Подземные дворцы Кощея(Повести) - Эдуард Маципуло 44 стр.


— Не ввязывайся, Митрий!

— Уже получили ни за что, ни про что!

— Рвать отсель надобно!

— Из энтой блядской обители!

Голая грудь силача вспухла буграми мышц, жилы на шее напряглись, растягивая кожу.

— Да отцепитесь вы! — рычал он. — А ты постой, постой, Захарка! Потолкуем малость!

Захар побежал по тропке, как бы мимо нас, сшибая сапогами камешки. Но вдруг свернул к Чалдону и пырнул его ножом в живот. И дальше — уже во весь дух. Чалдон кричал от боли, а мужики, очумев, продолжали держать его за руки.

Я бросился за Чернухой, схватил комок земли на бегу. Квадратная, измазанная глиной спина маячила перед глазами, и я влепил комком по ней, не промазал. Бандит испуганно оглянулся и, увидев, что я один, придержал бег. Ух, и морда! Запомнил я ее надолго. Потом примерял ее к другим бандитским рожам…

Захар пригрозил ножом.

— Получишь, татарская собака! Что б я сдох, получишь!

Тем временем зыряновские уходили из села, ведя под руки стонущего и скорчившегося гиганта.

— Вы куда?! — заорал, завизжал я. — Догонять надо! Здесь Чернуха! Вот он!

Кто-то из них обернулся, махнул мне шапчонкой.

— Пропади вы пропадом! Кровососы лютые!

Захар опять затрусил мелкой рысцой, не напрягаясь. И я опять побежал за ним. Наш путь пролег через поле неубранной репы и редьки, я вырвал несколько увесистых корнеплодов и запустил их в бандита. Попало ему и по спине, и по загривку. Он погнался за мной, запутался ногами в ботве, упал. Потом он сидел на корнеплодах, как на яйцах, и, задыхаясь, выкрикивал со злобой:

— Гад буду! Глотку! Перережу!

А я рассвирепел, старался попасть в его лицо своими бомбами, он лишь кричал и закрывался руками, набираясь, наверное, сил для рывка. Засекин и его дружки почему-то нас не слышали. Зато прибежали на шум несколько босоногих мальчишек и рослый подросток, одетый как приказчик.

— Поймайте его! — закричал им Чернуха. — Обязательно! По гривенному дам!

Я влепил ему редькой на прощание — да удачно, по скуле. Он аж взвился от ярости. И снова погнался за мной, впереди подмоги.

Они загнали меня на осклизлые камни, цепочкой уходящие в реку. В малую воду здесь открывались «поскоки» — мостики из камней, переправа через речку прыжками, с камешка на камень. Предзимние дожди наполнили речку, и от переправы осталось несколько камушек, заливаемых волной. На последней осклизлой маковке я и устроился, дальше была холодная стремнина, несущая лесной мусор и свежую щепу. Наверное, кто-то выше по течению строился или делал плот…

Я видел, как Чернуха расплачивается с босоногими и с «приказчиком», как торопливо переобувается, встряхивает цветастые портянки. Что будет дальше? Я закоченел на мокром камне. В каждой руке по голышу: попробуй сунься. Странное было состояние: я совсем забыл, что умею плавать, река для меня теперь была не спасением, а концом жизни. Я ощущал себя диким затравленным оолом из какого-то басурманского таежного улуса. Местные инородцы до ужаса боятся духов воды и поэтому не умеют плавать, не купаются почти никогда в «открытой воде». Даже крещеные инородцы. Даже те, которые ловят рыбу для пропитания. А если попадут в воду, то идут на дно камнем. Удивительные особенности — уж и не знаю, как назвать — нравов, обычаев или мозгового устройства?

Босоногие и «приказчик» вооружились камнями и палками, пошли поскоками на меня. «Приказчик» с куском намокшего плавника на изготовку приблизился первым, его добротные яловые сапоги не боялись воды, и он ступал смело на затопленные камешки, тогда как босоногие ребята скакали боязливо за его спиной по сухим макушкам.

— Прыгай, оол, — «приказчик» показал дубиной на другой берег. — Туда плыви. Уходи из нашего села.

— Не хочу, — сказал я, трясясь от холода и страха. — Я по берегу… Пусти! Сразу из села уйду. Вот те крест!

— Да нет же, надобно прыгнуть в реку. Или забьем до смерти.

Он говорил спокойно, подражая взрослым, не напрягая голоса. На нем была просторная рубаха в красный горошек, а сверху — черная замызганная жилетка без пуговиц, из кармашка свешивалась железная цепочка. На голове плотно сидел франтоватый картуз, правда, со сломанным козырьком. Но все равно — почти парняга! В другое время да в другом месте я отнесся бы к нему с почтением, а теперь ненавидел. Ведь он хотел утопить меня! Все они знают, что «татарва» плавать не умеет!

Я вдруг разглядел, что глаза у него черные, как у глубинного степняка, да и скулы были крупноваты.

— Брат! — умоляюще проговорил я по-узбекски. — Что ты делаешь, брат? Не надо!

Если бы он был шорец или телеут, то понял бы хотя бы слово «брат»… Но он и бровью не повел, показал еще раз дубиной.

— Давай, давай, туда! Хватит разговаривать.

Захар Чернуха был готов бежать дальше по своим душегубным делам.

— Ну, чего там? — заорал он. — Кончай его, Агафон!

Мальчуганы за спиной «приказчика» присмирели, мне запомнились их конопатые, с облупленными носами лица. Им было страшно и в то же время любопытно увидеть, как чужой утонет. Другие мальчишки вешают кошек или сжигают собак на кострах «для интересу». А тут — человек и животное в одном лице. Интересу больше. К тому же разрешенное будет убийство. Взрослый уважаемый человек дозволил, заставил. Какие могут быть сомнения? Сам бог велел нам в безмозглом возрасте держаться за руку взрослого человека без всяких сомнений. Или им уже приходилось топить людей? Все было возможно в этом селе, оно шло впереди времени почему-то…

Агафон картинно стоял в пяти шагах от меня, и промахнуться было трудно. Первым голышом я сбил с него картуз, вторым попал в лицо. Он завопил истошным голосом, повалился на мелководье между камнями, и кровь смешалась с водой, протянулась лентами. Я перепрыгнул через него и бросился на босоногих — они дружно брызнули в разные стороны, не боясь воды. И опять передо мной Чернуха — его большая свекольная морда была перекошена каким-то сильным чувством. Мне бы прошмыгнуть сторонкой — смог бы! — но меня парализовало страхом при виде скошенной мордени. Я начал пятиться, запнулся, упал. И, чтобы спастись от нависшего надо мной бандита, оттолкнулся ногами от поскочной опоры — стремнина подхватила меня, проскребла хребтом по каменистому дну… Я вопил, захлебывался, безумно колотил ногами и руками по воде и хватался за скользкие ветви тала, свесившиеся с берега… Теперь я был именно таким, каким они видели меня: диким, тупым, злобным туземцем, не умеющим плавать, не умеющим правильно есть, правильно «гадить», умываться и вообще жить в двадцатом веке.

Течением меня вынесло за пределы села, как бессмысленную щепочку. Я выполз на заливной луг, по которому, утопая по щиколотку в мутной воде, бродили пятнистые ленивые коровы, пугая лягушек. На взгорке возле копешки сена дымился костерок. Малец-пастушонок пек на прутике грибы, а в золе — картошку. Разговаривать с ним было бесполезно — сильно тронутый умом, деревенский дурачок. И как ему коров доверили?

Я выжал одежду, развесил ее у огня на кольях и поел вместе с пастушонком ворованную картошку. Печеные грибы были невкусны, и страшновато было их есть. Известно же, дураки не отличают хорошего от плохого, и значит, хорошие грибы от поганок и мухоморов. Хотя Бородуля отличает. Тем и славится повсюду.

Я вбирал в себя тепло и дым костра, сидя на корточках нагишом, и радовался жизни. Я благодарил Иисуса и аллаха за то, что местные духи вод не тронули меня, не утянули на дно, не сковали конечности судорогами, хотя во мне и есть басурманская кровь, которую они любят… Но почему я разучился плавать?

Ведь еще в Каттарабате, на своей ферганской первой родине, я сам научился плавать — залез в глубокий хауз, пруд, начал тонуть и поплыл. Меня отстегали ослиной уздечкой за то, что подверг свою жизнь опасности, а на следующий день я снова залез в хауз, начал тонуть и поплыл, меня снова отстегали… И, когда пришлось с Засекиным плавать в холодной Томи, я уже не тонул…

А теперь разучился? Тут была какая-то тайна. Я побежал к реке, опасливо зашел по грудь и поплыл «по-собачьи» без всяких затруднений. Сплавал на другой берег, вернулся. Какое-то колдовство было надо мной, не иначе…

Я благополучно вернулся в село, отыскал полицейский участок — каменный дом под железной крышей.

Засекин с друзьями был уже там. Они пили чай вместе с бородатыми, грязными, окровавленными мужиками. Посреди дощатого стола сверкал начищенным боком трехведерный самовар. Громко швыркали из стаканов и блюдец, хрумкали колотым сахаром и пересушенными кренделями. Ушлые хозяева в этом селе выставляют обычно для гостей такое угощение, которое не всем по зубам.

У стены на лавке лежал мужик вверх пузом, разрисованным кровавыми царапинами. Толстая и еще не старая жена Потапыча, до невозможности похожая на своего мужа, замазывала йодом эти рисунки. Мужик тихо постанывал и невпопад отвечал на вопросы, которыми бомбили его чаевники.

Меня посадили рядом с Засекиным, налили чаю в граненый стакан, дали каральку и большой кусок сахара.

— Ну, где баклуши бил, Феохарий Ильич? Докладывай. — Тяжелая рука благодетеля придавила мне голову.

Я рассказал о бочкаревском зяте, о раненом Чалдоне и о том, как меня хотели утопить. И как я разучился плавать, а потом снова научился. Потапыч выловил из моих слов самое нужное:

— Теперь стервеца Захарку не словить. Уйдет в глухомань и начнет безобразничать, как медведь-шатун. Попьет теперь невинной крови.

— Вот и говорю! — продолжил с раздражением Засекин какой-то прошлый разговор. — Нельзя было их из села выпускать. Если начали зорить осиное гнездо, хоть сдохни, а ни одно насекомое не выпусти. Ибо спасется одно-единственное — и заведет новое гнездо, и выкормит новых насекомых. — И ко мне: — Запомни, Феохарий, главный закон в нашем охотничьем деле: сдохни, а не выпусти.

Заговорили о подземелье и закромах под бочкаревской баней. Я взволнованно спросил, что было там.

— А ничего, — ответили мне. — Они не дурнее нас. Все вывезли заранее.

— Разбойный амбар у них там был, их главная кубышка и надёжа, — пояснил Потапыч мне как ровне. — Душа важного разбойного стана — это тайный амбар. Взять амбар — и всему стану будет крышка. Тоже запоминай, Феохарька, авось пригодится. Вижу, толковым полицейским станешь.

— Ни за что! — испугался я.

— Вот те на! — обиделся Потапыч и даже растерялся. — Ты поглянь, Фрол Демьяныч, на это басурманово отродье. Сколь волка ни корми, все равно в лес смотрит.

Засекин сжал в горсть мои волосы — я чуть не вскрикнул от боли — и повернул к себе мое лицо. Но вместо ругани спросил:

— Про какое колдовство ты болтал?

Я снова начал рассказывать о водяном странном случае.

— Это в тебе Азия шевелится, — определил он с ходу. — Азиатская чувствительность… любую силу чует. А, Феохарий? Не переживай, брат. Во всех сидит азиатчина, так и хочется стать такими, как заставляют… Посмотри вокруг: отчего люди в таком облике, с такими рожами и чувствами? Сами-то по себе они другие. Лучше, наверное. Черт их поймет… — Засекин щурился в махорочном дыму, как бы улыбался и злился одновременно.

Потапыч вмешался:

— Мудрено говоришь, Фрол Демьяныч. Не для младенческой мозги. Не то, что надо, поймет твой выученик.

— Ну и дурак будет.

Я шепотом спросил Засекина:

— Азиатчина — не колдовство?

Он хмыкнул.

— В какой-то мере колдовство. Определенно — наважденье… Помнишь байку о лягушках? Та, что легла на дно кувшина, — заколдованная. Пессимизмом заколдованная, ленью-матушкой. Мол, лучше не мучиться и сразу помереть. Ты так же подумал.

— Я ничего не думал! Когда сидел на камне!

— То-то и оно. Азиатчина мозги отшибает. Начинаешь делать без ума то, что мог бы делать с дурным умишком.

— Мудрено, — вздохнул я. — А какой молитвой отвести ее… эту самую…

— Да ты же все мои молитвы знаешь, парень. Учишь тебя, узишь… — вдруг озлился Засекин. — Брысь под лавку!

Я посторонился, он вылез из-за стола и пошел в другую комнату. Потапыч начал звать на совещание «исключительно только» народных заступников. Мужики зашевелились. Задремавший было на лавке голопузый сжался почему-то в страхе.

«И чего взъелся хозяин? — недоумевал я. — Какие все его молитвы я знаю?»

VIII

Пока подручные Бочкарева вылавливали красногорских по всему селу и тащили их в «нижнюю баньку», сам Матвей Африканыч распалял толпу правильными словами про жизнь.

— Ну, не могу я теперя видеть, как грабят рабочего таежника христопродавцы! Опаивают дурным зельем, обирают до нитки и выбрасывают голенького под забор! Без ножа режут! Эй, люди, да протрите зенки! Сразу увидите, как бьетесь вы в силках, как пьют из вас кровь мироеды. А властям до вас и дела нет! Никакой защиты для таежного мужика…

Более трезвые поняли, о чем шла речь, и обалдели от бочкаревской смелости, а потом наперебой закричали что-то ему в поддержку. Большинство же слушало в осоловелом состоянии, но, когда поднялся шум, начали тоже кричать. Только несколько человек посмеивались да щелкали орешки, сидя на бревнах у забора. Соседи-хозяева, товарищи и соперники Бочкаревых.

— Во дает! Златоуст! — неприкрыто издевались они. — Ну, Африканыч! Так и святым угодником недолго стать.

Зря посмеивались. Бочкарев услышал и показал в их сторону дрожащим от возмущения пальцем.

— Энто и есть мироеды! Кровопивцы! Они вас обирают дочиста! Вон тот, с пархатой плешью — Карнаухов Григорий, — пиво настаивает на табачном листе, чтобы с одного стакана сбивало с ног, а потом обшаривает у трудящихся карманы, распарывает тайные заначки! А рядом с ним брюхатый — Павел Кочергин, он тоже лагушкú на табак ставит, а в водку сулемы подливает. Уж сколько у него с перепоя умерло гостей — и ничего, как с гуся вода! Потому что всю полицию в уезде купил…

Таежный народ уже был в большом накале, а после таких сладких душевных слов не мог устоять на месте. Ну, и бросились крушить мироедов. Ату их! Дружно свалили ворота Карнауховых, потом Кочергиных, подожгли избы и сеновалы. Глупый Карнаухов начал палить в толпу из немецкой двухстволки, а умный Кочергин отвел семейство к соседям и спокойно смотрел на пожар и буйство со стороны. И беседовал с бывалыми людьми, мол, и не такое видели, научились из всего пользу добывать. Погромят-то на сотни рубликов, а заплатят на тысячи. Сколько хороших изб и дворовых строений отгрохали христовоздвиженцы после таких разгромов в прошлые лета! И еще отгрохают, лишь бы уездные начальники не скоро ввязывались, не помешали…

Еще тушили пожары, еще кто-то кого-то гонял по селу, и слышалась стрельба из большого калибра, когда в каменном доме собрались народные заступники и правдолюбцы на большой совет. В те малопонятные времена существовал удивительный тип людей, которым хоть кол на голове теши, а они будут резать правду в глаза, будут ввязываться в любую несправедливость, чтобы унять лихоимцев или хотя бы облаять, чтобы возбудить милосердие к ограбленным и бедствующим. Власти травили преступников при каждом удобном случае, но все же не изводили до конца. Невольно уважали за настырное правдолюбство и обращались иной раз к ним за помощью при серьезных происшествиях в народной жизни.

Вот и теперь такой серьезный случай наступил с легкой руки Засекина. Он же и придумал собрать в полицейский участок всех, кто подходил под «чин заступничества».

В личных апартаментах Потапыча, застланных домоткаными ковриками, собралась и впрямь удивительная публика. Тут и «князь»-красавец Софрон Маркелов, и знаменитый на всю Сибирь старичок Морковкин по прозвищу Репей-счетовод, и «тайный социалист» Ерофей Сорока — внук знаменитого разбойника Сороки, и блаженная Бородуля, глава деревенских дурачков, и отец Михаил — дьякон самой ветхой церквушки в округе… Сидели они на лавках, за большим крестьянским столом. Отдельно на грубых табуретках восседали почетные господа: управляющий Красногорским прииском Барыкин и сельский голова Старовойтов.

Защитники народа недобро поглядывали на Засекина и начальство, пили чай из граненых стаканов. К вареньям в точеных из липы вазочках никто не притронулся. «Князь» хмурился, положив перед собой на столешницу кулаки, обмотанные окровавленным тряпьем, и пьяно скрипел зубами. Даже отец Михаил, книгочей и умница, глядел на Засекина сквозь треснутые стекла пенсне с недоверием и тревожно. Только Бородуля, добрая душа, пеленала в бороду тряпичную куколку и напевала грудным бабьим голосом на мотив колыбельной:

Назад Дальше