Человек и пустыня (Роман. Рассказы) - Яковлев Александр Степанович 7 стр.


— Иди, дедушка зовет!

Отец и дед сидели за кипящим самоваром.

— …переродом засею, а по Чалыкле белотурку думаю пустить.

— Найдешь ли рабочих-то?

— Ну, этого добра много! У меня теперь везде машины работают.

— Хорошо ли машины-то? Поглядеть бы надо съездить.

— И глядеть нечего: все за первый сорт идет.

Дедушка помолчал, подумал о чем-то, поглаживая бороду; Витька заметил: рука у деда стала сухой, желтой, и синие жилки на ней обозначались, вот как на носу. Поглядел дед на Витьку, улыбнулся:

— А внучек как?

— Что ж внучек! — ответил папа. — У внучка дела не надо быть лучше. Намедни сам я в училище был: все учителя хвалят.

— Вот, слава богу, умник!

— В кого же ему дураком быть? — усмехнулся отец. — Дедов внучек-то!

Дедушка потянулся к Витьке, поцеловал.

— Дедушка, а я когда буду воевать?

— Хе, ты все про это. Подожди малость. Твой черед впереди.

Дед опять задумался.

— Надо бы мне самому съездить, поглядеть, направить.

— Ну, куда ты, папаша? Вишь, ты какой кволый стал!

Они заговорили опять про свое, оба бородатые, оба лобатые, суровые, и носы у обоих здоровенные. А Витька опять в сад, и чашку чаю не допил…

Уже в конце весны раз приехал дед из сада домой в город, дрожащий, сумрачный, но весь этакий решительный, и потребовал:

— Иван, вези меня за Волгу.

Побледнел тогда Витькин отец.

— Зачем, папаша?

— Хочу в остатний раз на хутора поглядеть. Чую: к осени умру.

О-го-го что было, как сказал он это слово: умру!

— Куда тебе ехать в такую даль? Умрешь дорогой. Здесь в спокое…

А дед бух палкой в пол:

— Вези, тебе говорю!

И разом все примолкли: вот какое в голосе у деда было!

Дня этак через три на волжском пароме — кибитка с кожаным верхом, на рессорах, похожая на большого жука; мужики и бабы боязливо заглядывали под верх:

— Кто это там? Не исправник ли?

А в кибитке, в темноте, борода белеет — большущая, волнистая. Узнали мужики, и шепот кругом пошел:

— Сам Андронов едет! Старик Михайло…

— А это кто высокий с ним?

— Это его сын, Иван.

— А-а-а!..

И все украдкой — на них, на них, этакие смущенные, в полном сознании своего ничтожества. И, наверное, не заметили бы большелобого реалиста в белой парусиновой курточке, что жадно глядел на Волгу, на мужиков, на дальний берег, — жадно, потому что ехал впервые в пустыню. Да нельзя не заметить: чуть реалистик подойдет к борту, из кибитки голос:

— Витька, куда ушел? Утонешь! Иди сюда!

И такой непривычный для слуха голос был, ласковый. Это сам Андронов-то, суровый старик Михайло! А на пароме шепот благоговейный.

— Ишь ты, о внуке как пекется!

— Свое, дорого!

Витька в кибитке, а сам ждет, ждет, ждет: когда же пустыня? Он много думал о ней, ждал.

Она — старуха старая, с сумрачным, свирепым лицом, исхлестанным морщинами, большая-большая, она не пускает человека, она не пускает Андроновых; зимой она дует ледяными ветрами, а летом — зноем и мглой, от которых мертвеет жизнь. Так говорит дед:

— Мы ей — жизнь, она нам — смерть. Ну, только шалишь, мы не поддадимся!

Витька ждал: он увидит эту пустыню, что посылает мертвящие ветры. Заглянет в ее сердитые глаза. Пусть боязно это, но заглянет.

Паром пристал к берегу. Через песчаные прибрежные отмели поехали Андроновы, и колеса кибитки глубоко тонули в песке. Потом дорога — между талами, потом по берегу потянулись немецкие колонки — аккуратные домики, скучные кирки, за колонками — хутора, и везде вокруг хуторов и колонок — поля, поля, поля…

— Дедушка, где же пустыня?

— Дальше, миляк, дальше! Теперь пустыня отодвинулась, мы ее шуганули. Бывало, едешь здесь — ни тебе посева, ни тебе кустика, ни тебе хутора. Типчак один желтел, да ковыль, да бурьян, да кое-где лесок. А теперь, гляди-ка, благодать какая! Отодвинули пустыню.

Ехали тогда весь день. Все поля, хутора, и никакой пустыни. Поля да синяя небесная чаша над ними, а по краям ее кое-где белые церкви: там села. И долгой показалась Витьке дорога. Глянуть вперед — никого, глянуть назад — никого! Только кибитка, похожая на черного жука, ползущего среди зеленых просторов. В кибитке сам дед и Витька, на козлах — кучер Храпон; позади кибитки — легкая коляска: там едет Витькин отец. Лишь порой — далеко — обоз. И верблюды. О, их много здесь! Витька глядел на них жадными глазами. Верблюды шагали широко, равномерно, чуть вытянув длинную шею, а голова маленькая, лодочкой, глаза большие, печальные, умные. Голова, шея и тело у верблюдов неподвижны, только ноги как весла: цоп-цоп-цоп! — мягко ступали по мягкой степной дороге. И птиц многое множество. Нарядные кулики сидели на дорогах: вот лошадь наступить готова — только тогда слетали. Косокрылые усатые дрофы тяжело поднимались из травы рядом с дорогой и, хлопая крыльями, летели прочь. Дед сказал:

— По пуду бывают.

— Кто?

— Дудаки-то эти. Бывало, когда я помоложе был, верхом на лошадь — да за ними, да плетью… Бежит, бежит, а подняться не может: тяжела. И убьешь.

— А вон скворцы.

— Где?

— Вон по дороге ходят.

— Это жаворонки черные. Скворцы сюда только осенью налетают.

И так ново было: и черные жаворонки, и большие серые суслики-свистуны, что, как кошки, мелькали то и дело по траве, и плаксивые пигалицы над лывинами, и густые стаи уток на синих озерах.

В пригрев, когда солнце сильно начинало припекать, все дали менялись. Видать: над зелеными полями, над лугами прозрачной мелькающей рекой лился нагретый воздух. И все вдали — хутора, пригорки, редкие деревья — отрывалось от земли, возносилось, меняло очертания, точно воздушные, неясные замки.

На второй день перед полуднем доехали до хутора, где красные кирпичные амбары для хлеба и машин, кирпичные конюшни для скота и кирпичный дом для приказчика и рабочих. Издали они завиднелись, и дед долго в них всматривался.

— Постой, Храпон, это наше?

— Так точно.

Дед нахмурился.

— Когда же построили?

— Недавно.

— А ну остановись!

Храпон остановил лошадей.

Иван подъехал. А хутор — вот он рядом, но не хочет старик въезжать туда.

— Иван, это что же такое будет?

— Ты насчет чего, папаша?

— Не виляй! — закричал свирепо дед. — Я тебя спрашиваю: откуда эти постройки?

— В третьем году поставили.

— А я где был?

— Дома.

Витька видел, как отец побледнел.

Дедова палка сама щелкала по дну кибитки. И дед стал весь малиновый, лицо из-за бороды пылало красным заревом.

— Перевод деньгам только делаешь. У, шкура!

Так свирепый и приехал дед на хутор. Все ходил, бурчал что-то под нос. И только когда увидел все хозяйство, крепко слаженное, сказал сыну милостиво:

— А ты это, пожалуй, хорошо удумал. Навеки сколочено.

Отец сразу повеселел.

— А чего глядеть-то? Мы не на один год поселились. Мазанки — шут ли в них толку? Пять лет простоит — строй другую. А тут без хлопот!

Дед самодовольно посмотрел на Витьку, смеясь одними глазами:

— Вот тебе, брат, и пустыня! Шабаш!

И помолодел будто. И уже любовно смотрел в степные просторы.

Когда опять выехали степью за хутор, самодовольно поглаживал бороду аршинную.

— Вот и наши края пошли. Видишь песок? Здесь пустыня была. Пришел я в те поры — только трава да песок, да киргизишки табуны свои гоняли. Десять годов не прошло — все распахал. Стоп, пустыня-матушка, отодвигайся, нам не до тебя!

Дед повел рукой, будто отодвинул кого.

А Витька ждал: когда же будет пустыня? Но только зеленые просторы, стаи птиц над дальними полями, маленькие церкви на краях степи, теплый ветер, хутора. И нигде никакого лица.

На четвертый вечер остановились ночевать на хуторе Красная Балка. Дед к вечеру заохал, опять заворчал недовольно.

— Ты, дедушка, что?

— Кости, внучек, ломят: ненастье завтра будет.

После заката работники собрались на краю степи, у колодца.

Дед подошел к ним.

— Будет?

— Будет беспременно. Вон небушко какое.

И Витька заметил: небо мутное. И беспокойство непонятное ходило кругом. В степи наперебой, взапуски кричали дергуны, коровы протяжно ревели, лошади нервно подергивали головами.

Работники переговаривались тихо.

— Дедушка, это пустыня идет?

Дед мельком глянул на Витьку.

— Не сама она, матушка, только посланца посылает. Мгла идет.

Мгла? Какое странное, тайное слово. Витька слыхал про нее, эту мглу, но не видал ее раньше.

— Мы увидим ее?

Только бы увидать, только бы увидать!

Дед опять мельком бросил сердито:

— А как же? Завтра!

Вот завтра, наконец-то!

— Дедушка, ты меня завтра рано разбуди.

— Зачем тебе?

— А так!

Хотелось Витьке сказать: «Буду мглу смотреть», — застеснялся.

— Разбужу.

Комната большая — приказчик сам здесь живет, но нынче, по случаю приезда хозяев, он с женой переселился в амбар, а здесь перин настлали прямо на пол, потому что приказчик знал: дед любил просторы. А на окнах герани, белые занавески, ковер над кроватью.

Дед посмотрел на герани, на ковры и сказал презрительно:

— Ишь живет, что твой князь! Мягкие перины не доведут до добра. Гляди за ним, Иван, я не верю тем, кто сладко ест да мягко спит.

А сверчки — два — поют в разных углах, задорно поют: «Завтра, завтра!»

Кусали блохи. Витька места не находил. Томило непонятное. Хотелось будто пить, а возьмешь кружку — только глоточек отопьешь. Ни рукам, ни ногам места нет. За окнами тьма, слыхать: кто-то ходит шарящей походкой. Кто? Может быть, это и есть посланец пустыни? Дед назвал пустыню смертью. Вот за окнами смерть! Витька укрылся с головой. Глухо теперь. Но прислушаешься: ходит!.. Витька прижался плотно к дедову теплому боку, а дед сразу обнял его большущими холодными руками.

— Не спится? — шепотом спросил дед.

— Я боюсь, дедушка!

— Ну, господь с тобой. Чего бояться? Бояться нечего!

— За окном ходит.

— Народ это ходит, не бойся. Это наши. Всем не спится. В этакие ночи не спят.

Хорошо под дедовым боком и не страшно. А в закрытых глазах плывут степи, хутора, дороги, летят лениво птицы, и слышно, как свистнул суслик. Вдруг — тррах! Витька испуганно открыл глаза. И разом почувствовал, что он один в комнате. Темно, душно, где-то свист и стук. Окна занавешены, но в щели лезут голубоватые прутья: свет. За стенами — шорох, хлопанье, вой.

Пришла!

Витька испуганно завыл, метнулся и, как был, раздетый, выскочил на крыльцо. Жаркий ветер ударил ему в лоб, в шею, пробрался под рубашку. А ничего страшного! Дед стоит поодаль, как черный столб, в черном, длинном, почти до пят, кафтане; ветер неистово чешет его длинную белую бороду, закидывает на плечи — то на одно, то на другое.

— Дедушка!

Дед оглянулся, и борода — белый флаг на черном столбе — затрепалась.

— Проснулся?

Дед зашагал к крыльцу.

— Пришла?

— Пришла, внучек, пришла, батюшка! Не избавил господь! Вишь, что делается! Засвистал свистень степовый!

Лошади у крыльца стоят, понуря головы, хвосты и гривы у них взъерошены, мечутся. Над степью вдали идут серые столбы, вышиной до неба. Сероватый туман везде видать, как облаками несется он. Солнце круглое, без блеска, вроде старый двугривенный. А ветер хлещет, хлещет.

Дед кричит, чтобы перекричать шумы:

— Иди одевайся! Нынче не поедем.

— Где же мгла, дедушка?

— А разве не видишь ветер-то с туманами?

А Витька-то думал: мгла — это живое, вроде старухи-пустыни. Только ветер, только туман, и еще — трудно дышать. Мутно-сизый ветер проносился над полями, ветер с пылью, мельчайшей, жгучей, пронзающей пылью. Так вот эта самая пыль? Папа рассказывал про нее Витьке. Сколько? Тысячи верст этот ветер — мутный и сизый — пронес эту жгучую пыль из далеких пустынь азиатских, чтобы сечь поля, сечь реки, сечь людей, скот, сечь все живое… Пустыня мстила людям.

Трескались губы, плакали глаза; не только у людей: у скота тоже; «пить, пить, пить», а в колодцах иссыхала вода, вот на глазах видно, как иссыхала!

Витька видел: взъерошенные птицы тревожно летали над полями, лошади стояли, грустно опустив голову, и огненный ветер рвал невидимыми пальцами их гривы, их хвосты. Еще Витька видел: лошади плакали — часто-часто моргали, из глаз их катились круглые, с горошину, слезы. И Витьке было не по себе от лошадиного плача, от взъерошенных птиц, от трудного дыхания, от жары… А дед как лег в комнате, так и лежал колодой, хрипел, кашлял, стонал, брюзжал, этакий колючий стал. И крикнул раз на Витьку сердито:

— Затворяй дверь! Шляешься тут…

Витька обиделся, ушел на двор, ходил долго около отца, потом пожаловался угрюмо:

— Меня дедушка ругает.

А хмурый отец сказал:

— Ты теперь не лезь к нему, сынок! Он теперь больной, сердитый.

«Вот, — подумал Витька, — завезли сюда и обижают».

Ему хотелось поплакать, пожаловаться, но смолчал.

Работники не работали в эти дни, ходили как неприкаянные, покоренные пустынным ветром, придавленные.

И все злые, злые неизвестно на что. Деду занедужилось: он заныл, расхворался, а на другой день он уже стонал вслух и жаловался Витькиному отцу:

— За-да-вит меня эта пустыня.

— Ничего, папаша! Вот уедем, бог даст!

— Тебе, борову, все ничего.

— Пройдет, гляди, скоро.

А сам, выйдя с Витькой на крыльцо, где еще бушевал ветер, говорил шепотом:

— Вот проклятая, ведь сгубит старика!

— Кто проклятая, папа?

— Пустыня. Видишь, дед-то? Ох, как бы не помер здесь!

Витька не уходил эти дни с хутора никуда, томился, разве к Поганой балке — глубокому оврагу с пологими берегами, где за зеленым чаканом пузырилась темная вода. Раз, томясь, до самой воды сошел Витька. Ух, как гадко пахнет здесь! Чем это? Вроде угар. Вода темная, и пятна голубые по ней плавают. Иногда большой пузырь появлялся в воде у мутного дна и, колыхаясь, выплывал через воду и лопался. Так гадко пахнет, что в ушах зашумело у Витьки. А отец уже стоит на берегу балки, ворчит:

— Куда ты ушел?

— Я, папа, гуляю.

— Ну, нашел место! Вылезай скорей! Задохнешься там.

Витька вылез.

— А что здесь, папа? Почему здесь так пахнет?

— Пес ее знает! Поганое место. Думали, в овраге вода будет, рыли колодец. И хутор-то из-за этого здесь поставили.

— Вода есть, папа!

— Есть-то есть, да, брат, такая, что лошади от нее морды воротят: негодящая вода. Что оно такое, бог с ней, — не пойму. Вроде гнилая вода. Ты не ходи сюда, дух тут тяжелый.

Отец помолчал, пошли вместе к хутору. А ветер все рвал-метал, и надо было держать картуз, чтобы его не снесло с головы.

— Вот дедушка-то разнемогся, беда!..

Опять Витьке стало нехорошо. Хуторские постройки под ветром казались ма-аленькие.

Витька видел, как на глазах увядала жизнь кругом: поля серели, листочки на ветлах, что росли у колодца, свернулись и загремели, птицы с беспокойными криками носились над степью, словно не находили себе места. Они потеряли страх, летели к хутору, садились здесь возле построек, и клювы у них были раскрыты, крылья не складывались плотно, отделялись, словно полы фрака у учителя арифметики Романа Павловича.

Ночью дед стонал, ворочался, говорил вслух жалобно:

— И откуда оно берется, господь с ней? Дует и дует, как из печки.

— Из Рынь-Песков, папаша! — ответил отец. — Видишь, песку сколько несет! Так все и пронизывает песком.

— Знаю, из Рынь-Песков. Да много очень уж! Будет бы!

Так и не поехали дальше. Три дня шла мгла над хуторами, над просторами заволжскими. Когда кончилась мгла, — это было на четвертый день, — дед решил ехать назад…

— Трудно мне, домой хочу…

Опять бескрайняя степь, теперь чуть пожелтевшая. Дед смотрел на нее больными, беспокойными глазами.

— Отудобит?

— Отудобит, — отвечал Витькин отец, — это не в цвету. Теперь что? Дождичек — и все пойдет. Вот если бы в цвету — не дай бог!

Назад Дальше