— Тогда давай вылезай из кабины и рули в учебный корпус и прихвати пленки. В столовой встретимся.
Я вылез из кабины, Генка положил на мою спину твердую ладонь, посмотрел в лицо с усмешкой:
— Чего стоишь? Вперед!
Я опять хотел выпалить: «Слушаюсь», но обижать Генку не хотелось, поэтому сказал:
— Понял, иду! — И весело зашагал по рулежной дорожке.
Возле ангара техники опробовали двигатель на самолете, который разложил капитан Хробыстов. Ревела турбина, истребитель рвался с колодок. Страшный грохот бился между землей и небом. А в стороне стояли офицеры и разговаривали жестами. Они были чем-то недовольны и с выражением читали друг другу нотации. Возле них, словно заводной, носился капитан Хробыстов со своим голубым ящичком.
В небе кудрявились редкие облака с розовыми пушистыми подкрылками. Зыбкая синева окутывала все вокруг. Присмиревшая удивительная земля молчала, будто ждала какого-то чуда. А чудо уже произошло. Эх, Генка, Генка! Жалость-то какая! От этого на душе у меня и ясно, и радостно, и тревожно. Такая боевая пара раскалывается! Сейчас бы заложить пальцы в рот да свистнуть…
В курилке возле штаба я увидел лейтенанта Виктора Сидорова. Он нервно грыз мундштук папиросы, часто сплевывал, покачиваясь, крутил головой. Виктор был явно не в духе.
— Ты что засуетился? Что пригорюнился? — спросил я.
— Понимаешь, беда у меня, — простодушно начал он, вперив в меня полный надежды взгляд. — Самая настоящая. Колесуха какая-то.
— Что такое? Что?
Виктор помялся. Бросил папиросу и, вынув из кармана помятую пачку «Беломора», взял новую.
— Говори же, что случилось? — Я уже дымился от нетерпения.
— Сказывать-то стыдно.
— Брось ты, — уже разозлился я.
— Юлька моя взбеленилась, понимаешь ты? — почесал затылок Виктор. — Узнала, что я в штопор попадал и Хробыстов чуть на посадке не разбился. Вот и ультиматум поставила. Говорит: или я, или твои самолеты. Как приду домой, а она в голос. Каждый день слезы. Заморился я с ней. Ей-богу, заморился.
Сидоров зацепил папиросу сухими губами, в его руках заплясала зажженная спичка.
— Как это, не пойму?
— Да так, не хочет, чтобы летал. Боится вдовою остаться. — Виктор усмехнулся растерянно и жалко.
— Видать, она у тебя фокусница хорошая?
— Хорошая! — согласился Сидоров, но тут же виновато переспросил: — В каком смысле?
— В таком… Раньше времени хоронит. Тогда пусть тебя пуховыми подушками обвяжет, падать будет мягко, не убьешься. Думал, твоя Юля — цельная, а она оказалась с примесью.
— Любит она. Мы ведь росли вместе. Помнишь, я тебе про тетю Дашу рассказывал? Так это Юлькина мать. Она нас одной грудью кормила. С пеленок с ней вместе.
Лицо Виктора осветилось милой мальчишеской улыбкой.
— Так что же она хочет, чтобы ты аэродром подметал? Метлой по полосе шаркал?
— Кто ее знает, чего она хочет. Интересно, а твоя как?
— Что как?
— В смысле Наташа как? — помахал он перед собой руками.
— Ты о чем? Моя Наталья прекрасно знает, что со мной до самой смерти ничего не может случиться. А потом это все-таки вмешательство во внутренние дела. И я… не позволю…
Сидоров выпустил изо рта клубы дыма, пошевелил губами и задумался.
Я вспомнил Юльку. Эту глазастую толстушку.
«Правду говорят, что жены офицеров для своих мужей — самые лучшие политработники…»
— Вот это номер! Особый случай! Что же делать-то? На этот вопрос ни один параграф инструкции не ответит. Ты погоди, Виктор, я сейчас пленки прихвачу, и в столовую пойдем. Вместе помозгуем, сочиним что-нибудь.
Фотопленки воздушного боя получились превосходными: хоть карточки с них печатай и на стенку вешай. Безо всякого дешифратора видна победа. Но пленки не радовали — жизнь шла с переменным успехом, а тут вот у Виктора «колесуха» завернулась.
— А на Генку ты зря сердишься, — вдруг оказал Сидоров.
— Чего это ты меня учить вздумал? — с напускной серьезностью протянул я. — На целых два года моложе и учишь.
— Я не учу. Но мне тоже надоело обходить молчанием. Вижу, что ты неслух большой. С Юлей у меня неполадки, а тут вы еще рассорились. Все это вконец смущает, — стукнул он себя кулаком в грудь и отвернулся.
— Да мы уже помирились.
— Значит, лады? — выкатил свои серые глаза Сидоров. — Знаешь, поговаривают, что Сафронова в Москву посылают.
— Туда ему и дорога…
— Туда, конечно, туда, — тихо отозвался Виктор.
Генка уже сидел в столовой. Мне не терпелось скорее рассказать ему про «колесуху» Сидорова. Может, он что-нибудь посоветует? Но когда я сообщил ему все в подробностях, он и ухом не повел.
— Я, друзья мои, в таких делах советчик плохой. По «кругу» самостоятельно не вылетел, а вы меня на бомбометание посылаете.
Что же это ты, Геннадий Иванович. А еще в Москву собираешься? Я-то думал… К кому же тогда обратиться?
12
Весь выходной день я слонялся из угла в угол, не находя себе места. Не хватало чего-то. Сбегал в гостиницу к Генке, но его там уже не было. Сказали, что с утра подался в библиотеку. Туда я не пошел. Зачем? У меня дома своя «эстетика». Мешать другу постигать законы красоты?
— Пойду пройдусь к берегу, — сказал я Наташе.
Надел сапоги, куртку и медленно побрел по распадку между крутых сопок, на которые, изогнувшись, карабкался мохнатый кедрач. Шел и удивлялся: когда я успел прирасти сердцем к этому краю, к этим маленьким деревцам, присевшим на случай сильного ветра, к сердито бурлящим таежным речушкам — ничто им не помеха — петляют между сопок, вперед рвутся. Их сила и слава до океана только.
Помнится, как перед выпуском из училища Генка спросил меня:
— Куда ты решил ехать служить?
— А мне все равно, — ответил я.
— Я на Дальний Восток подамся.
Вечером, после занятий, мы вывесили на стенку большую карту Советского Союза и подходили к ней по очереди с завязанными глазами с указкой в руке. Куда случайно упирался острый конец палки — в то место мы и должны были проситься служить. Я угодил острием прямо в Амур. А Генка на стал играть в жмурки — сам решил. Правда, я ведь тоже на восток уклонился умышленно.
И теперь не жалею. Красотища кругом. Бессчетно здесь вот бывал, а всякий раз до оторопи, до блаженства захватывает дух.
Запахло морем.
Огромный солнечный шар медленно опускался в океан и словно растворялся в нем, окрашивая воду в алый цвет.
Миновав рыжий, обросший колючей щетиной увал, я сбежал с обрыва к отлогому берегу и тут увидел солдата, склонившегося над планшетом. Тишина была чуткой и жадной до звуков. Под ногами, потрескивая, пружинили сухие ветви, но солдат ничего не слышал. И только когда я подошел совсем близко, он оглянулся. Это был рядовой Могильный, механик моего самолета.
На ватмане я увидел нарисованную карандашом стройную хрупкую девушку с пышной короной волос. Девушка стояла на фоне дальних, прилегающих к океану сопок и грустно улыбалась, словно припоминая что-то.
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — приподнимаясь, поприветствовал меня Могильный.
— Кто это? — поинтересовался я, кивая на планшет.
— Светлана.
— А кто она?
Могильный смутился.
— Мы с ней учились в художественном училище. И, когда я уходил в армию, договорились каждое воскресенье рисовать друг друга по памяти. Понимаете, чтоб не забыть. Она меня тоже рисует. Не каждое воскресенье удается, но сегодня старшина отпустил, свидание длинное. Всю успел нарисовать.
Солдат замолчал и снова склонился над ватманом. А я стоял и смотрел, как легко двигалась его рука с карандашом. Рука мужская — сильная и жилистая.
Я отошел, осторожно ступая на сухие ветки. Мне так не хотелось спугнуть тишину и улыбку с сияющего в красном закате лица солдата. «Вот у меня какой механик… Вот я какого человека воспитываю…» — радостно отдалось у меня в сознании…
По дороге в гарнизон я встретил Высотина вместе с женой. Они под руку неторопливо шли по ветвистой аллее. Я поздоровался с ними, а Высотин у меня спросил:
— Как дела, Виктор?
— Отлично, товарищ подполковник! — Мне не хочется добавлять слово «в запасе».
— Заходите, в шахматы сыграем, — улыбнулся он.
— Обязательно зайду… — ответил я и прибавил шагу…
Когда я открыл дверь, Наташа сразу с вопросом:
— Ты что так долго?
А я к ней с вопросом:
— Наташа, ты меня любишь?
— Ты что, в холодной воде искупался? — удивилась она.
— Испортила все своим ответом. Говори, любишь?
— Разумеется, — пожала плечами Наталья.
— А мои самолеты?
— При чем здесь самолеты?
— Ладно, пойдемте гулять на улицу. Заворачивай Олежку. Я тебе такую историю расскажу! Такую историю…
— Опять истории…
— Про своего механика. У меня такой механик!
13
Верно говорят, что чем красивее облачность кажется с земли, тем она коварнее в воздухе для летчика. Перед вылетом небо было ласковое, приветливое и красивое. Вот она тебе, эстетика. Изучай мир по законам красоты! Воображай, фантазируй! И не по книжке.
Да и к аэродрому шел, как в молоке, — тихо, спокойно. А потом небо словно взбесилось. «Молоко» в «простоквашу» свернулось. Облака загустели — топор вешай!
В кабине сразу потемнело, на остеклении фонаря заструились шальные пунктиры ливневых капель. Сеть кругом такая образовалась, будто меня давным-давно всем миром ловили и теперь вот зачерпнули в авоську. Стрелки приборов настороженно и ядовито зафосфоресцировали. Консоли крыльев пропали, увязли в небесной жиже. Бесформенные хлопья облаков скользили по горячим бокам фюзеляжа и тут же таяли. В наушниках шлемофона загрохотало. Еле-еле услышал голос Малинкина:
— Держись!
На волну «держаться» настроился и я. Над головой вспыхнул огненный шар. Где-то рядом красной трещиной раскололось небо. Выключаю тумблер радио, чтобы мой самолет не засекла молния: стукнет в антенну — и рации нет. А без нее самолет глух и нем. Молния может и в бронеспинку угодить, она нисколько не постесняется, что за ней сидит летчик первого класса Виктор Шариков.
Неприятно лететь в таком огненном месиве, когда за каждой тучей костлявая с косой прячется. Смелость может дрогнуть, и ты вместе с ней. Так и приведет в страх. «Спокойно, спокойно, Шариков! Без паники… Главное, не шуруй ногами… Весь интерес сейчас в приборах… Что, не нравится? Нет, почему же, нравится…»
А все-таки жаль! Так привык к себе! Вернее, не только к себе. К земле привык, к небу, к людям! Двадцать три года! Конечно, потом скажут: это надо же, Шариков! Парень был такой высокий, рыжий-рыжий! Жену любил, сына! Предупреждали мы его на собрании, песочили — не помогло! «Почему был? Держись, Шариков! За землю держись! Она тверда и прекрасна, старик!» — приказываю я себе, чтобы руки не потеряли смелости и власти над техникой. Надо уметь не видеть страха, тогда и самолет тебе подчинится. Так, говорят, даже женщины подчиняются, когда их не замечают.
А молнии вспыхивали и гасли, оставляя тусклые мерцающие провалы. Чувствую пот на губах — в небе он тоже соленый. Ладони набухли, вроде бы от сырости. «Болтанка» штурвал из рук выбивает. Но выбить у меня его непросто: нелегко штурвал мне достался. Хватка у меня мертвая, в такой момент и медведь бы из рук не вырвался. Это «болотистое» место обходить надо. Я плавно развернул истребитель на новый курс. Тут-то добрым словом и вспомнил своего техника самолета Семена Ожигова. Если бы не он…
…Я торопился на вылет. Но, когда подошел к самолету, Ожигов сказал:
— Надо, командир, подвесные баки заправить. Нынче небо больно ненадежное. Какое-то рассерженное.
— Зачем? Выдумал тоже, — перебил я его. — Мне недолго: вверх-вниз. Хватит горючки.
— Положено по инструкции, — невозмутимо ответил техник, открывая заглушку подвесного бака. — Я уже ученый. Сказывают, что в облаках лишнего керосина не бывает.
— Время же поджимает, Семен! Понимаешь ты это или не понимаешь? — предупредительно стучу я по циферблату часов. «Воспитываешь, воспитываешь этого техника… А он никак не шурупит».
Ожигов скрутил в трубочку журнал «Наука и жизнь» и спокойно ответил:
— Не будем лучше на авось надеяться, заправить-то недолго. Когда я иду на рыбалку, с собой прихватываю селедочку с хлебушком. Тихоокеанскую. Вкусная… — смачно причмокнул он.
— Гений, гений! — проворчал я. — И рыбак к тому же. Заправляй, поживей только.
Не уговорил я техника, к счастью. Счастье, оно тебя везде найдет, от него и в облаках не спрячешься. Есть у меня теперь горючка, выберусь из «авоськи». Обойду это. место, где свет клином сошелся. С горючкой можно и в таком переплете дырку найти, черным ходом выйти. Ох, каким скучным тогда перед вылетом разговор с техником казался! Заскучал бы сейчас без керосина. Было бы несчастье, да счастье помогло. Полет не календарь — вперед не заглянешь, а вот техник мой сумел предугадать. Не техник у меня, а брат родной.
Верно говорят, когда все делаешь по инструкции — полет идет как по маслу, а чуть-чуть отклонишься от «буквы», сойдешь с нужного курса — и сам потеряешься. «В авиации нет мелочей» — избитая фраза. А в народе толкуют, что за одного битого двух небитых дают. Эту народную мудрость в одном журнале пытались даже с эстетической точки зрения объяснить.
Я отвернул в сторону. Хотя стрелочка на приборе замера горючего уже лихорадочно зашастала по цифрам, но я уверен: топлива хватит. Турбина гудит сыто, довольно.
Вскоре облака расступились. Бунтующие тучи отлетели назад. Под срезом крыла осколками разбитого зеркала промелькнули знакомые озерца с лягушками. Ливень прекратился. Лишь искоса подбегали колкие дождинки и потихонечку стучали в остекление фонаря. Но если раньше не достучались, теперь уж подавно не достучатся. Перед глазами вспыхнула красная лампочка остатка горючего, окрасив кабину багровым светом. Сигнал ее принят.
Впереди, блеснув дождевым лаком, обозначилась бетонная полоса. Стрелки приборов успокоились, в наушниках послышался ровный, спокойный голос:
— Аэродром видите?
Как же его не видеть?! Вот он, родной. Почернел. До самых косточек промыл его ливень, отстирал пыльные испарины на полосе, она теперь стала светло-серой, белесой. А кругом — темная сочная зелень. Ветер, видать, угомонился. Как прекрасен аэродром, и особенно своим реальным приближением! Биения сердца больше не слышу. Сердцем стали глаза.
Земля, приветливо покачиваясь, несется навстречу. И вот уже бетонная полоса разматывается под колесами, как ожившая каменная лента.
— На якорную! — сказали наушники после посадки. Так подполковник Малинкин называет самолетную стоянку, когда у него очень хорошее настроение. Хотя я понимаю, что руководитель полетов не один карандаш поломал, пока вывел меня на аэродром. В молодости Малинкин служил в морской авиации. Носил черную форму. Теперь его уже давно перевели в Военно-Воздушные Силы и переодели во все зеленое. От «морского» у него всего лишь осталась терминология да походка матросская, вразвалочку.
Зарулил. Убрал обороты и медленно потянул рычаг стоп-крана. Турбина тяжело и сочувственно вздохнула и смолкла. Уцепившись руками за борта кабины, я с силой отлепил обмякшее тело от чашки сиденья и по приставной лестнице спустился на землю. Механик рядовой Могильный отошел в сторону и с удивлением таращил на меня глаза. Самолет стих, присмирел. От нагретого движка струился вверх дрожащий легкий воздух. Самолет источал запах неба, горячего металла. «Устал мой «ястребок». Трудновато ему пришлось…» Так и хотелось погладить его гладкую обшивку рукой.
Из тайги сочился сырой, пахнувший прелым лиственным прахом воздух. Я чувствовал, как расширялась моя грудная клетка, и я становился сильнее от этого горьковатого, вольного запаха. Наверное, только летчики могут так остро ощущать радость от твердости земли под ногами и любить эту землю по-своему, по-особенному.
Вокруг торопливо бежали вихлявые ручейки. В лужицах дрожало и билось небо. Вот и Сафронов с Ожиговым по грязи пришлепали. Семен держал в руках красную заглушку от двигателя, а друг — шлемофон корзиночкой, будто по грибы собрался.