Человек и пустыня (Роман. Рассказы) - Яковлев Александр Степанович 6 стр.


— Так как же насчет Витьки-то? — не утерпев, перебил дедушку Иван Михайлович.

Старик покосился на сына.

— Что же, надо быть, придется отдать. Видно, быть по-твоему!

Застонала бабушка:

— Ну, пропала его головушка! Родили его на горе горькое!

Дед глянул на нее сурово:

— Помолчи, баба! Все мы родимся на горе горькое. Тут главное дело в тебе будет, Иван! Чтоб ты его в струне держал.

— Дедушка, я буду реалистом? — закричал Витька, не утерпел.

— А, ты тоже здесь? Будешь ералистом. Только покуда говорят старшие, свово носа в разговор не суй.

Витька выскочил из комнаты, задыхаясь от восторга. И темным коридором, потом по лестнице вниз, в кухню. Там — за столом — пять темных женщин сидят у самовара. Заулыбались навстречу Витьке искательно. Витька им в лицо:

— А меня отдают в реальное!

Лица у старух вытянулись, глаза глянули испуганно.

— Дедушка сказал: отдадут.

И, попрыгав, он бросился назад в дверь, по лестнице — вверх, и коридором — в комнаты. Дед, бабушка, отец и мать тихонько разговаривали. Витька с разбегу прыгнул к деду и схватил его за шею, спрятал свое счастливое лицо в его бороде.

— Что ты, дурачок? Ну? Ишь радуется! Несмышленыш еще…

Он осторожно прижал к себе Витьку и весь улыбался.

— Я каждый день на лошади в училище буду ездить, — выпалил Витька.

— Это как придется, — улыбнулся дед.

И, помолчав немного, сказал:

— Дед-то без порток в его пору щеголял, а внучек-то… обязательно ему на лошади. Да-а! А тятяша-то мой в лаптях в город пришел… Эге-ге-ге, времена-то как меняются!

…Боялся Витька попов, как бога. Боялся их волосатых голов, их голосов ревучих, рад был убежать и спрятаться где-нибудь в уголке сада, когда они толпой приходили в дом. Но хорошо было: на него никто не смотрел, с ним никто не говорил, когда приходили попы прежде. А вот на этот раз только ради Витьки дед с папой и решили отстоять обедню в дому по случаю начатия большой Витькиной учебы. Все эти дни, как узнал Витька про реальное, — узнал, что он теперь законный ученик приготовительного класса, — небывалое торжество захватило его от пят до маковки. Пусть бабушка поплачет, ежели ей хочется, а Витька — реалист! Вот только эти попы! Затомился Витька, когда увидал, что в зале занавешивают скатертью портрет барина-трубокура, а в дальней комнате — в молельной — перед темной большой иконой владычицы накрывают стол широкими полотенцами, зажигают все лампады; бабушка, мама, старухи, Фимка надели сарафаны, мама даже шелковую белую шаль надела. И на Витьку надели сапоги с высокими голенищами и черный кафтанчик-сорокосборку — сорок сборок в талии. Мама велела Фимке расчесать Витьке голову и погуще намазать волосы деревянным маслом. Неловко и чуть страшно стало Витьке. Дед и Филипп приехали из сада, оба суровые и торжественные. Дед увидал внука, спросил ласково-сурово:

— Нарядился?

Оба прошли в молельню. Витька за ними. Дед долго молился, потом развернул белый узел, вынул оттуда темную икону Спаса в серебряной чеканной ризе. Эта икона — дедушкина гордость; слыхал Витька, как говорили про нее не раз и не два: говорили, икона эта письма рублевского, а что оно значит, письма рублевского, Витька расспросить не удосужился. Икона как икона: темная и старая.

Вдруг в молельню поспешно вошла Фимка, сказала испуганным голосом:

— Приехали!

У Витьки заныли ноги от тоски, но пошел он за дедом, за мамой, за папой, за Фимкой в переднюю. Там уже полно было народа — все в черных кафтанах-сорокосборках, большие, бородатые, в картузах.

Седобородый снял картуз, и Витька с удивлением увидел, как у него из-под картуза выскочила кулижка, развернулась кулижка — стала маленькой седенькой косичкой. Старик поймал ее тремя пальцами и потеребил: поправляя, чтобы не торчала она вверх. И другие снимали картузы и оправляли волосы, высвобождая спрятанные в них косички. Увидали деда, не торопясь все полезли к нему и долго ликовались: целовались крест-накрест.

— Как господь милует?

— Пока грехам терпит.

— Давненько не видались! Э, отец Григорий, иней и на твою голову начал садиться.

— Ничего не поделаешь. Божьи пути. Текёт время.

— Я тоже вот — седьмой десяток стукнул. Ровно на тройке скачут года. Вот уж, внучка в училищу определяю.

— Что ж, дело будто не плохое. Хоша многие из наших и недолюбливают этого.

— Пожалуйста, покорнейше прошу!

Все толпой, чуть церемонясь и уступая старикам дорогу, пошли в молельню. За ними со всего дома потянулись старухи, Митревна, кухарка Катя, Храпон, тоже причесанный, тоже в кафтане, с таким серьезным лицом, что Витька удивился, потому что Храпон всегда зубы скалил. Другой кучер, Петр, стоял в зале, не решаясь идти за всеми, потому что он был в жилетке, из-под которой рубаха спускалась почти до колен. А кафтан Петр пропил. Отец прошел поспешно через залу, позвал:

— Витя, иди сюда!

Схватил Витьку за руку, провел сквозь темную толпу по молельне, поставил впереди рядом с дедом. Старик — тот, что ловил упрямую косичку, — уже был в золотой ризе. Душистый дым поднимался из кадила. Старик закрестился, тяжело опустился на пол. И все закрестились поспешно, широко махая руками, поклонились в землю — каждый на подручник. Бабушка сунула Витьке подручник в руки. Кланяясь в землю, Витька клал подручник на пол и в поклоне касался лбом как раз его.

Ревучими голосами черные косматые начетчики запели точно козлы, а с ними батюшка в ризе. Дед тоже что-то зажужжал над Витькиным ухом. Начетчики пели в унисон — то глухо, протяжно, то голосами тонкими и быстро. Это наводило тоску. Витька оглянулся. Мама рядом, бабушка рядом — обе в шелковых белых платках, повязанных почти до глаз.

— Не вертись! — строго прошептал дедушка.

Витька испугался, стал как вкопанный. Вот дед взял его за плечо, пододвинул совсем близко к батюшке. Батюшка обернулся и над самой Витькиной головой зачитал раздельно, растягивая слова:

— …Страху господню научу вас… иже Соломона премудрости научивый, боже всех… отверзи душу и сердце, уста и ум раба твоего Виктора… Избави его от всякого искушения диавольского…

«Это про меня», — удивился Витька, услыхав свое имя в молитве, и от волнения кашлянул.

Когда стали кропить святой водой, дедушка опять выдвинул Витьку вперед.

Вышли из молельной, когда уже засинело в окнах. Витька устал от тоски. Вышел и удивился: толпой стояли гости у самой молельной. Все тети одеты нарядно, в тяжелых шумящих платьях, с большими сверкающими сережками в ушах. А дяди — сплошь в староверских кафтанах, подстриженные в кружок, расчесанные рядком, все важные, толстые, бородатые, с хитрыми глазами.

Незнакомый дядя ухватил большими руками Витькину голову, запел:

— А-а, вот он, ерой!

Кто-то еще трепал Витьку, женщины целовали. Целовались между собой. Мужчины ликовались… Было шумно, весело. И в этой толпе Витька опять почувствовал себя по-праздничному.

Однако за стол Витьку не посадили. Но Витька не обиделся, потому что знал: когда сидят за столом большие, маленькому не место с ними.

Старый священник и ревучие начетчики вместе с дедушкой уселись за стол у самых икон. А гости пестрой лентой вокруг столов по зале: женщины — по одну сторону, мужчины — по другую. Только папа, мама и бабушка не сели — их места остались пустыми.

— Гостечки дорогие, пожалуйста, получайте! Получайте, что кому желательно, — суетился папа.

— За здоровье твово внука, Михал Петрович!

— Спаси Христос, кушайте, пожалуйста!

— Анисия Васильевна, что вы не получаете? Икорки-то вот, балычку! Получайте, прошу вас!

Зашумели гости, застучали вилками, ножами, тарелками. Дедушка со священником разговор держал о чем-то благочестиво. И гости ели и пили чинно, вежливенько.

Витька походил по дому, опять вернулся в залу. Здесь уже было шумнее. Священник и поючие начетчики смеялись, их глаза совсем утонули в складках, головы чуть растрепались. Фимка, Глафира, Катя метались от кухни к гостям с блюдами, тарелками. На столе все было в беспорядке. Глаза у дядей осовели. А тети смеялись весело, жеманились.

Папа кричал исступленно:

— Василь Никанорыч, заморского-то! Ежели зеленое не пьешь, хвати этого.

А Василь Никанорыч — седобородый, борода у него страшенная, еще больше дедушкиной, — загудел:

— Не потребляю, Иван Михалыч, уволь! После того случаю не могу!

— Ну, да стаканчик-то можно!

Вдруг папа повернулся, увидел Витьку, схватил за руку:

— Ты чего здесь? Иди, спи! Фимка, отведи его спать.

Вот так, ради него собрались все эти, а теперь спать отведи?

Хотел покапризничать, но Фимка вела уже за руку наверх по лестнице.

— Раздевайся, спи!

Она торопила нетерпеливо, и Витька знал: ей хочется поскорее вернуться вниз, смотреть, как пьют, едят гости.

Витька разделся, лег. Фимка потушила лампу:

— Спи!

Она ушла. Витька долго смотрел на темные окна, на синюю лампаду, горящую перед иконами, послушал крики, что доносились снизу. Стало тоскливо. Он слез с кровати, оделся, спустился. И первое, что увидел он, — двое дядей, которые вели под руки пьяного священника, а священник вырывался и кричал:

— Стой! Тебе говорю, стой! Сокрушу всех дьяволов!

Дедушка шел сзади — красный такой, что не узнать, только волосы были те самые, белые и дыбырились, будто снег зимой в сильный ветер.

— Ты что здесь? — закричал сердито дедушка. — Марш наверх!

Витька побежал назад.

И сидел долго, слушал, как внизу плясали, гулко топая. И пели песни…

А через три дня он на лошади вместе с папой ехал в училище. Большой картуз с гербом мял его уши, на шинели сверкали пуговицы. Народ останавливался на улицах, смотрел на Витьку, розового от смущения и гордости.

IV. Мгла

В эту осень Витька ушел от бабушки. Внизу, в большой угловой комнате, два окна которой выходили к Волге, папа приказал поставить кровать, стол, диван, шкафчик для книг, мама окропила все святой водой. Витька перелетел в это гнездо новое.

Жалел? Не жалел. Была бабушка, будила, пела: «Права ножка, лева ножка», ласкала, радовала, ныне стала сердитой, точно чужой.

И этот вот случай еще:

— Бабушка!

— Ну?

— Ты мне говорила: земля на трех китах.

— Ну?

— А вот в книжке написано: земля — шар, по орбите катится. Вот гляди-ка!

И Витька с торжеством показал: в середине солнышко, лучи от него как от господней головы на иконе, а кругом линия, и по ней катится шар — земля.

Глянула бабушка, заворчала:

— Что ж, рыло-то брито, и стала орбита. Вот тебе и весь мой сказ!

А Витька этак с задором:

— Никаких китов нет. Ты не знаешь ничего.

И бабушка, не говоря худого слова, марш из комнаты, и через минуту отец пришел — с двухвосткой.

Можно тут жалеть?

О, бабушка, она позади осталась, не до нее!

Закружились дни, запрыгали, как никогда не кружились и не прыгали прежде, — будто поток хлынул прямо на Витькину голову. Из колдобинки поплыл Витька в большое море. Утром — темновато еще — Фимка придет в комнату, зажжет лампу.

— Вставай!

Поспать бы! А Фимка без слов, без споров одеяло стащит и на холоду оставит Витьку лежать в одной длинной, белой, тонкой рубашке. Не улежишь!

— Вставай!

— Уйди! Я сейчас.

— Вставай!

Настойчивая, не умолишь, не упросишь, как, бывало, бабушку. Поднимет, заставит умыться, одеться. А на дворе и свету еще нет.

— Иди чай пей!

Но умоется, пробежится Витька, увидит бурлящий самовар на столе, бабушку или маму возле самовара — и уже весело ему, и про спор с Фимкой забудет, заторопится, все бы ему пыхом…

У крыльца во дворе слыхать: топает лошадь. Там Храпон-зубоскал ждет, чуть дремлет на козлах в рассветных сумерках, и лицо у него зеленоватое. В длинной шинели с золотыми пуговицами, ранец за плечами, выбежит Витька, и вот мчатся-мчатся по проснувшимся улицам. Карий жеребец Забой несет, перегоняет, пугает — только ветер хлещет в лицо. На тихой улице, против городского сада — белый большой дом. Здесь.

Шумно уже в коридорах. Стриженые мальчики в серых куртках или черных мундирчиках с золотыми пуговицами кричат, бегают. Витька бежит в свой класс коридорами. И не робко, как вот недавно, две-три недели назад. А Краснов ждет. Он немного угрюмый, робкий, делает все, что захочет Витька. С Красновым можно поиграть в перышки, в пятнашки, можно поменяться книжками, поговорить, о чем хочешь.

В двери мелькает Барабан, молодой надзиратель, строго оглянет, не шалят ли мальчишки слишком, опять скроется.

В коридоре бьет звонок. Торопливо становятся мальчики в пары, идут, как солдаты, в зал, и там, установясь длинными рядами, оглушительно поют: «Царю небесный», «Отче наш», «Боже, царя храни»…

И странно: «Отче наш» так же томит Витьку, как в минуты его одинокой молитвы.

И после ждать учителя, чуть волноваться: не спросит ли?

Учитель придет, молодой, усики чуть-чуть, зовут Пал Палыч, прозывают Огурчик.

— Андронов, отвечай!

У Витьки птицей забьется сердце, зарумянится весь он.

— Ну?

И улыбнется ласково Пал Палыч.

— А ты не робей. Ведь знаешь урок.

— Знаю.

— Так вот.

И Витька уже отвечает.

— Вот-вот, молодец!

Скоро Витька привык: не бьется уже сердце птицей, ныне — спроси не спроси — он всегда знает.

— Э, да ты в самом деле молодец! — скажет Пал Палыч.

И батюшка, страшный, лохматый церковный батюшка, тоже:

— Молодец, молодец! Ты каких Андроновых-то? Иван Михайлыча, что ли?

Удивительно, даже батюшка знает папу!

Домой Витька идет с Красновым пешком. Оба маленькие, а ранцы — с вагон; побежать если, книжки и пеналы в них громыхают.

И дома с гордостью рассказывать папе, маме, что было в классе.

По воскресеньям кое-когда приходил Филипп из сада:

— Приказал дедушка прислать внучка.

И вот на Забое в возке мчались за город, в сад.

Дедушка будто пел, разговаривая с Витькой:

— Ну, ученик, как дела-делишки?

Так дни — кубарем, играя, как зайцы в степи. Только бабушка вот стонет, охает. Захворала, ноги отнялись, будто почуяла: не нужна она в жизни больше, раз Витька ушел. И уже редко-редко приходила сверху, тяжело шаркая больными ногами.

А весна шла. Каждое утро — Витька еще не просыпался — комната до краев наполнялась светом. Папа говорил:

— Скоро Волга треснет.

Витька знал:

— Волга треснет ночью.

И утрами, вскочив с постели, прилипал к окну: поглядеть, не треснула ли, не двинулась ли Волга? Но Волга еще не треснула. Только по закрайкам из-за снега заголубела вода, дорога почернела, темным широким полотном лежала от берега до берега, и еще на острове, что против города, проглянули пески, плешинами, заплатами маячили на белом снегу, сверкающем на солнце.

Но раз ночью за окнами заухало, зашумело. Витька поднял голову, долго слушал. Вдруг за дверью шаги. Вошел папа со свечой, одетый.

— Волга пошла. Оденься! Идем на балкон!

Витька поспешно оделся, и оба вышли на балкон молча.

Внизу, за садом, двигалось чудовище. Кругом трещало, кряхтело, ухало, стонало. Витьке показалось: движется змей. Он прижался к отцову боку.

«…Теперь отец твой воюет, а придет время — будешь воевать ты».

Витька засмеялся беспричинно и вдруг заорал:

— Эй, э-эй!

— Тю! С ума сошел? — удивился папа. — Людей перебудишь!

Витька сконфузился.

— Папа, хорошо!

— Хорошо, малый, это верно. Люблю.

Так двое долго стояли они, слушали, как ворчал под горой змей…

В вербное воскресенье Витька ездил к деду в сад. Ездил с папой. Везли вербу освященную деду. На Волге чки шли длинные, по целой версте, на конце острова вздымалась целая гора льдин. Хотелось выпрыгнуть и бежать, бежать, орать. Отец все посмеивался:

— У, какой вертун стал ты!

Сад бурел еще весь голый, но все деревья приветливо махали тонкими ветвями навстречу весеннему легкому ветру. Снег лежал только возле стволов яблонь и возле заборов. Льдины подходили к самому саду — вон за забором внизу ползли, шумели. Дедушка постарел за эту зиму, потемнел, будто согнулся. Но обрадовался крепко — это было видно по его глазам: дедушка моргнул, точно заплакал, когда целовал Витьку. Пока готовили чай, Витька убежал в сад, из сада — на берег. Там, забравшись на камень, стоял долго, смотрел на ползущие льдины. Пришел Филипп, позвал:

Назад Дальше