Барак, в котором в одной из маленьких комнат жил Николай Дмитриевич Кузнецов, Тимонин нашел без труда…
29
Домой Лиза не торопилась.
После пасхи что-то сломалось в доме Субботиных. По этажам, комнатам, коридорам бродила отчужденность. Илья совсем закрылся у себя, мать, измученная и уставшая от волнений и обид, болезненно ощущала свою ненужность. Отец с утра и до позднего вечера ездил по делам, в которые никого не посвящал, мрачнея и сердясь на всех. И только с дочерью Дементий Ильич мог расслабиться и оттаять душой. Они ждали друг друга, с жестокой легкостью не замечая: он — жену и сына, она — мать и брата.
Зная, что отца сейчас нет дома, она решила наведать Веру Сытько.
С ней они не виделись несколько дней. Точнее сказать, с того дня, когда Вера сама не своя от страха выскочила из кабинета председателя Совета, благословляя пропахшего дымом человека, который избавил ее от необходимости что-то придумывать о злосчастном письме, заклеенном хлебным мякишем. Вера сказала подруге, чтобы та больше не давала ей таких поручений.
Лиза посмеялась над Вериными страхами, стараясь все обернуть в шутку, но подруга заявила, что не желает терять место, а может быть, и голову, и убежала. Можно было обойтись без такой трусихи, однако отец отнесся иначе, и Лиза, на ходу придумывая повод, пошла мириться.
Но Веры дома не оказалось.
— В Совете своем сидит. Прибежала перед вечером, как оглашенная, выпила кружку молока и опять убежала, — неторопливо копаясь у печки, рассказывала Верина мать. — То ли совещание у них какое выдумали, то ли еще чего, не знаю. Сами маются и другим покою не дают… Вчерась как с утра убегла, так и проторчала там аж дотемна. Не отпускал, говорит, председатель. Да как так можно, чтоб цельный день не евши! Такого и при старом режиме не было!
Лиза не стала поддерживать разговор и вышла на улицу.
Стемнело. В окнах засветились огни ламп, призывно маня в тепло и покой. Лиза присела на скамейку у ворот, кутая в платок зябнувшие в вечерней прохладе плечи и думая о том, как был прав отец, ругая ее за необдуманную ссору с Верой. «Что-то важное решают, по целым дням сидят, а мы не знаем». Она чувствовала себя человеком, который по глупости или лености пропускает меж пальцев то, что должно остаться в руках. «Плохая я помощница, зря отец хвалил меня перед Александром Сергеевичем!»
Вспомнив о Добровольском, Лиза заволновалась. Не раз в последнее время хотелось думать о нем, рисовать его лицо, руки, глаза, вызывать в покорной памяти слова, фразы. Она с досадой теперь вспоминала, как нагрубила ему в первый день.
«Но ведь я защищала Илью», — старалась оправдаться Лиза. Но это плохо удавалось, потому что теперь брат представлялся ей человеком, недостойным уважения. Временами она, жадно вслушиваясь в разговоры штабс-капитана и отца, с радостью выполняя их поручения, стыдилась брата, как стыдятся самолюбцы родственников-уродов.
Посидев немного, Лиза решила встретить Веру. Она неспешно пошла по затихшей улице, не заботясь ни о том, что о ней могут подумать попрятавшиеся за заборами обыватели, ни о возможных неприятных встречах с пьяными. Она ощущала в себе спокойную силу и уверенность, словно защищенная могущественной организацией, власть которой распространяется повсюду.
На торговой площади меж длинных деревянных рядов толпились маленькими группами загулявшие мастеровые, ремесленники, вчерашние солдаты, крестьяне… Затевались драки, начинались и гасли песни, слышались плач и смех. Проглатывали и выплевывали клиентов кабаки и чайные, лепившиеся бок о бок по всей площади. На все это с болью и гневом смотрели усталые окна Совета.
Лиза прошлась несколько раз мимо входа. Время текло медленно, тягуче.
Основательно продрогнув, она вошла в здание. На первом этаже, у входа, сидел дежурный. Спросил заспанным голосом:
— Вам кого?
— К подруге я, Вере Сытько, — ответила Лиза неожиданно робко и просяще.
— Погоди малость, должны вот-вот кончить. — Дежурный, чтобы согнать дремоту и сосущую скуку, приготовился поговорить с молодой и очень привлекательной особой. Но она отвернулась.
Через несколько минут на втором этаже задвигали стульями, зашумели, и Вера со счастливым лицом человека, окончившего наконец нелюбимую, но обязательную работу, сбежала с лестницы.
Сначала разговор не клеился. Вера, выдерживая тон невинно пострадавшей, отвечала неохотно и односложно, гадая, что понадобилось Лизе, но терпения хватило ненадолго. Лиза с интересом выслушивала то, над чем раньше откровенно издевалась. Перед самым Вериным домом, не меняя ласково-шутливого выражения, посоветовала:
— Ты все же поменьше работай, отощаешь, — парни не взглянут. Мне мама твоя жаловалась, что тебе сегодня даже поесть некогда было.
— Ой, что ты, какой обед! Весь день на ногах, одному — записку, другому — депешу, третьему — конверт с печатью. А к вечеру надумали совещаться. — Вера горестно махнула рукой.
— Подумаешь, — небрежно бросила Лиза, — первый раз, что ли!
— Первый — не первый, — с легкой обидой ответила Лиза, — а такого еще не было. Представляешь, Бирючков с Ильиным прямо сцепились. «Какое имел право один на такое дело идти?» — это Бирючков. А Ильин, — продолжала Вера, все больше оживляясь: — «Не могу допустить, чтоб товарищи мои остались неотмщенными, а гады всякие хлеб топили!» Это он про то, что вчера в Загорье было… Ну потом помирились. «В общем, ты, — Бирючков говорит, — пока поезжай учиться, а приедешь — разберемся как положено».
— Это Бирючков Ильина, что ли, отправляет учиться?
— Ага. Приказ такой пришел. Ильину и его отряду ехать в Богородск. Правда, Кукушкин, ну этот с фабрики Лузгина, противиться начал. Нельзя, говорит, сейчас отряд из города отпускать, обстановка сложная.
— Как же Ильин едет, ведь он, говорили, раненый?
— Вот-вот, ему и Тимофей Матвеевич об этом. А тот смеется. «Мне, — говорит, — такие ранения даже приятны, на мне заживает, как на кошке, на другой день, а у меня в запасе сутки».
— Значит, они в пятницу уезжают?
— В пятницу, — подтвердила Вера.
30
Совещание закончилось быстро. Прохоровский, недовольно морщась, выслушал доклады, которые никакой свежей информации не содержали.
— Плохо работаем. Можно сказать, бесполезно. Зря едим хлеб!
Все опустили головы. Слова были жестокими и несправедливыми. Люди работали много и энергично. Но их желание осилить бандитов, саботажников, спекулянтов, подстрекателей не подкреплялось ни опытом, которого они еще не успели накопить, ни знаниями, которых им негде было получить.
— В общем, — сказал Прохоровский, — нам необходимо максимально усилить свою деятельность. Наша обязательная задача — я не перестану ее повторять — в ближайшие дни ликвидировать банду Трифоновского. Решив эту задачу, нам будет легче уничтожить подобные ей группки и отдельные элементы. Только так и не иначе!
Кузнецов и Госк вышли из кабинета Прохоровского вместе.
— Зайдем ко мне? — предложил Николай Дмитриевич Госку.
Госк согласно кивнул, и они пришли в небольшую комнату, где стояли стол, два стула и узкий шкаф. На окне в горшке стоял цветок, мудреное название которого терпеливо и по нескольку раз объяснял Кузнецов всем сюда входящим.
Николай Дмитриевич первым делом погладил крупные сочные зеленые листья.
— Вот… Цвести скоро будут. — Он показал на невзрачные стручки. — Отвлекает, знаешь ли. Растет себе и растет… н-да…
Он нахмурился, сел за стол, поглаживая затылок.
— Болит?
— Так, временами. Не пойму, чем они меня, — по-детски простодушно удивился Николай Дмитриевич.
— Вероятно, рукояткой револьвера, — сказал Госк. — Могло быть хуже.
— Могло… Я потом раза три туда приходил, где Прохоровский меня подобрал. Все хотел узнать, куда те люди торопились, к кому. Порасспрашивал, да, видно, без толку. Домов подозрительных вроде нет, разве что отца Сергия.
— У него недавно сын вернулся. Из офицеров, говорят…
— В главном Прохоровский все-таки прав, — перевел разговор Кузнецов. — Надо энергичнее делать доверенное народом дело. Наша беда в том, что мы плетемся в хвосте событий, вместо того, чтобы опережать их.
— То есть как, — удивился Госк. — Разве можно предвидеть то, что задумали бандиты?!
— Не можно, а нужно! Конечно, трудно угадать какие-то незначительные действия, но большие, крупные дела мы обязаны предусмотреть. Это, разумеется, очень сложно, но необходимо. В противном случае нам останется только подбирать трупы.
— Как это случилось в Загорье, — вставил Госк.
— Вот именно! Но я не допускаю, что мы должны нацеливаться лишь на ликвидацию банды Трифоновского. Есть бандиты и поматерее. Именно они, умные, хитрые и затаенные до поры до времени, представляют главную опасность. Банда, при всем ее безусловном вреде, не составляет и сотой доли опасности, которую несут в себе затаившиеся враги. Они замахиваются на самую Советскую власть. Вот возьмем для примера саботаж на фабрике Лузгина. Мелочь? Пустяк? Нет, не мелочь и не пустяк, поскольку имеет политическую окраску. — Николай Дмитриевич встал и взволнованно заходил по комнате: четыре шага туда, четыре обратно. — Факт саботажа не только экономическая диверсия, но и прямой вызов Советской власти. Людям дают понять, что большевики не в состоянии ни направлять, ни контролировать события, а значит, подрывают веру в нас. — Он остановился и, внимательно глядя на Госка, спросил: — Вам что-то непонятно, неясно?
— Я раньше думал, что все будет определенней. А то получается, что в банде и нищие и богатые, в саботаже участвуют фабриканты и рабочие, продотряд уничтожают кулаки и крестьяне, а в милиции — и друзья и враги!
— Так будет до тех пор, пока мы не победим окончательно! — подхватил Кузнецов. — Я бы тоже хотел, чтобы все было точно и определенно: этот — свой, этот — чужой! Но не выходит так, понимаешь, не выходит! Не выходит! Ты же большевик, вспомни, чему нас партия учит? Спокойствию, вниманию, трезвой оценке создавшейся ситуации и основе основ — классовому подходу ко всем происходящим событиям. Только с этих позиций мы можем дать оценку и человеку, и его поступкам.
— Но ведь человек может и ошибиться.
— Может. Но ты опять же, во-первых, погляди, почему человек ошибся, какая причина толкнула его на ошибочный путь, а, во-вторых, присмотрись, какой первый шаг этот человек сделает после ошибки. Это я к тому, что если в человеке заложено здоровое зерно, то оно его всегда на правильную дорогу выведет.
— Вы это о ком-то конкретно или вообще?
— И конкретно и вообще!
31
Все эти дни игуменья Алевтина готовилась к разговору с архимандритом. Все эти дни ее не покидало нервное возбуждение. Плохо верилось ей в благодатную помощь всевышнего. За годы пребывания в обители она поняла, что бог нужен лишь слабым людям, но необходимость в нем не укрепляет их, а обезволивает. Трудно было Алевтине и потому, что приходилось таить эти мысли от отца Павла, чутким и чистым в своей вере сердцем догадывающегося о том, что творится что-то неладное. Все чаще стало приходить и раскаяние за свой шаг, который лишил ее многих обычных человеческих радостей. И теперь, когда одолевал великий соблазн, думала она не об избавлении от него, а о возможности использовать шанс, может быть, последний в ее жизни.
Архимандрит прошелся по покоям игуменьи. Остановился у иконы «Утоли моя печали», буднично висевшей в общем ряду, не спеша перекрестился. Игуменья искоса поглядывала на Валентина. Был он выше среднего роста, с длинными черными волосами и тщательно ухоженной бородой, красили лицо точеный нос и карие большие глаза. Мантия с крестом, украшенным драгоценностями, не портила осанки, наоборот, придавала особое достоинство и уверенность. Во всем чувствовалось хорошее воспитание, умение точно определить свое место в обществе. «Таким, наверное, любят исповедоваться женщины», — с иронией подумала мать Алевтина.
— Наслышан я, матушка, — повернулся к ней Валентин, — о благодеяниях монастыря, вам вверенного. Рады мы вашему участию в общих заботах. И тому, что послушницы по городам и весям несут слово правды божией, и тому, что сохранить умеете все, что вам доверено.
Архимандрит подождал, что ответит игуменья, но она, давая понять, что подразумевает под этими словами лишь оружие, доставленное ей Добровольским и его друзьями-офицерами, смиренно ждала. Но Валентин, не веря ни в ее недогадливость, ни в ее смирение, решил разом разрубить гордиев узел.
— Особая благодарность за сохранение сей иконы. — Он прямо и твердо посмотрел на Алевтину, отвергая любые недомолвки.
— Надо полагать, что она мне досталась как бы в наследство, — произнесла игуменья.
Валентин хотел рассмеяться, но, посмотрев на ее окаменелое лицо, передумал: «Сбываются худшие предположения. Однако, как смела!»
— Все ценности, что по воле божьей попали в ваши руки, принадлежат святой церкви, и только она вправе ими распоряжаться.
— Но посредством чьих-то рук.
— И вы полагаете, что эти руки будут вашими, — насмешливо заметил Валентин, в душе начинавший тяготиться неприятным разговором.
— А почему бы и нет! — не смутилась игуменья. — Сохранение иконы дает надежду монастырю принять участие в деяниях церкви, коим вспомоществовать могут драгоценности.
Архимандрит осуждающе покачал головой, но Алевтина продолжала:
— Не дай бог представить, что случится непредвиденное, и пропали они. Да и теперь копейка им цена, поскольку трудно переправить в Москву: по указу Советов, как вы знаете, все драгоценности должны быть переданы в их казну, а неподчинившиеся… — Она не договорила, выразительно посмотрев на Валентина.
— Вы что, матушка, грозите мне? — изумился архимандрит.
— Упаси бог! Наоборот, стремлюсь оказать наибольшую помощь святой церкви, доказав свою бесконечную преданность.
— Мы сумеем оценить по достоинству, — красивые глаза Валентина блеснули. — Но справедливы слова ваши в том, что ехать сейчас с иконой в Москву действительно опасно. — Взгляды их встретились и разминулись. — Посему храните ее пока у себя.
32
Угнетала неопределенность. Чем больше видел Илья движения вокруг, тем сложнее представлял свое место в суетящейся массе людей. Ему все труднее становилось от собственной неприкаянности и посторонней настойчивости. Он судорожно старался понять, что руководит теми, кто так или иначе пересекает его бегущую в тупик дорогу. Но при этом Илья никого не хотел слушать, боясь подчиниться чужой воле, и оттого замыкался в себе все сильнее.
«Вот так и становятся самоубийцами», — думал Илья, с тоской оглядывая свою недолгую и неудавшуюся жизнь. Мысль покончить разом со всем приходила в последнее время все чаще. Она дразнила, и он спрашивал себя: «А мог бы я решиться на такое?» И с горечью признавался, что нет. «Хотя, в сущности, что потерял бы я в этом мире и что мир бы потерял во мне? Ничего!»
Но это «ничего» не прибавляло решимости, наоборот, заставляло с других сторон оценить прожитые годы, вспомнить счастливые мгновения. Оттого, что их было мало, они всплывали вновь и вновь, необоримо возвращали к жизни.
Илья покосился на вызов из военкомата — серый листок бумаги на столике у кресла: он тоже напоминал о жизни. «И этим что-то понадобилось от меня!»
Большевики вызывали у него двойственное чувство.
Они пугали и притягивали к себе, ибо пугающей и притягательной в своей обнаженной справедливости была их правда. Илья встречался с ними на фронте и не мог постичь их бесстрашия. Нет, не безумной храбрости, с которой шли под пули врага, а смелости ежечасно, ежеминутно встать под ружья своих же соотечественников-солдат.
Однажды в сырой и холодный вечер он услышал в землянке приглушенный голос и слова, за которые трибунал карал без пощады. Войти незамеченным не удалось, хотя Илья без всяких подлых мыслей к этому стремился. Его заметили. Солдаты вскочили, с испугом глядя на поручика. Илья не нашелся, что предпринять, приказав, — однако, агитатору — тот оказался из вольноопределяемых — следовать за ним. Отойдя подальше от землянки, спросил: