, Шанияз Курбанов. Такие тыквочки продавали в этом кишлаке чуть ли не на каждом шагу.
— Мало людей пришло лечиться в этом году, — жаловался чайханщик, подавая деду чайник с пиалушками. — Вырвать бы язык тому, кто напугал несчастных людей плохим враньем.
Крайне изможденный человек в живописных лохмотьях базарного нищего то и дело поглядывал в мою сторону, похоже, нервничал. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь меня узнал. Выпуклый лоб, вдавленные виски, складки на впалых щеках… — где-то я его видел.
Попив чаю, дед старательно разгладил на мне тряпье, подоткнул под бока.
— Отдыхай, внучек, Артыкджан, сил набирайся, чтобы не отстать от людей, когда пойдете к святому месту… Да хранит тебя аллах. — Он поклонился людям на супе. — Да помогут всем вам наши молитвы.
Ему бы давно уйти, небольным нельзя было оставаться в кишлаке, но он все ерзал возле меня, потом зашептал:
— Отдай мне наган! В святое место с наганом нельзя! Ни с оружием для убийства, ни с плохими мыслями…
— Я его здесь где-нибудь спрячу, — я попытался его успокоить. — В святое место приду без оружия. Честное слово.
Дед вздыхал, морщился, еле сдерживая слезы. Потом начал просить «добрых людей» присмотреть за последним джигитом в роду. Будто прощался со мной навеки!
— Переживать не надо, аксакал, — жалели его. — А надо уповать на аллаха, милостивого, милосердного…
— Да прибудет с тобою милость аллаха, — зашелестели голоса.
— Хвала аллаху…
— Хвала пророку Мухаммеду…
— Хвала его имени…
Жалкие, униженные, покорные судьбе, они были готовы поделиться своей покорностью как великим благом с любым неудачником, пребывающим в еще большей беде. Они жаждали успокоить чужую душу. Но скажи им, что я милиционер, а имя мое Артык Надырматов, — разорвут вмиг, в какой бы беде я ни оказался.
Старик уезжал. Он сидел на лошади как арбакеш, арба тарахтела следом, высекая искры на пыльных камнях железными ободьями колес. По тому, как скорчился мой дед, я понял — плачет. Острая жалость к нему резанула мое сердце. Может, и вправду больше не увидимся?