Только теперь, после долгой паузы, Голубчик сделал глоток.
— Я подумал, — снова начал он, — стоит ли, друзья мои, и дальше подробно рассказывать о том, что мне довелось пережить. Лучше я от этого воздержусь и перейду сразу к моему прибытию в Париж.
Итак, я приехал. Не стоит и говорить, что для меня, жалкого Голубчика, стукача, презирающего самого себя фальшивого Кропоткина, любовника Лютеции, значил Париж. Мне стоило больших усилий не думать о том, что мой паспорт поддельный и что передо мной стоит самая гнусная задача — следить за беглыми субъектами, которых государство считает опасными. Но еще сложнее мне было уверить себя в том, что мое существование — пропащее и лживое, моя фамилия позаимствована или попросту украдена, а мой паспорт — всего лишь позорное удостоверение мерзкого стукача. Но в тот самый миг, когда мне это стало ясным, я себя возненавидел. Я, друзья мои, всегда себя ненавидел. Ведь после всего что я вам рассказал, для вас это не новость! Но ненависть, которую я испытал к себе тогда, была другого свойства. Впервые в жизни я себя презирал. Прежде я не знал, что украденная фамилия может тебя вообще уничтожить. Теперь же на собственной шкуре я ощутил необъяснимую силу написанных слов. Наверняка тот недалекий, не привыкший размышлять полицейский, выписывая мне паспорт, не только не удивился, но посчитал вполне естественным одолжить шпиону Голубчику фамилию Кропоткин. И все-таки в каждом произнесенном, и уж тем более в каждом написанном слове, всегда есть какая-то магия. Я был Кропоткиным лишь потому, что у меня был паспорт на имя Кропоткина. Удивительно, но этот же паспорт указывал на то, что я его добыл, не только поправ справедливость, но еще и для неблаговидных целей. В каком-то смысле он был постоянным свидетелем моей нечистой совести. Паспорт принуждал меня стать Кропоткиным, между тем как я не мог перестать быть Голубчиком. Дорогие мои друзья, я был, есть и останусь Голубчиком!..
А кроме того — и это «кроме того» очень существенно — я был влюблен в Лютецию. Поймите, в нее был влюблен я, Голубчик. А она, отдавшись мне, была влюблена (если, конечно, была) в того князя Кропоткина, за которого я себя выдавал! И выходило, что наедине с собой я был Голубчиком, даже если сам твердо верил, что я Кропоткин, а для той, что была тогда содержанием моей жизни, я был Кропоткиным, кузеном того лейтенанта, моего сводного брата, которого я ненавидел, в чьих объятьях она была на моих глазах.
Я говорю «на моих глазах». В том возрасте, в каком я тогда находился, естественно глубочайшим образом ненавидеть мужчину, если тот на твоих глазах, как говорится, обладает твоей любимой женщиной. И разве мог я не испытывать ненависти к моему фальшивому сводному брату, когда он отнял у меня отца, имя и любимую женщину? Если я кого-нибудь и мог назвать своим врагом, так только его! Я еще не забыл, как он ворвался в комнату моего (а вовсе не его!) отца, чтобы изгнать меня оттуда. Я его ненавидел. Ах, как сильно я его ненавидел! Кто, как не он, повинен в том, что я занимаюсь таким грязным делом? Он постоянно переходил мне дорогу. Я перед ним был бессильным, а он, наоборот, — всесильным. Он все время оказывался у меня на пути и все время меня опережал. Его породил не князь Кропоткин, а другой человек. Он меня уже обманул в ту самую секунду, когда родился. Ох, как я его ненавидел!
Опустим, друзья мои, подробное описание обстоятельств, при которых я стал любовником Лютеции. Это было не трудно и не легко. Я тогда любил, и сейчас мне сложно сказать, насколько трудно мне было стать ее любовником. Как хотите, друзья мои, это было одновременно и трудно и легко, и легко и трудно!..
В то время у меня не было никаких устойчивых представлений о мире и о тех странных законах, что управляют любовью. Да, я был сыщиком и, казалось, должен был пройти огонь и воду, но, несмотря на мою профессию и тот опыт, что она мне давала, в отношении Лютеции я был дурак-дураком. В отношении Лютеции — это значит в отношении вообще всех женщин или женщины как таковой. Ведь Лютеция была просто женщиной. Она была женщиной моей жизни.
Теперь, друзья мои, мне легко говорить о состоянии, в котором я тогда находился, и даже посмеиваться. Я стал старше, опытней. Да и все мы повзрослели и поумнели. Но каждый из нас может вспомнить тот час, когда он был молод и безрассуден. Может быть, у вас этот период был коротким, измеряемым днями, у меня же он оказался долгим, как вы скоро увидите, слишком долгим!..
Как мне было приказано, я явился в русское посольство.
Человек, к которому я обратился, скажу я вам, понравился мне с первого взгляда, понравился чрезвычайно. Это был рослый, крепкий, красивый мужчина. Ему бы служить не в нашей тайной полиции, а в императорской гвардии. Подобных ему людей я у нас видел немного. Да, должен признаться, что минут через пятнадцать я уже с досадой думал о том, что он оказался на службе, неизбежно связанной с подлостью. Да, мне было больно! От него исходило такое неподдельное спокойствие, такая гармония, какая возможна только при чистом сердце.
— Мне доложили о вас, — такими словами он встретил меня, — я знаю, какую нелепость вы совершили. Ну, а теперь под какой фамилией вы думаете жить здесь?
— Под какой фамилией? У меня одна, одна-единственная заявленная фамилия. Я Кропоткин. У меня ведь есть визитные карточки.
Такими никудышными были тогда мои рассуждения. За несколько лет я уже проделал бесчисленное множество махинаций, и ничто, поверьте мне, друзья, ничто не делает человека умнее, опытнее, изощреннее, чем шпионаж. И все-таки это заблуждение! Конечно, мои жертвы были не только благородней, но и значительно умнее меня. И даже самого примитивного из них не назовешь пустым и совсем уж простодушным.
Я был уже в самом пекле. Да, я был уже искушенным слугой ада, и во мне — я ощущал это каждую минуту — все еще жива была боль от фамилии Голубчик, от пережитых мною унижений, от моего маниакального желания любой ценой стать Кропоткиным — единственной тупой и слепой движущей силы моей жизни. Я все еще думал, что благодаря коварству и низости мне удастся стереть то, что я считал для себя позорным пятном. Я обрушивал на свою бедную голову один позор за другим и при этом не было дня, когда бы я смутно не чувствовал, что за Лютецией я последовал отнюдь не из-за любви, что эту сильную страсть, свойственную одним благородным душам, я придумал лишь для собственного оправдания. В действительности я упорствовал в своем желании овладеть Лютецией так же, как был одержим идеей не быть больше Голубчиком. Мое немыслимое сумасбродство было направлено против меня самого, я обманывал и предавал себя, как должен был обманывать и предавать других. Я загнал себя в собственные сети, но было уже слишком поздно. И хотя иногда меня посещали какие-то сомнения, я все равно продолжал лгать, потому что из-за Лютеции не мог отказаться от своей фальшивой фамилии Кропоткин.
— У меня же есть фамилия, — показывая свой паспорт, сказал я.
— Милый мой, чтобы здесь с этой фамилией делать дела, надо быть большим аферистом, а вы всего лишь средненький, скромный агент. Возможно, у вас на то личные причины. В этом, вероятно, замешана дама. Будем надеяться, она молода и хороша собой. Вы только не забывайте, что молодым и красивым дамам нужны деньги, а я очень экономный. Внеочередные премии я плачу только за внеочередные подлости. И для вас не будет никаких исключений. Поддельные документы на другие имена вы сможете получать в любом количестве. Идите! Можете обращаться ко мне, когда вам угодно. Где вы остановились? Я знаю, в гостинице «Лувуа». Вот еще что: учите язык, посещайте курсы, университет, что хотите. Вам нужно приходить ко мне дважды в неделю в вечерние часы. Вот вам чек. Вы понимаете, что за вами наблюдают ваши коллеги. Так что без глупостей!
Выйдя на улицу, я с облегчением вздохнул. Я почувствовал, что пережил такие минуты, которые в молодости называют решающими. Позднее привыкаешь к тому, что решающими могут быть многие, да почти все минуты. Безусловно, случаются кризисы, взлеты, самые разные события, но в тот момент мы об этом не знаем, и сами не можем отличить взлет от чего-то несущественного. В лучшем случае мы приобретаем опыт, но и он нас ничему не учит. Умения сразу распознать и увидеть смысл нам не дано.
Наша фантазия всегда сильнее совести. И хотя совесть мне говорила, что я негодяй, жалкий слабак, все же я не смог разглядеть, что моя жизнь достойна сожаления, и моя фантазия диким галопом мчала меня неведомо куда. В кармане у меня был чек на кругленькую сумму, полученный от моего симпатичного начальника. Впрочем, если раньше сей господин мне нравился, то теперь казался назойливым. На улице я почувствовал себя свободным и независимым в свободном и вольном Париже. В прекрасном расположении духа я шел навстречу приключениям, я шел к самой красивой в мире женщине и к самому модному портному. В тот момент мне казалось, что наконец-то у меня началась жизнь, к которой я всегда стремился. Теперь я был почти настоящим Кропоткиным. И я подавил в себе настойчивый, но еле слышный голос совести, говоривший, что на самом деле я сам себя загоняю в двойной или даже тройной плен. Во-первых, я попадаю в ловушку собственной глупости, легкомыслия и порока, к которым уже как будто привык. Во-вторых, я должен буду подчиниться своей любви, и, в-третьих, я зависим от профессии.
Был по-зимнему мягкий солнечный парижский полдень. На террасах перед кафе сидела добропорядочная публика, и с каким-то блаженным злорадством я подумал, что у нас в России в это же время люди прячутся в натопленных темных жилищах. Я бесцельно переходил из одного кафе в другое. Повсюду я видел посетителей, хозяев, официантов, от них исходило веселье и благодушие, которое может дать только постоянная радость. Зима в Париже на самом деле была весной, парижские женщины — настоящими женщинами, мужчины — задушевными приятелями, а официанты в белоснежных фартуках походили на приветливых проворных божьих посланников из какого-то полного наслаждений сказочного мира. А в России, которую, как мне думалось, я оставил навсегда, было темно и холодно. Будто я и не состоял на службе — да еще на какой службе — у этой державы! В России жили голубчики, и это жалкое имя я носил лишь потому, что случайно там родился. Еще там жили не менее несчастные, по своей натуре несчастные Кропоткины, отрекшиеся от своей крови, как это возможно только в России. Французский Кропоткин никогда бы так не поступил. Я, как вы видите, был тогда молод, глуп и жалок, но казался себе гордым благородным победителем. Все, что в этом роскошном городе попадалось мне на глаза, убеждало меня в моей правоте, оправдывало мои мысли, мои поступки и мою любовь к Лютеции.
Только с наступлением вечера, который с моей точки зрения наступил слишком рано из-за искусственного света фонарей, мне стало как-то грустно. Я напоминал себе разочарованного верующего, внезапно растерявшего всех своих богов. Я сел в фиакр и поехал в гостиницу. В один миг все для меня сделалось пошлым и фальшивым. Изо всех сил цеплялся я за единственно оставшуюся у меня надежду — Лютецию. У меня была Лютеция, и у меня был завтрашний день. Завтра, завтра я увижу ее!
Что в такой ситуации начинает делать наш человек? Он начинает пить. Сначала я выпил пива, потом вина, потом шнапса. Постепенно в моем сердце все прояснилось, и к утру я достиг такого же душевного блаженства, какое наполняло меня накануне.
Когда не вполне уверенный в своих силах я вышел на улицу, уже серело мягкое, зимнее утро. Моросил тихий, приятный дождь, какой у нас в России бывает только в апреле. А поскольку мои мысли и без того путались, в какой-то момент я перестал понимать, который час и где я нахожусь. Удивленно и несколько испуганно я наблюдал за тем, с каким рвением меня обслуживает персонал гостиницы. Мне пришлось вспомнить, что вообще-то я — князь Кропоткин.
Вскоре свежий утренний дождик привел меня в сознание. Получилось так, словно именно дождь сделал из меня князя Кропоткина. Если точнее — парижского князя Кропоткина. Тогда мне казалось, что парижский намного выше русского. На мою непокрытую голову и осунувшиеся плечи лил мелкий ласковый дождь. Я долго стоял перед главным входом в гостиницу и чувствовал, как мне в спину почтительно смотрят ее служащие, стараясь казаться равнодушными. Мое профессиональное чутье подсказывало мне, что в этих взглядах сквозит настороженность. Мне нравилось, что они на меня смотрят, мне нравилось, что идет дождь. Парижское небо благословляло меня. Уже наступило парижское утро. Мимо меня бодро прошел почтальон, от него исходило невероятное спокойствие. Город просыпался. И я, не как Голубчик, а как настоящий парижанин Кропоткин, зевнул. Зевнул не только от усталости, но и от высокомерия, и в высшей степени небрежно, прямо-таки барственно прошел под благоговейными и в то же время недоверчивыми взглядами персонала гостиницы, чьи согнутые спины предназначались Кропоткину, а глаза — сыщику Голубчику.
Смущенный и усталый я рухнул в постель. По подоконнику монотонно барабанил дождь.
Я решил, или, если хотите, вообразил, что начну новую жизнь с нового гардероба. Я вызвал к себе одного из тех никудышных закройщиков, что одевали в то время сильных мира сего. Я начал истинно новую жизнь, подобающую князю. Пару раз я был приглашен к портному моей любимой Лютеции. Пару раз приглашал его. Поверьте, друзья мои, поскольку все мои тогдашние мучения остались позади, я теперь могу откровенно, как я это и делаю, без высокомерия и чванства вам сообщить, что тогда я был чрезвычайно способен к языкам. Очень способен. В течение одной недели я почти свободно заговорил по-французски. Во всяком случае, я уже мог бегло общаться с портным и его девушками, которые знали меня со времен нашей поездки. Я говорил и с Лютецией. Конечно, она помнила меня. Помнила благодаря инциденту на границе, моей фамилии и, наконец, тому вечеру в купе. В то время я был всего лишь обладателем фальшивой фамилии. Я уже давно не был самим собой. Не став Кропоткиным, я перестал быть Голубчиком. Я словно был подвешен между небом и землей. Или более того: между небом, землей и адом. И ни в одной из этих сфер я не чувствовал себя своим. Где я, в сущности, был и кем? Голубчиком? Кропоткиным? Был ли я влюблен в Лютецию? Любил ли я ее или только нового себя? Изменился ли я на самом деле? Лгал я или говорил правду? Порой я думал о моей бедной-бедной маме, жене лесника Голубчика. Она ничего обо мне не знала, я совсем исчез из поля зрения ее стареющих глаз. У меня больше никогда не будет мамы, моей мамы! У кого еще на всем белом свете нет мамы? Я был потерян и опустошен. Но чтобы вследствие совершенных мною мерзостей испытывать еще и определенное чувство гордости, я рассматривал свое положение как некий знак отличия, уготованный провидением.
Постараюсь быть кратким. После нескольких совершенно бесполезных визитов к известному столичному портному, чьи работы я похвалил, — он сам и все газеты называли их шедеврами — мне удалось завоевать у Лютеции тот особый вид доверия, который между двумя людьми означает торжественное обещание. Через некоторое время я имел сомнительное счастье быть гостем в ее доме.
В ее доме! То, что я назвал «ее домом», было бедненькой гостиницей, просто-таки домом свиданий на рю де Монмартр. У нее была всего одна комната, на желто-коричневых обоях которой неустанно повторялись два вечно целующихся попугая, ярко-желтый и снежно-белый. Они ласкались почти как голуби. И эти обои задели меня. Да, именно эти обои. Мне показалось недостойным Лютеции, что в ее комнате попугаи ведут себя, как голуби. И что там вообще попугаи. Я тогда терпеть их не мог, а заодно и голубей. Почему? Не знаю.
Я принес цветы и икру. Два подарка, которые, как мне тогда казалось, подходят русскому князю. Наша беседа была долгой, подробной и задушевной.
— Вы знали моего кузена? — бесстыдно спросил я.
— Да, маленький Сергей, — так же бесстыдно солгала она, — он ухаживал за мной часами! Дарил мне орхидеи. Понимаете, мне одной, больше никому из девушек! Но на меня это не действовало! Он просто мне не нравился!
— Мне тоже, — сказал я. — Я знаю его с малых лет, и уже тогда он мне не нравился.
— Вы правы, — сказала Лютеция, — он ничтожный мошенник.
— И тем не менее вы с ним в Петербурге встречались, — начал я, — он сам мне об этом рассказывал. Встречались в chambre séparée у старого Гуданова.