Молодой стонал. Пуля стукнула ему в ногу, размозжила ступню в сапоге, и он истекал кровью.
— Где же справедливость, господи? — ныл раненый. — Ведь не разжились же нисколечко! Все понапрасну было! Омманул Прошка-то! Пустой был!
— Замолчи, дурак! — рассердился пожилой. — И так тошно…
Уже в полную темень приехали на чью-то заимку, но не было ни собачьих голосов, ни мычания скотины, ни маломальского огонька. Покинутая вроде бы усадебка. Правда, Засекин знал, куда бежал. Остановил телегу возле избы, сорвал доски с заколоченной двери. Потом мы втащили пленников в дом.
— Поищи дровишек, растопи печь, — приказал мне Засекин и сунул в ладонь спичечный коробок, оправленный в металл.
Я пошел, спотыкаясь, по двору. Небо было темно-синее, безлунное, со множеством бледных звезд. На этом фоне видны были громады черных елей с колючими макушками. Было холодно и тревожно. Из дома донеслись вскрики, стоны, звуки ударов. Засекин начал разговаривать с душегубами по-свойски, не дожидаясь огня. Достойную оценку происходящему я еще не в силах был дать, но азарта охоты, праздника на душе уже не было.
Поленницу дров я отыскал под обвалившимся навесом хозяйственных построек. Набрав поленьев выше головы, заторопился в избу, конечно, шлепнулся, содрал кожу на локтях. Все же натаскал дров, надрал бересты с полешек, нащипал ножом лучин для растопки. Разжег печь с одной спички, здорово! Но Засекин не обратил внимания на мои достижения. Не до меня ему было.
Я развел в печи такое пламя, что оно начало лизать гладкую мазанку. Стало дымно и жарко. Я приоткрыл дверь в сени, тотчас потянуло сквозняком: в окнах стекол не было, вместо них — щелястые полуоторванные ставни.
Пожилой пленник жалобно возмущался:
— Зря нас уродуешь, мужик! Нет на нас чужой крови! Вот те крест, нету!.. А то, что мы побили тебя маленько, так это с испугу… да по глупости. Дознаться хотели, кто на нас поклеп сделал. Завистников много! Доносы пишут, слухи распускают… А Прошка покойный, считай, каждый год у нас останавливался. Вот тебе кто-то и шепнул: Бочкаревы во всем замешаны, не иначе. Да разве мог я руку поднять на Прокла Никодимыча, сам подумай? Мы с ним в одних артелях многие годы работали, в одном ярме ходили. Друзья мы с ним…
— Так ты из рабочих?
— По мне разве не видно? Да ты поглянь, поглянь на мои руки в мозолях, на мою рожу побитую! Хворь в костях сидит с тех времен. И рубцы на морде, шишки от чирьев… Своим горбом нажил маломальский достаток! А округа набычилась, зубами скрипит — у них-то деньги бешеные, с торговли да обману. А моя честность им в укор…
— Бочкаревы — известное имя. Значит, ты и есть Матвей Африканыч, который женился на вдове купца Золотухина? Так что ты мне про горб и честность поешь? Дом свой в блудное место превратил.
— Все дома в Христовоздвиженском как бы блудные в сезон-тo! Все стоют постоялыми! Надо же привечать натруженных, когда из тайги выходют. Неужто ты, мужик, не знаешь, каково приходится там с весны до осени? Жизнь ведь там хуже всякой каторги…
— И много у тебя сейчас на постое?
— Да найдется для вас местечко, найдется! И народ у меня не шибко шумливый. Отдохнут, сил наберутся на дальнейший путь, подарочков для жен и детишек прикупят…
— Нешумливые — это хорошо. С какого хоть прииска?
— А кто их знает? Я не расспрашивал. Не успел ишшо.
— Выходит, мужики-то с красногорского? — По голосу Засекина можно было понять: издевательски улыбается. — Как и покойный Прокл Никодимыч? А ты мне зубы заговариваешь, каналья.
Его лицо было в тени и казалось вырубленным из угольной глыбы; глаза просвечивали — как дырочки в этой глыбе. А на лицо Бочкарева-старшего падал дрыгающий свет: оно корежилось и ломалось, вот-вот начнет разваливаться на отдельные рубцы и шишки.
— Какие зубы? Ты чо? — паниковал он. — Кажный год сами идут ко мне на постой! Слышь?! Как родня стали!
Раненый опять начал стонать и стучаться затылком о стену.
— Помираю, мужики! Сымите хоть сапог! Мочи нет! Пошто такая злоба-то?
— Помирай, помирай, Сеня, — сказал Засекин, будто по плечу похлопал. — Твой родитель того хочет. Начхать ему на тебя, на твои библейские мучения.
— Ну скажите ему, тятя! — зарыдал раненый. — Чо ему надо, то и скажите!
— Да если б я знал! — закричал с ненавистью его отец. — Ну, если бы!
— Прокл — знаменитый таежник, больше других зарабатывал, больше других пропивал. И ты каждый раз его затягивал к себе, спаивал, обирал до нитки. И подбил на воровство приискового золота. Чтобы он покрыл долги, чтобы вылез из кабалы. И вот Проклу подфартило. Известил тебя, что заявится с хорошим уловом. А когда стало известно, что пойдут с приисков без казаков, тебе и пришла в голову идея взять улов без всякой платы. Рабочих шло много, с разных орт и разрезов, вот и решили не тратиться на казачков. Кто, мол, посмеет напасть на большую толпу?
— И чо далее? — спросил с интересом Бочкарев. — Кто Прокла-то убил? — Он почему-то успокоился и лишь подергивал и шевелил связанными ногами, разгоняя кровь в жилах.
Засекин пристально посмотрел на него.
— Ты убил. А Сеня помог. Ты думал, что друг Никодимыч несет золотишко. Ну и пальнули ему в голову из кустов. А когда все разбежались, обыскали покойника — нет ничего. Распороли ему живот, прощупали все кишки, думали, проглотил, как это часто бывает, когда опасность обысков есть… Вот почему Сеня ныл на телеге, что пустой был Прокл. Что злодейство сотворили понапрасну. Другими словами, золотишко нес подсобник Прокла. Вы и кинулись в село следом за рабочими, чтобы отыскать его, даже зарыть тело было некогда — в болото бросили.
— Ну, если все так здорово тебе намудрили… — прошептал раненый, — так чо еще надобно? Мужик? Ведь нашим словам уже не поверишь?
— Кого обхаживали из красногорских? Кого споили, кого на тот свет спровадили?.. — Засекин зло сплюнул. — Одним словом, кто подсобник? Что вы с ним сделали?
Бочкарев-отец молчал, закрыв глаза. Я смотрел на него и на раненого с неприязнью — они хуже убийц! Живот распороли! В болото кинули, не стали хоронить… Я мог понять убийство в качестве мести за обиду или убийство в честной драке, или на войне, или в славном набеге джигитов на чужое племя (вроде казахской баранты), А эти зверствуют из-за золота, из-за денег! Почему Засекин с ними долго разговаривает?
— Не люди вы, не люди, — сказал Засекин, поднимаясь с пола, будто услышав мои возмущенные мысли. — И господь вас крепко ударил. Подыхайте здесь, в своем дерьме.
Он уехал, наказав стеречь их и не поддаваться на уговоры и причитания. «Таких нельзя жалеть, бог не простит». Обещал вернуться засветло. Что он задумал, чего ждать дальше? — не объяснил, а догадаться мне было не по силам.
Ночь выдалась тяжелая. Из тайги доносились какие-то неясные звуки, потом почудилось, что кто-то ходит по двору. Я прижался к остывающей печи, держа палец на спусковом крючке. Страх перед духами тьмы леденил кровь в моих жилах и не давал мне высунуть носа из избы.
— Спаси, ирод! — устало упрашивал Бочкарев. — Озолочу! Век нужды не будет. На тебя работать станем всем семейством, всей родней. Как холопы на барей! Дочку тебе отдам, ей-богу! Их у меня много, любую выберешь…
Он говорил и говорил, а потом вспылил, едва не плача:
— Да ты и впрямь не понимаешь? Турок! Язви тя в душу! Басурман! Рожа росомашья! Оглоед!
Он ругался до самого утра. Когда я глянул из избы, весь двор был усыпан воронами и галками. Огромные мрачные птицы сидели на кольях и постройках, расхаживали по заиндевевшей земле. Копошились на телеге, толкаясь, ссорясь и шумно взлетая. Мертвое тело их привлекло. Я выбежал во двор и начал кидать в них поленья и камни. Они черной тучей поднялись над заимкой, оглушив хриплым карканьем.
Я отыскал в сараюшке обрывки мешковины, запачканной дегтем и навозом, накрыл мертвого с головой, стараясь не смотреть ему в лицо. Потом сверху накидал старой соломы, надергал ее с обрушенной крыши навеса. И придавил тяжелой доской. Теперь воронье не доберется до Прокла Никодимыча, его дух будет не так сильно обижаться на людей.
Нагружаясь дровами, я услышал громкое рыдание в избе. Неужели Сенька помер? От моей пули?! Я побежал в избу, ровняя полешки. Я пожалел, что не снял с Сеньки сапог, не облегчил рану… Ох, надо было снять!
Полутемная изба сотрясалась от сильного стука — это Бочкарев бухал лбом в половицы. Он по-прежнему был связан, но умудрился встать на колени и теперь отбивал поклоны и кричал:
— Господи, пошто ты меня так наказываешь? Я ж хотел церкву на те деньги заложить… отмыть грехи, как делают другие!
Я обомлел. Мне почудился дрожащий свет — он исходил от разбитого лба Бочкарева и освещал даже дальние углы, неподвижного парня, его заострившийся нос и почерневшие глазницы.
Бочкарев продолжал биться лбом и кричать безумным голосом:
— Сын, кровинушка, помирает, господи! Как же ты караешь! Пошто забираешь лучшего? Не беспутных дочек, не беспутную жену, а ведь Сеньку! Надёжу и опору! Послушного и грамотного, работящего!.. Господи! Я втравил его в дурное дело, мне и помирать в муках! Он-то при чем, господи Исусе?
Человек каялся. Лил кровавые слезы. Освещал лобовой болью окружающие потемки. Напрямую разговаривал с богом, будто поп-батюшка. И мой детский умишко был смят. Мне уже чудилась длинная светлая рука, которая протянулась с небес сквозь крышу и потолок, легла на разбитую в поклонах голову; Я тоже бухнулся на колени…
— Господи! — нечеловеческим голосом вопил Бочкарев. — Ты ж простил разбойника, распятого на кресте! Мы тоже распятые! Каюсь в шести убийствах и восьми больших воровствах! Каюсь — обсчитывал, бражничал, прелюбодействовал! Каюсь во всех лукавых делах и замыслах… Прими мое покаяние, господи! Измени мою душу! И помилуй нас…
Когда-то я стоял на коленях перед старой иконой и, заливаясь слезами, умолял русского трехголового бога спасти меня от Черной молитвы, умолял забрать меня всего в свой мир, сделать русским. Приблизительно так и получилось, как просил: меня усыновили, крестили, дали славное имя Феохарий, какого нет ни у кого в округе. Смирившийся злодей — милее богу! По себе знаю! Ведь каким злодеем я был! Бочкарев и вовсе принял покаяние! Теперь он вроде бы святой, выше даже ангелов…
Заливаясь слезами, я развязывал путы на подергивающихся ногах Бочкарева-старшего. Он продолжал стучать лбом о половицу, но кричал уже утомленно и невнятно. Я обломал ногти и пустил в ход зубы, я торопился изо всех сил, чтобы облегчить страдания святого Бочкарева, совсем забыв о ноже. Узлы были крепкие, полицейские, засекинской затяжки; все же я справился с ними и лег на пол без сил. Рядом со мной упал Бочкарев. Он молчал, тяжело дыша, пока в освобожденные от пут члены не потекла жизнь. Он снова начал биться и кричать — уже от обыкновенной боли.
V
Заимка располагалась где-то на полпути между городом и селом. Верст десять-двенадцать мы промчались единым духом. Я нахлестывал концом вожжи по блестящему крупу, и во все стороны летели брызги лошадиного пота. Матвей Африканыч Бочкарев выкрикивал просветленным дрожащим голосом:
— Быстрей! Ради Христа, быстрей!
Он лежал на телеге, обхватив руками оба тела, чтобы не свалились с телеги от тряски. Оказывается, его сынок еще не умер, просто погружался на время в беспамятство, а придя в себя, затевал нытье.
— Потерпи, Сенюшка, потерпи, родимый! — уговаривал его Бочкарев. — Господь бог не позволит! Господь всегда был на нашей стороне…
Лес внезапно раздвинулся, и в излучине спокойной светлой речушки появилось большое село — серые комочки построек на желто-зеленом лугу, неровные линии прясел, плетней, дощатых заборов с утолщениями ворот и калиток. И еще — церквушка со звонницей, кривобокая каланча… Бочкарев и вовсе воспрянул, запел какой-то псалом, но сбился в рыдания.
— Уже приехали, Сенюшка! Слава тебе, господи! Почти что у ворот!
Время подбиралось к полудню. Большинство таежников уже поднялись после вчерашнего веселья, а сегодня еще не успели как следует напраздноваться. Мало кто из них имел силы или желание удержаться от соблазнов. Да и зачем, спрашивается, накидывать на себя какую-то узду, если свыше дано распоясаться, размочить в вине утомленную душу. Для того и существует Христовоздвиженское, «выходное село». Распоясывание шло полным привычным ходом. По центральной Спасской улице катила большая толпа рабочих, сменивших лохмотья, лапти и разбитые поршни на старомодные, но праздничные зипуны с вышивкой на полах и рукавах, на хромовые и яловые сапоги и мягкие ичиги с острыми носками. Треньканье балалаек, «переборчатые» голоса гармоней, взрывы смеха…
— А ну, поддай, бабское племя, взбрыкни копытом!
Несколько полупьяных смазливых молодух тащили за оглобли сани-«американку», разукрашенные лентами и бумажными цветами, свежей хвоей. Обитые железом тонкие полозья с визгом скребли по голой земле, в санях прямо на сиденье стоял во весь немалый рост молодой мужик — в одной руке квадратная бутылка со смирновской водкой, в другой — длинный «пузырь» с заморским кровавым пойлом. Пьянь уже расслабила его мужественное красивое лицо, обрамленное русой бородой, и душу обволокло горячим желанием, присущим всем, наверное, русским во хмелю — объять мир, пригреть грешных людишек, дать им из «белых княжеских рук» то, о чем мечтают — еды, питья и утех. Это был очередной «князь» на пару запойных недель, а то и на больший срок, если позволит карман.
По таежному обычаю «князей» выбирали из числа самых удачливых трудяг, известных упорством, смекалкой и дерзостью в любой работе, щедростью в забавах. Такие парни в доску расшибутся, но заявятся в село по осени с карманами, полными денег. Или горы пустой породы перевернут, заработают на обычных «уроках» больше, чем вся артель. Или, ковыряясь по праздникам и ночами в воде и грязи, намоют «праздного» золотишка, принимаемого конторщиком по двойной цене. Или отхватят такой самородок, что хоть стой, хоть падай — никакой конторской казны не хватит, чтобы расплатиться. Сколько их, удачливых, становилось на миг миллионщиками, чтобы спустить все до нитки в «выходных селах». Чем больше спускал такой князь, тем большая слава гремела о нем по всей тайге. Имена этих людей запоминались на десятилетия, становились историей. Шаль, никто не составил их списков и жизнеописаний. А в будущие времена борьбы с «пережитками прошлого» сотрут из памяти народной их имена — «за ненадобностью». Не впишутся их подвиги в предысторию гегемона…
Покойный Прокл Никодимыч несколько раз бывал «князем», предводителем буйной праздничной толпы, выстилал улицу ситцами, и его имя было известно даже на Сахалине, куда попадали по этапу местные бунтари или обычные бедолаги, перегнувшие в веселье палку. Новый «князь» был давним товарищем и соперником Прокла, прошел выучку у него в «ближних боярах». И вот подфартило: урвал хороший куш на отводе горной речушки, снял пенку с нового разреза, работая день и ночь при свете костров и лун. Поэтому имелось кое-что за пазухой и в карманах плисовых, облитых водкой шаровар: комки слипшихся ассигнаций, горсти несчитанных серебрянчиков и медяков, да и золотые империалы можно было отыскать. Гуди, вселенная! Жри, пей, братва! Да не забывай кричать заздравицу первому на сей день человеку сибирской черной тайги!
— Многие лета князю Софрону Мартыновичу! — пронзают шум чьи-то истошные вопли.
— Многая! — ревет с большой охотой толпа.
— Слава его княгинюшке, Аглае Петровне!
— Слава!
На санях у ног «князя» сидят и лежат вповалку «бояре», его артельные друзья и бойкий радушный домохозяин. А как же без него? Тоже благодетель. «Княгиня» стоит рядом с «князем», держась обеими руками за его узорчатый кушак. Она во всем ярком, новом, увитая бусами и монистами поверх кашемировых шалей с долгими кистями. Красивая — спасу нет! Лицо, как у купчихи, гладкое, румяное; брови дугой, пушистые; глаза бедовые, вразлет, искрятся хмелем и женской силой. «Князь» с размаха целует «княгиню», будто с жадностью откусывает от сладкого пирога. Роняет бутылку «боярину» на голову — из сургучного горлышка хлещет кровавая струя на сафьяновый сапожок Аглаи, на ее кружевной подол, «Князь» тискает ручищей упругую грудь «княгинюшке», та визжит, пристойно отбивается. И все смеются, подзадоривают. И домохозяин, законный супруг Аглаи Петровны, хохочет, сверкая зубным золотом. А почто серчать, от ревности дуреть? Ведь игра! Сам господь велел и взрослым поиграть в дозволенные игры. Чем больше интереса людям в играх и чем больше в них приятных чувств, тем меньше жмутся они и торгуются. В настоящем веселье ведь позор деньгу считать, и достойно — вынимать из кармана, сколько войдет в горсть, и кинуть на прилавок или, лучше, приказчику в лицо. Или, еще лучше, — самому хозяину в мордень! А то и плюнуть шутя. Знай наших! Ну а если еще и бабу его потискать при всем народе — это ли не праздник для работящей души?