— Зачем вы это делаете? Вас могут расстрелять.
— Я готов к этому, — последовал рассудительный и без всякого надрыва и вызова ответ. — Всегда чувствуешь себя уверенно и спокойно, если под ногами твердая почва и есть цель, ради которой стоит умереть, не так ли?
— Так или не так, судить не берусь, но те, против кого вы агитируете, тоже видят цель и тоже чувствуют твердую почву под ногами.
— Здесь вы ошибаетесь. Цель, разумеется, у них есть, но нет опоры, уходит она из-под ног, чему мы весьма способствуем. А слабость и страх порождают расстрелы.
Человек был в его власти: одно слово — и оборвет залп ниточку жизни. Но Илья не произнес этого слова, долго потом ворошил душу в поисках ответа на вопрос «почему?».
«Меньше думай, живи проще», — советовали офицеры, но он только грустно улыбался, отклоняя советы, наставления, подсказки и более всего участие.
«Но ведь какой-то выход должен быть! Где он, где?» — изводился Илья, чувствуя, как все глубже засасывает его трясина отчужденности и одиночества.
В дверь тихо постучали.
— Ильюшенька, это я. Ты слышишь? — донесся робкий голос матери. — К тебе Иван Петрович.
— Объясни, что я никого не хочу видеть.
— Я объясняла, но…
— …но я ничего не хочу слышать! — закончил за нее Смирнов.
Илья с неохотой открыл дверь, пропуская поручика. От того пахло вином, но держался он твердо и уверенно. За этой уверенностью угадывалось нежелание показать растерянность.
— Разругался с отцом, — объяснил Смирнов коротко и без предисловий. — Ты спрашиваешь почему? — задал он вопрос, хотя Илья ни о чем не спрашивал. — А потому, что все истинно честные и преданные России люди становятся под наши знамена, а он — отказался. Что, трусит или продался большевикам? Впрочем, это все равно. Но мне-то, его сыну, каково?!
— Ты пришел искать утешения?
— У тебя? Утешения? Я еще не сошел с ума! Я пришел потому, что желаю понять, отчего разброд, отчего ты не идешь со своим отцом, а мой отец не идет со мной?
Он смотрел требовательно и горячо. Илье был неприятен его взгляд, неприятен разговор. Но где-то в глубине души неожиданно колыхнулась жалость и к отцам, своему и этого крикливого поручика, и к таким, как он сам. Но он только молча пожал плечами, сознавая, что никому его жалость не нужна и ничего удовлетворяющего возмущенного Смирнова и тем более успокаивающего сказать не сможет. Взгляд вдруг упал на серый прямоугольник бумаги.
— Вот, понимаешь ли, получил из военкомата.
— А, это… — Смирнов презрительно скривил тонкие губы. — Я с такой бумаженцией сходил куда надо, чего и вам желаю. — Он громко расхохотался. Но взглянув на Субботина, оборвал смех. — А вы, поручик, намерены идти к ним? А знаете, с какой целью вас туда вызывают, пардон, приглашают?
У Ильи не было ни малейшего желания выходить из дома, но слова Смирнова, выражение лица подействовали неожиданным образом: стало казаться, что решение созрело давно и определенно.
— Что намерен делать я, касается только меня, — ответил он. — К тому же вы хотели уделить мне только минуту — она истекла!
— В другое время я бы потребовал от вас удовлетворения, — выкрикнул Смирнов, и, круто повернувшись, вышел, хлопнув дверью.
Через минуту заглянула мать. В ее глазах было столько беспокойства и нежности, что Илье захотелось обнять мать, сказать что-то доброе, ласковое, но, зная, что она сейчас же расплачется, сдержался, лишь улыбнулся успокаивающе-виновато и спросил глуховато.
— Подскажи, мама, как найти Николаевскую улицу. Что-то я все подзабыл за эти годы.
Мать торопливо начала объяснять, радуясь возможности оказать сыну такую маленькую услугу. Потом помолчала и нерешительно спросила, кивнув на бумагу;
— Пойдешь?
— Пойду.
— Сходи, — с готовностью согласилась мать. — Сходи. На людях хоть покажешься, а то затворился совсем… Только характер угомони чуток, будь попокладистей, не приведи господь, накличешь на голову беду! Мало ли всякого про них сказывают, — приговаривала она, провожая. У ворот остановилась и, с грустной нежностью глядя вслед сыну, положила торопливый крест.
Военкомат Илья нашел после долгих блужданий. Шел по переулкам и улочкам, поругивая и тех, кто ждет его, и себя, а в действительности подсознательно оттягивая время встречи.
Наконец на стене крепкого, под железной крышей дома с пятью окнами на улицу увидел вывеску «Военный комиссариат». Одернул китель, поправил фуражку. «Ладно, — сказал он себе, волнуясь, — поглядим».
В первой комнате, в углу, у изразцовой печки пристроился щуплый паренек и что-то старательно переписывал в объемистый журнал. Напротив двери, за громоздким канцелярским столом сидел средних лет кряжистый мужчина с вислыми рыжеватыми усами.
Субботин остановился у порога, поздоровался. Оба подняли головы. Парнишка смотрел, не скрывая любопытства, мужчина — ожидающе-вопросительно.
— Вот, получил. — Илья подошел к старшему, протягивая повестку:
— Поручик Субботин?
— Теперь просто Субботин.
— Военный комиссар Боровой, — представился мужчина и предложил сесть. Спросил, как показалось Илье, со строгой укоризной: — Почему до сих пор не встали на учет?
От его тона вспыхнуло раздражение, но Илья, сдерживаясь, ответил сухо и четко:
— Был болен. — И добавил: — К тому же не считал это необходимым. «Зачем тогда пришел?» — ждал он вопроса, но услышал спокойное:
— Отчего?
— Оттого, что воевать более не намерен.
— И на нашей стороне?
— И на вашей!
Боровой аккуратно положил повестку на стол и поднял темные, в мелкой сетке морщин глаза.
— Я вам верю. Хотя вы боевой и неглупый офицер… и это странно, стоять в стороне. Вы не находите?
— Не нахожу! И агитировать меня не надо! — И, не давая Боровому возразить, заторопился. — Все, что вы хотите сказать, я знаю заранее, посему… — Он встал. — Если я вам более не нужен — честь имею!
— Погодите, Субботин. Экий вы горячий!
Военком посмотрел на него внимательно.
— Устали воевать?
— Устал, именно устал! И, думаю, заслужил право на отдых.
— И сколько вы намерены отдыхать?.. Да не кипятитесь вы, — остановил военком, видя, что Субботин готовится сказать что-то резкое. — Не мужчина, а какая-то кисейная барышня, ей-богу!
Можно было уходить, но что-то удерживало.
Стыд за несдержанность на мгновение притупил все остальные чувства. Илья извинился, опять сел на жёсткий стул, попросил разрешения закурить.
Парнишка влез в свои записи, мужественно делая вид, что не интересуется происходящим.
Телефон неожиданно резко зазвонил.
— Да… слушаю… Хорошо, Тимофей Матвеевич, сейчас буду.
Боровой опустил трубку, посмотрел на сумрачно курящего Субботина и неожиданно предложил:
— Не хотите ли пойти со мной?
Илья удивленно посмотрел на него.
— К председателю нашего Совета. Согласны?
— В гости или как? — Субботин раздавил в пепельнице папиросу, стараясь разобраться, какие чувства сейчас им владеют. Здесь были и досада, что пришел сюда, и желание узнать больше об этих людях, и далекая, лишь чуть обозначившаяся радость — предчувствие чего-то нового, готового изменить его жизнь, и тоска от неверия в это.
— Как вам сказать. — Военком собрал бумаги, сложил в тощую папку и прихлопнул ладонью. — Но, думаю, вам не повредит.
— Если не повредит… — с грустной иронией произнес Илья, и они вышли.
От военкомата до Совета оказалось пятнадцать минут спокойного хода. Весь этот недолгий путь Боровой пытался разговорить Илью, но это не удавалось, тот затворился в себя и, словно чего-то стесняясь, шел с видом человека, совершенно незнакомого со своим попутчиком.
Но военкома это не обижало. Он догадывался, в каком состоянии находится Субботин, и думал сейчас о том, как бы ненароком не отпугнуть его, не дать взыграть притихшему норову. Он знал таких людей: нерешительных в главном, но безрассудных в мелочах.
В небольшой комнате, приспособленной под приемную, Боровой попросил Субботина подождать и вошел к председателю.
Курносая девушка за столиком у двери спросила испуганным шепотом:
— Что случилось, Илья Дементьевич?
— А что должно случиться? — в свою очередь, спросил Илья.
— Вы меня не узнаете? Я Вера Сытько, Лизина подружка. Может, что домой передать?
— Передайте, — почти весело сказал Илья, — что их сын и брат живым не сдастся!
— Вы вот шутите, а того не знаете, что…
Но объяснить, чего не знает Илья, не успела: военком пригласил Субботина в кабинет.
Они поздоровались за руку, и Бирючков спросил без вступлений и предисловий:
— Товарищ Боровой рекомендует вас на работу в военкомат, согласны?
Все что угодно готов был услышать Илья, но только не это. Он растерянно посмотрел на Борового, перевел взгляд на председателя Совета, не зная, возмущаться тем, что так вот, с плеча, решают его судьбу, или радоваться, что появилась тропинка из тупика.
— Право, не знаю, — пожал он плечами. — Тем более что ни о чем подобном мы и речи не вели.
— То было полчаса назад, а в нашем деле это не так уж мало.
— Но ведь вы меня совсем не знаете!
— Кое-что нам о вас известно. Но мысль ваша мне понятна. — Он повернулся к Боровому, словно беря его в свидетели. Тот сосредоточенно поглаживал усы. — Безусловно, определенная доля риска есть.
— Но я объяснил господину… простите, товарищу Боровому, что политика меня не интересует и я не желаю иметь дело с оружием.
— До оружия пока дело не дошло, а политика… Мне бы не хотелось навязывать вам свое мнение, да это, по-видимому, и бесполезно, но все-таки присмотритесь вокруг. Но не взглядом равнодушного обывателя или обозленного на весь мир за собственные неудачи человека!
Бирючков, сам того не подозревая, коснулся самого больного места, но эта боль, к немалому удивлению, сейчас не причинила страданий.
— Благодарю за совет, — произнес Субботин без привычного вызова и иронии. — И все-таки согласиться вот так, сразу, не могу.
— И не соглашайтесь, — сказал Бирючков. — Скороспелые решения мало стоят. Подумайте, но не слишком долго. Время не ждет.
Илья простился, почти уверенный, что ненадолго.
33
Возле трактира близ фабрики русско-французского анонимного общества Трифоновский остановился. Трактир был не самым лучшим, но у него было два выхода, и хозяин больше дорожил пьяной щедростью гостей, чем уважением властей.
— И надолго теперь? — спросил Митрюшин, усаживаясь за стол в самом углу продолговатого зала.
— Как получится. — Трифоновский что-то сказал трактирщику, и на застиранной скатерти появился штоф жидкости и закуска.
Они выпили и сидели, нетерпеливо ожидая. Разговаривать не хотелось, но и молчать было не легче.
Митрюшин не выдержал первым. Косясь на землисто-худое лицо Трифоновского, бросил, не тая злой усмешки:
— Доигрался в благородство? Доволен теперь? Шанс ему, видите ли, захотелось дать! А Яшка не будь дурак…
— Найдем, никуда не денется.
— Да на кой черт нужны эти хлопоты!
— Жизнь того стоит. Или скажешь, нет? — Иван оглядел цепким взглядом полупустой зал. Его люди сидели на привычных местах — у двери, у запасного выхода, у окна.
— Послушать тебя, так вся жизнь, все удовольствие в ней — поиграть с огнем.
— А почему бы и нет? Ты сам ко мне за этим приткнулся. Тебе подавай эти… как их?.. фейерверки. — Трифоновский говорил медленно, с ленцой растягивая слова. — А насчет благородства ты зря… Отец твой, верно, в благородство играет.
— При чем здесь отец! — с досадой отмахнулся Миша.
— При том, мы с ним люди одной профессии, только он грабит средь бела дня, на миру, да с улыбкой, да так, чтоб с почтением к нему, а я… Что скривился? Обидно за родного тятеньку? И мне обидно. Только за себя. Я, может, из-за таких, как он, и топочу по кривой тропке.
— Давай без исповедей!
— А ты не поп, чтоб я перед тобой исповедовался! Вот передо мной — случалось, перед смертным часом. — Он нехорошо блеснул вдруг ставшими бездонно-темными глазами. — А знаешь ли ты, купеческая твоя душа, что я украл впервой? Бублик. И цена-то ему — тьфу и растереть! А уж выдрал меня лавочник, знатно выдрал!.. Потом к матери повел, чтоб и она продолжила. Да вот беда: силенок у нее не было, опухла с голоду… Яшка мне потому и понятен, что выросли мы с с ним на одних хлебах, какие тебе не ведомы.
— То-то я гляжу, о нем печешься!
— А может, я его отпеваю, почем ты знаешь?
Миша посмотрел на Трифоновского и быстро опустил взгляд. В трактире было шумновато, говорили они тихо. Туго бухнула дверь, пропустив еще двоих. Окинув торопливым взглядом столы, они подошли к Трифоновскому. По подчеркнуто спокойным лицам он понял, что удача им не сопутствовала. Так и оказалось. Тимонин в городе не появлялся. Во всяком случае, ни у матери, ни у знакомых, ни в милиции он не показывался.
— На службе его не увидишь. — Миша в задумчивости. дотронулся до штофа, но наливать не стал. — Начальник у них с норовом, так что Яшке с пустыми руками возвращаться никак нельзя: надо ему или всех заложить, или только нас с тобой. — Он блеснул зубами в усмешке. — Ты, Ваня, что предпочитаешь?
— Я пока предпочитаю часовщика: дешевле обойдется. Как его?
— Бабурин, — подсказали с готовностью.
— Так и есть, Бабурин. Что там?
— Караулят.
— Вот и ладно. Вот и пойдем. А ты нас здесь дожидайся, — сказал он Митрюшину, но вдруг передумал: — Нет, пойдешь с нами.
Возражения не допускались: все знали — когда идут «на дело», слово Вани Трифоновского становится законом.
Впрочем, Миша и не огорчился, наоборот, за эти дни наслоилось столько всего, что хотелось как следует встряхнуться, снова испытать те мгновения нервного подъема, когда прекращается — пусть и ненадолго — тоска от мелочно-надоедливого быта и в душе вырастает единственное чувство — преодоление опасности.
Приказав держать коней наготове, Трифоновский, Митрюшин и два помощника отправились на Соборную улицу, где в полуподвальном этаже своего дома держал мастерскую часовых дел мастер Бабурин.
Он был стар, сух и заносчив. Безмерная его гордость исходила от замечательного умения вдыхать жизнь в часы всех марок. Мастерство свое Бабурин ценил и заставлял ценить других. В последние годы жил в мастерской, а дом сдавал. Все были убеждены, что денег у него много.
— Пусть даже не столько, сколько говорят, — объяснял Трифоновский, — но нам надо быстро запастись, чтобы перебраться на другое место и пожить там в тиши и беззаботности недельки две-три, а там видно будет. — Он никогда надолго вперед не загадывал, радуясь тому, что проснулся утром живым и здоровым, и надеясь таким же уснуть ночью.
Их встретили около входа, сказали, что старик в подвале, а постояльцев дома почти никого нет.
Трифоновский и Митрюшин спустились по пологой лестнице в мастерскую. Дверь открылась, тенькнув колокольчиком.
Старик поднял голову. Глаза под стеклами очков показались нечеловечески огромными. Веки без ресниц, воспаленные, красные.
— Чем могу служить? — спросил он вошедших трескучим голосом, который очень подходил к потрескиванию, шипению и чмоканью, издаваемому десятками часов, что висели, лежали и стояли в комнате.
— Чем, говоришь? — Иван осмотрелся. — Поделишься с нами кубышкой — вот и вся служба. Тебе спокойнее помирать будет, а нам жить.
— Это как понимать? — выкрикнул старик.
— Вот так и понимать. — Трифоновский упер в него тяжелое дуло. — И не ори. У этого, — он качнул маузером, — голос позвончее будет.
Бабурин сжался, но не от страха, а от готовности к отпору.
— Ну! — торопил Трифоновский.
— Нету! Ничего нету! — затряс головой часовщик.
— Погляди!
Миша нехотя перебрался через барьер, пошарил с брезгливым отвращением в ящиках стола и комода. Кое-что набралось, но не столько, на сколько рассчитывали.