Возле зеленой дощатой трибуны стоял небольшого роста, коренастый майор — доблестный вратарь. А рядом с ним — капитан, почти такой же, как и его командир, крепыш. Он старательно обмахивал комэска махровым полотенцем, будто боксера, который только что бился на ринге.
Потанин расправил упругую грудь, изогнул спину, положил ладони на траву. Тело его взметнулось легким полукружьем и враз распрямилось. Постояв на руках, он резко опустил ноги. Лицо залилось горячей кровью. Подошел к скамейке, взял золотые наручные часы. Это, видать, и есть тот самый подарок командующего. Широко расставив локти, он пристегнул ремешок. На каждое его движение чутко откликались мышцы на груди и руках.
«Здоровенный… Небо-то — одной левой берет…»
— Бежит время, Сергей, — с досадой заметил Виктор Иванович. — Вот какие баталии мы тут разворачиваем. И комбинации у нас ненаигранные. Боже упаси. Творческие комбинации.
— Не боишься, Виктор, что судью на мыло?.. — в шутку спросил я.
— Э, — усмехнулся он. — Ничего! Пусть попробуют… А бегать-то, Сергей, надо. Ох, как надо. От пилотов отставать нельзя. Медвежьей шерстью обрастешь, — уже задумчиво произнес он. — Тут на стадионе откровенный разговор с юностью происходит. Тянусь. Вон даже в библиотеку регулярно бегаю и стихи читаю. Тоже, чтобы от молодежи не отстать. Знаешь, однобокий летчик с креном летает. — Он поскреб пальцами серебристый висок, вроде что-то припоминая. — Слушай, а с английским языком у тебя как? Ты в училище этот предмет, будь он неладен, крепко волок. А сейчас? — спросил он.
— По-анкетному: читаю и пишу со словарем.
— Тебе такое непростительно, — серьезно упрекнул Потанин. — А я осилил английский. Ты еще и стихи пописывал, увлекался. Помню, помню.
— Баловался, — признался я.
— А сейчас?
— Так, иногда… Для души…
— Летчику надо уметь и стихи писать. Обязательно надо. Завидую я тебе. Только стихи получаются понятные или как?
— Вроде бы понятные.
— Я это к чему спрашиваю? Читаешь иные современные вирши и ни черта не поймешь. Наплетено-наплетено. Ну ни уму ни сердцу. Зачем такие стихи? Помнишь, у Александра Сергеевича Пушкина:
Вот картина! Свежая! Прямо перед глазами стоит. Погодка не в порядке. Дальневосточная пурга. Можно сказать, полетов не будет! — засмеялся он и, положив мне руку на плечо, добавил: — Ладно, пошли, а то мы одни здесь остались.
Мы медленно пошагали к воротам стадиона. Шли молча, но видно было по лицу Виктора Ивановича, что мысли о литературе его еще не покинули.
— А другие стихи читаешь, — нарушил он молчание, — ну бред какой-то! Не понимаю, куда же эти самые критики смотрят? Смешно: выпустят книгу, а потом начинают бить ее и в хвост и в гриву. Раньше-то что думали? Вот я слетаю на спарке с пилотом, если не увижу у него должной техники пилотирования — самостоятельно не выпущу. Хоть тут убей!
— Нельзя же, Виктор Иванович, так упрощенно подходить к литературе, — возразил я. — Ты на стихи смотришь со своей колокольни, а точнее — с командно-диспетчерского пункта. Поэты нам нужны всякие и разные. Читатель разберется, найдет истину.
— Почему же он должен искать ее? Писатели обязаны подавать читателю истину на тарелочке с голубой каемочкой, а не стараться его запутать. Писателей называют инженерами человеческих душ. Инженерами, понял? А если бы мой инженер так паршиво готовил мне технику к полету, я бы его в три шеи выгнал. А он у меня по сравнению с такими писаками — классик! Да, да, — подтвердил он. — Первого класса! Это, правда, формально, на деле он еще выше.
— Опять ты поэзию о гайками сравниваешь? Поэзия открывает нам такие ощущения, которые мы не чувствуем, не понимаем. Она заставляет думать, в конце концов.
Мы вышли из ворот стадиона. К дороге подкатил газик. Из дверцы высунулась белая голова водителя. Потанин, не глядя, махнул рукой:
— В гараж поезжайте!
Газик весело фыркнул, развернулся и помчался по дороге. Виктор Иванович остановился и, в упор поглядев на меня, спросил:
— Зачем же заставлять? А? Больно ты умным стал. Выходит, я кроме военной академии еще и литературный институт должен кончать для осмысления твоих невидимых ощущений? Под ремнем заставлять! Ну, даешь! — раскипятился Потанин. — Спорить тут нечего. Мы говорим о непримиримости двух идеологий, а сами подчас навстречу атомному бомбардировщику посылаем бумажных голубей. Один писака засомневался: был ли залп на крейсере «Аврора», другой утверждает, что никакого боя у деревни Дубосеково не было. Эти ощущения ты считаешь новыми? Давай спорить. Дед у меня Зимний брал, а под Дубосеково — отец был ранен. Что и говорить, напороли некоторые наши хрестоматы. Героический подвиг народа с трагедией перемешали, божий дар с яичницей спутали. Я бы таких писак, знаешь… Елкина мать! — хотел сказать Потанин что-то по-честному, но не сказал.
Мы снова двинулись с места и шли по широкой аллее молча. Деревья отбрасывали на асфальт длинные ломающиеся тени. По сторонам аллеи стали появляться красочные щиты на крепких чугунных ножках. На плакатах то маслянисто кудрявились облака со стрелами истребителей, то сигары ракет подпирали грузное небо. Эти рисунки вроде бы вернули Потанина к прежнему разговору, и он продолжил:
— Мир наш спокоен относительно, на стыках и швах нет-нет да и заискрится. Варят господа сварщики. Им только «автогены» подавай!
— Спорить не буду, — согласился я. — И спорить с тобой трудно. Ты никаких оттенков не признаешь. — Я глянул на его полковничьи погоны и улыбнулся.
— С оттенками ты, Сергей, к женщинам обращайся, они очень любят это. И вообще ты, как я посмотрю… — Виктор Иванович покачал головой, глянул на меня как на безнадежно конченного человека и пояснил: — Разве с тобой столкуешься, ты сам стихи пишешь. А я в гуле турбины улавливаю журчание всяких там ручейков и шелест девичьих платьев. Там, в небе, все мои ахи и вздохи. — Потанин засмеялся. — Что поделаешь, если у меня так в жизни сложилось. Вначале я узнал, что «Максим Горький» — это такой большой самолет, а потом уж узнал, что это еще и великий писатель. К тому же Горький и эпиграф к инструкции по технике пилотирования придумал: «Рожденный ползать — летать не может».
— Ты тоже придерживаешься этого принципа?
— В каком смысле?
— Ну, не видишь никаких оттенков?
— Как сказать… — споткнулся полковник. — Сформулировано верно.
— Но это ведь общее решение. А мы имеем частный случай.
— Ты на Прохорова, что ли, намекаешь? У Прохорова… Слушай, хватит об этом. Сейчас ко мне пойдем.
Старую знакомую увидеть желаешь? Ты ее хоть помнишь?
— А как же, само собой! Во всяком случае, тут уж без словаря обойдусь, — сознался я и почувствовал в душе робость, непонятную тревогу, сладкий, щемящий укол. В общем-то, верх брало любопытство. Память, память… Хотя память тут уж создать ничего не может, может только разрушить…
— У тебя-то как семейная жизнь сложилась? — спросил Виктор. — Я слышал, что ты на дочери инженера Васильева женился?
Густел закат. Солнце сходило на нет, обрамляя линию горизонта радужной каймой. Лучи его лишь трогали розовыми отсветами макушки деревьев. Высоченные литые стволы золотистых сосен вроде бы поднялись повыше — им было жаль расставаться с небесным светилом. Голоса в гарнизоне раздавались все громче и громче: общий аэродромный шум распадался на звенья. Тишина твердела.
— Да, Аля Васильева стала Алей Стрельниковой, — подтвердил я.
С Алей я познакомился в училище. В тот день я пошел в увольнение в город. Мне надо было купить зубную щетку и пасту. Я избегал весь город, но магазины в воскресенье были закрыты. Ноги стали тяжелыми, и я решил где-то посидеть, передохнуть, а потом сходить в кино. Свернул в сад и сел на первую попавшуюся скамейку. Вначале я как-то не обратил внимания, что на самом ее краю сидела девушка. Она неумолимо свела тонкие брови и читала. Я внимательно оглядел ее: в синий горошек платьице, прямого фасончика, но сшитого ладно. И сама она ладная: лицо по-детски открытое, добродушное, волосы старательно приглажены, глаза большущие в пол-лица, и губы сочные, яркие, в ушах красные камешки.
Меня вроде бы ветром поддуло к ней поближе. Она поджала под скамейку ноги в розовых туфельках на низком каблуке, подняла голову и посмотрела на меня распахнутыми голубыми глазами. Так легко и озорно поглядела, что я не выдержал и сказал:
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
— Часто вы здесь бываете?
— Очень даже.
— Что-то не видел я вас здесь.
— Наверное, вам не везло…
Так мы и разговорились. Говорили о разном: о природе, о погоде, о книгах и писателях, о пустяках в общем. Говорил больше я, а девушка слушала: она удивительно умела слушать. Я иногда плел чепуху, но старался быть умным. Я рассказывал о жизни поэтов и писателей с таким азартом, будто бы моя собственная жизнь меня никогда не интересовала. Толковал о погоде, как дежурный метеоролог перед началом полетов.
— Вы всегда так с девушками знакомитесь? — вдруг спросила она.
— Мы еще не познакомились! — опомнился я и протянул руку.
Девушка в ответ тотчас подала свою маленькую тепленькую ладошку и весело сказала:
— Аля.
— Сергей.
Мы поднялись, как по команде, и разняли руки. Аля роста небольшого, да еще и туфли у нее на низком каблуке. Я глядел на нее сверху вниз. Так я смотрел еще в школе на девчонок и чувствовал свое превосходство. Но сейчас мне захотелось ужаться, стать меньше и ниже, потому что возле нее я казался огромным неповоротливым слоном. Пошли по парку. Я долго не мог унять свою размашистую походку и подстроиться под ее маленькие, легкие шажки. Аля говорила спокойно, приглушенным, ласковым голосом. Мне нравился ее голос, ее неторопливый, сдержанный и доверчивый тон. И стало уже казаться, что эту девушку я знаю давным-давно, словно рос с ней в одном дворе и учился в одной школе. И смотрел на нее свысока, потому что был мальчишкой, а девчонки тогда были все дурами и ябедницами. Я рассказал Але, как носился по городу и искал зубную щетку и пасту. Она глядела на меня с удивлением, ее голубые глаза живо поблескивали, шевелились губы, меняя свой нежный узор.
В кино я так и не сходил. Не заметил, как время увольнения подошло к концу.
На следующий день вечером ко мне подбежал дежурный по эскадрилье и сообщил, что возле проходной меня дожидается какая-то девушка.
— Симпатичная, Серег! — сказал он, подмигивая. — Слышь, Серег, у тебя губа не дура.
Я промолчал, голову сверлила одна мысль: неужели она? Схватил фуражку и стремительно выбежал на улицу. У зеленых с красными звездами на створках ворот, на краю кирпичной дорожки, стояла Аля. Она была в длинном темном платье с белоснежным кружевным воротничком, на ногах туфли на высокой платформе. Она выглядела солиднее, строже и старше. В руке Аля держала прозрачный целлофановый пакет, в нем проглядывались два тюбика пасты и зубная щетка в футляре.
— Возьми, Сережа, — протянула она мне пакет.
«Вот это номер! — растерялся я. — И брать неудобно и не брать нельзя». И все-таки я взял. Взял и торопливо сунул в карман.
— Спасибо, Аля! — замялся я. — А как ты в гарнизоне-то очутилась?
— Мой папа ведь здесь служит, во второй эскадрилье, а ты в первой. Подполковник Васильев.
«Вот оно что…»
Мы с Алей стали встречаться. Аля мне нравилась, но иногда я приходил к ней злым и раздражительным, словно мне чего-то недоставало, что-то и где-то я недоделывал. Однажды я пришел к ней и спросил: «Ты вчера с кем гуляла?» «Я вчера совсем и не гуляла. Я книгу интересную на день у подруги выпросила и весь вечер читала», — не смущаясь ответила она. Мне хотелось ее проверить, но, в чем именно, я не знал. Она видела, что я сержусь, и сержусь совсем без повода, но и при этом она умела оставаться по-прежнему вежливой и спокойной. И мне становилось стыдно за себя. Ответной добротой и лаской я старался оправдаться перед ней, вернуть и восстановить все как было. А что было? В общем-то… Стихи свои я прочитал, переделывая на ходу Лену на Алю. Она внимательно слушала, качала головой и тихо говорила: «Здорово, Сережа! Ты просто Есенин!» Я понимал, что до Есенина мне, как попу до бога, но радовался оттого, что есть рядом человек, который внимательно слушает мои стихи.
Однажды я рассказал Але, как на экзаменах за десятый класс меня хотел провалить учитель по математике. А проваливаться мне никак нельзя было — уже твердо решил стартовать в летное училище. А с трояком по математике и к воротам училища не подпустят. Я взял билет, сел за стол готовиться. Этот учитель решил сам принимать у меня экзамен и опустился на стул рядом. Когда я подготовился, он начал задавать мне вопросы, примеры. Вначале я щелкал их, как орешки, но математик не унимался, подбрасывал все новые и новые. У меня пухла голова, но я не сдавался. «Вот вам последний пример, решите — ставлю пятерку», — сказал он, снял очки и положил их на стол. Я глянул на пример. Сложный! Приказал себе думать. Пример решил, но в правильности не был уверен. Когда математик стал протирать платочком глаза, я взял со стола его очки и спрятал в карман. Учитель похлопал по карманам, прищурился и сказал: «Ставлю вам пятерку с минусом».
Я незаметно оставил на столе очки и вышел из класса…
— И ты мог сделать такое? Ты мог украсть, Сережа? — удивленно расширив глаза, спросила Аля.
— Что же мне оставалось делать?
— Как это что? Попытаться по-честному.
Я покраснел. Але нравилось, когда я краснел. Не знаю, зачем я рассказал ей этот случай. Может, для того, чтобы казаться не таким, каким я был на самом деле. В общем-то плавать на камне я не умел…
— Алю я хорошо помню, — сказал Потанин. — Малышка, шустрая такая. И отца ее, подполковника Васильева, отлично знал. Толковый инженер Петр Иванович.
…Многое Потанин видел, знал, помнил. Многое и я ему рассказал. Но о том злополучном дне, когда я, забыв о свидании с Алей, не чувствуя под собою ног, помчался в драматический театр, промолчал. Я увидел Елену Александровну в раздевалке. Она гляделась в узкое золоченое зеркало и поправляла свою пышную прическу, а рядом стоял сержант Потанин и держал ее плетенную из разноцветных жил сумочку. Он о чем-то ее спрашивал, она спокойно отвечала. Все так же, как в классе, только теперь лицо у сержанта было «не сержантским», оно было доброе и ласковое. А у Елены Александровны — всегда ласковое и доброе. Они и меня не увидели — они потеряли бдительность. И не могли догадаться, что за ними подглядывает тот человек, который всю неделю держал под матрацем парадные брюки и лежал на них не засыпая, когда стрелки часов над головой дневального уже перескакивали за полночь. Я мысленно разговаривал с Еленой Александровной, и разговаривал не по-английски. А теперь вот, закусив губу, пришлось попятиться к выходу и захлопнуть дверь драматического театра с улицы.
Я шел к автобусной остановке, думая о том, что нет счастья на земле, нет его и выше. И тут встретил Алю.
— Здравствуй, Сережа, — сказала она. — Я тебя целый час ждала. Видела, как ты зачем-то в драмтеатр пошел. Какой ты все-таки невнимательный, неискренний, суматошный и… вообще… — нетвердо выговорила она. — Ты всегда меня обижаешь и не видишь этого.
— Вижу, вижу, Аля, — неожиданно для себя признался я.
— Чего же тогда…
Голос ее дрогнул, сорвался. Я впервые в жизни увидел на лице девушки такую горькую печаль. Она отражалась в ее голубых, на миг застывших глазах. Ох, этот взгляд! Он сжимал мне грудь и рвал внутри на куски все самое тонкое, ненадежное. Я боялся шевельнуться, вымолвить слово. Вдруг Аля сейчас разревется? Что могут подумать люди? Не мог же я, курсант с авиационными погонами, обидеть девушку. Аля опустила голову, а потом еще раз подняла, глянула на меня, как бы подтверждая свои мысли, проверяя свое впечатление, резко повернулась и пошла к автобусной остановке. Я стоял дурак дураком. Таким глупым, никчемным и трусливым казался я сам себе. Не хватило у меня ни ума, ни смелости, чтобы догнать ее, повернуть и успокоить. Или я испугался, что Аля выскажет мне всю правду, то, что я знал о себе, настоящем себе, ехидно посмеется над моей погоней за Еленой Александровной? Нет, я не Жалел, что ее встретил. Не жалел нисколько. Когда летчик теряет ориентировку и слышит по радио, как его ругает руководитель полетов, помогая опознать местность, голос с земли летчику кажется очень родным и близким. И злится пилот на себя, что летит он не в ту сторону.