Киевские ночи(Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович 8 стр.


Кто-то легко коснулся ее плеча. Женя резко повернула голову. Почти рядом, на полшага сзади, увидела седоголового мужчину с длинным худым лицом, на котором скорбно светились мученические глаза.

— Не надо так, — сказал он. — Будьте мужественны.

— Зачем, зачем? — простонала Женя.

— Надо жить, надо очистить землю от этих вампиров. Ведь вы молоды…

Этот голос, это лицо не успокаивали, — они вливали силы. Женя почувствовала себя лучше, дрожь прекратилась, но тяжелую голову клонило к земле.

— Смотрите туда, — сказал старик, — смотрите и запоминайте…

— Вы учитель? — почему-то спросила Женя.

— Да, — кивнул он головой, — я преподаю немецкий язык. Я рассказывал детям о Гёте и Шиллере, о Гейне… А вот эти черные души пришли к нам убивать.

Широко раскрытыми глазами он смотрел на бесконечное шествие. Шли с малыми детьми работницы-текстильщицы, шли с семьями старики сапожники и пекари с Подола, шли учителя, служащие, домашние хозяйки, шли школьники, старушки. Две женщины везли в повозочке седобородого деда с лицом библейского пророка, с исступленными глазами. Он подымал слабую руку, белые губы шевелились — и не понять было, то ли благословлял он живых и мертвых, то ли проклинал постылый мир, где звери могут стать властителями жизни.

Отчаянный вопль вонзился Жене в сердце:

— Ваня, любимый мой! Уходи, уходи отсюда!..

Смуглая молодая женщина отталкивала высокого однорукого мужчину, который держал ее ладонь в своей и что-то говорил, должно быть успокаивал. Лицо у него было бледное, но исполненное решимости, глаза с такой любовью смотрели на женщину, что та, забыв обо всем, просветлела.

— Ваня, родной мой, уходи…

Мужчина упрямо мотнул головой, обнял ее за плечи и громко сказал:

— Я тебя не оставлю.

Горячие руки взметнулись, обвились вокруг его шеи. Они застыли, прильнув друг к другу. Потом пошли, ни на миг не отрывая друг от друга взгляда, и во взгляде этом было все, чем красен мир: нежность, правда, преданность до последнего вздоха; все, что должно было через несколько минут погаснуть навсегда.

Кто он, этот однорукий Ваня? Может быть, он потерял руку в первых боях на границе? А может быть, на Халхин-Голе или в Испании, на полях Гренады? Сквозь какие смертельные схватки прошел он, чтоб оказаться здесь в этот проклятый день? И как он ее любит!

«Саша, Саша, — беззвучно плакала Женя, — я тебя нашла, я не могу погибнуть… Мама, прости меня, что я не пошла с тобой, прости».

— Посмотрите на офицера! — услышала она голос старого учителя. — Посмотрите — в руках стек. Чистокровный пруссак!.. Орден на ленточке. Это, верно, и есть рыцарский крест. Рыцарь…

Женя проследила за острым, ненавидящим взглядом учителя и увидела офицера с крестом на груди. Нет, у него не раздувались ноздри. Его лицо — тонкое, холеное — было равнодушно. Он смотрел и постукивал стеком по блестящему голенищу. Потом вынул портсигар, закурил. Сделал несколько шагов, повернул обратно. Он механически двигался взад-вперед, винтик бездушной машины, которая давила, умерщвляла, проглатывала людей.

Женя опустила голову. Не видеть, ничего не видеть. Ее мучила жажда, во рту пересохло, царапало в горле. Хоть бы глоток воды, один глоток! Что он говорит, этот старик, зачем говорит, когда надо или кричать, или окаменеть.

— Надо, надо смотреть. Мы расскажем, что тут произошло. Весь мир содрогнется, когда услышит. И сюда придут люди, и склонят головы, и посадят цветы да плакучие ивы. Смотрите…

— Я вас прошу, не надо, — простонала Женя.

Уже смеркалось, когда человеческий поток иссяк. Затих треск выстрелов, и от этой тишины Женя пришла в себя: «Что такое?»

К людям, сидевшим на холмике, — их собралось несколько десятков — подъехала машина. Из нее вышел долговязый офицер с неподвижным белесым лицом. «Как раздавленная вошь», — успела подумать Женя. К офицеру подскочил галичанин в немецкой форме и что-то сказал, показывая на Женю и других, замерших под холодным взглядом долговязого. Офицер произнес что-то резко, громко. Потом бросил еще одну короткую фразу, еще одну…

Учитель прошептал на ухо:

— Он говорит, что нас нельзя отпускать… Потому что в городе узнают и завтра начнут прятаться… Еще многие не пришли.

«Арестуют», — обожгло Женю новой тревогой.

Она увидела, как старый учитель встал и обратился к офицеру по-немецки:

— Я протестую против насилия. Вы не имеете права задерживать нас.

Долговязый смерил его с головы до ног пустым взглядом и сел в машину, которая тут же двинулась.

Немцы и полицаи окружили холмик полукругом. Раздался окрик:

— Чего стоите? А ну… — послышалась брань.

Женя глянула на штатского с повязкой на руке, ее поразил хищный оскал большого рта с блестящими длинными зубами. Ока пошла вместе со всеми, но через несколько шагов остановилась так внезапно, что даже качнулась вперед. «Куда же нас ведут? Ведь это же туда?..» Сердце забилось громко-громко. Как бы в подтверждение страшной догадки, она почувствовала удар в спину.

— А ну, побыстрее… — Гнусная брань толкнула ее сильней удара.

«Лучше бы мне погибнуть сразу… Вместе с мамой. Зачем же я мучилась? Зачем?.. А как же Саша? Как же я его оставлю? И он не будет знать, что со мной».

Взгорок обрывался и падал крутой стеной вниз. Они подошли к краю, и Женя заставила себя взглянуть туда, куда уходили рыжие глинистые откосы. Там белели голые тела. Она зажмурилась, глотнула воздуха, чтобы преодолеть спазм в горле; голова закружилась, ей показалось на миг, что она уже летит в яму. «Я не разденусь, — успела подумать, — пускай стреляют… Как же я умру? А Саша?..»

Их уже не заставили раздеваться. Вечерело. Немцы торопились.

— Становись, становись по одному! — кричал тот же полицай с оскаленными зубами.

— Проклятье вам, убийцы! — негромко сказал по-немецки учитель, потом обратился к штатским: — И вы, продажные души, будьте, презренные, трижды прокляты…

Наступила тишина. Женя вся напряглась — сейчас, вот сейчас… И вдруг, круто рванувшись, прыгнула в пропасть. В тот же миг, а может быть, лишь чуть позднее прозвучали выстрелы. Ей показалось, что она падает долго-долго. Она не сильно ударилась, но что-то липкое, теплое плеснуло ей в лицо, ослепило. «Кровь!» — ужаснулась Женя и потеряла сознание.

Но через несколько минут она шевельнулась, вытерла лицо ладонью. «Кровь, кровь…» — стучало в виски. Сверху доносились одиночные выстрелы. Женя глянула туда и замерла. Немцы и полицаи светили фонариками и стреляли вниз. Женя слышала поблизости хриплое дыхание, стоны. Некоторые, видно, шевелились, и по ним стреляли.

В вечерней тишине одиночные выстрелы грохотали оглушительно, глубокий яр отзывался на них протяжным эхом.

Потом сверху стали бросать лопатами песок. Женя лежала навзничь, слышала, как падают и рассыпаются комья песка. Сыпануло ей на ноги, потом в лицо. Но она не в силах была шевельнуться. «Меня закапывают, закапывают!»— немо крикнула она, прежде чем снова погрузиться во мрак.

9

Злой, голодный, терзаемый сомнениями и неизвестностью, Олекса Зубарь блуждал по улицам и переулкам, то избегая людей, то приставая к прохожим с настойчивыми расспросами. Никто ничего не знал. И все знали всё. Десятки слухов, догадок и предположений, переходивших из уст в уста, вероятных и невероятных, страшных и успокоительных, наивно-легкомысленных и цинично-жестоких, совсем сбили его с толку. Смотрел на людей, которые шли по приказу в сторону Лукьяновки, и сердце у него сжималось от боли. «Марьяна, — шептал он, — Марьяна, я люблю тебя».

Зубарю казалось, что нельзя и шагу ступить, чтоб не наткнуться на зловещее объявление:

«Все юдэ города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник, 29 сентября, 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковской и Дегтеревской улиц (возле кладбищ). Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье и проч.

Кто из юдэ не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян…»

— Что это значит? — стучало в голове. — Никакой подписи… Может, это чья-то выдумка, провокация? Соберутся, а им скажут: идите домой.

Он направился по Дмитриевской и Павловской, затем по Львовской, и шел, исполненный решимости разыскать своих, вырвать их из этой страшной процессии теней и бежать, бежать куда глаза глядят.

Но, увидев немецкие патрули и полицаев, Зубарь остановился, замер, настороженно поглядел вокруг, чтоб убедиться, не заметил ли его кто-нибудь из знакомых, и быстро пошел назад. Надо было как-то оправдаться перед собой, и он стал уверять себя, что мать не пустила Марьяну, что они сидят сейчас в маминой комнатенке и ожидают его. Ну конечно, ожидают, чтоб вместе поразмыслить и вместе найти какой-нибудь выход.

Зубарь заторопился к переулку, где жила мать, и увидел на двери замок. Но так хотелось верить — вот сейчас он встретится со своими, что Зубарь поспешил успокоить себя: «Тут они не могли остаться, ведь Иванчук под боком, полицай. Они дома, они ждут там».

У двери он прислушался. Потом рывком распахнул ее. На полу, на кушетке и даже на столе валялись разбросанная одежда, подушки, и от этого Зубарю стало страшно. Он сбросил какие-то вещи с кушетки, лег и закрыл глаза. Боже, за что ему такие муки? Ничего бы не видеть, ничего не слышать, лежать бы так и спать, спать, пока все утихомирится. Он бормотал что-то про себя, пока и в самом деле не заснул тяжелым, без видений сном.

Проснулся он внезапно, вскочил. В висках гулко стучало. «Что такое?» — громко спросил он неизвестно кого. На дворе смеркалось. Может быть, они все-таки пошли к маме. Откуда Иванчуку знать, что они там? Целый день, верно, шляется где-нибудь, у него свои дела.

Зубарь опять пошел к дому матери. На двери висел замок. Он сел на почерневшие деревянные ступеньки веранды и прислонился головой к перилам. Из другой половины дома доносился дразнящий запах жареного. Потом через двор прошла раскрасневшаяся от кухонной плиты Мотря, жена Иванчука; цветастый халат плотно облегал ее полное тело. Когда она возвращалась назад, Зубарь спросил ее, не приходила ли мать. Мотря сказала, что мать утром забегала на минутку, а ключ, верно, оставила. Мотря неплотно закрыла дверь, и теперь еще сильнее запахло луком и топленым салом.

Уже совсем стемнело, когда грохнула калитка и на дорожке раздались твердые мужские шаги. Заметив темную фигуру на ступеньках, Иванчук остановился.

— Это я, — сказал Зубарь.

— А ну тебя… — со злостью выругался Иванчук и, торопливо проходя мимо Зубаря, бросил: — Здорово, Олекса! Чего ты тут сидишь?

— Здорово, Прокоп, — ответил Зубарь и подумал, что надо взять ключ под притолокой и зайти в комнату. Однако остался сидеть. Ему не хотелось быть одному. Он всегда, когда был маленький, поджидал мать на ступеньках. Так было легче дожидаться, каждую минуту казалось — вот идет.

Немного погодя хлопнула дверь на соседней веранде. К Зубарю тяжелым шагом подошел Иванчук.

— Сидишь? — спросил он, и на Зубаря пахнуло водочным духом.

— Сижу.

— Идем, надо поговорить, — сказал Иванчук и потащил его за рукав.

Они вошли в просторную комнату, слабо освещенную тонкой свечкой. У стола сидела распаренная Мотря. Она недовольно взглянула на Зубаря и опять уставилась в тарелку. Посреди стола стояла сковорода с яичницей; крупные ломти поджаренного сала еще шипели.

Иванчук налил полный стакан водки и поставил его перед Зубарем, потом налил себе и Мотре.

— Пей! — проговорил жестко. — Пей, надо поговорить.

Зубарь покачал головой:

— С какой радости?

— Пей, говорю! — злобно буркнул Иванчук и звякнул стаканом о стакан. — Еще, еще! — прикрикнул он. — Кто ж так пьет?

Зубарь выпил полстакана, подцепил вилкой кусочек сала. Он целый день ничего не ел, в голове у него сразу зашумело, ему стало душно.

— Бери, бери, — придвинул тарелку Иванчук.

Горячая картошка обожгла Зубарю рот. Он откусил холодного огурца. Почувствовал страшный голод, прямо до боли в животе. Иванчук и его жена сосредоточенно жевали.

— Выпей, — снова звякнул стаканом о стакан Иванчук.

Зубарь отрицательно покачал головой, но Иванчук посмотрел на него таким свирепым взглядом, что он схватил стакан и, запрокинув голову, выпил.

— Ешь, закусывай.

И Зубарь так же, как Иванчуки, стал жевать, молча, сосредоточенно, подбирая вилкой все подряд — кусок сала, яичницу, картошку, огурец. Уже затуманенным взором отметил он в полутемном углу горку консервных банок, какой-то ящик, тюки и подумал: «Награбил в магазинах…» Подняв глаза, увидел мрачное, покрытое потом лицо Иванчука; челюсти его двигались медленно, тяжело. «Да ведь он полицай, полицай, — мелькнуло в одурманенной голове Зубаря. — Как же это? Мы с ним тут во дворе вместе играли. Как же это?.. Нахватал в магазинах и с первого же дня в полицаи. Как же это?»

Иванчук опять налил:

— Пей. — Но выпил сам. — Ты чего там сидел? Матери дожидался?

— Дожидался.

— Не придет твоя мать.

— А где она? — сразу протрезвел Зубарь. — Уехала?.. — Он хотел сказать «вместе с Марьяной», но не в силах был произнести ее имя.

— Уехала? — передразнил Иванчук. — Слышишь, Мотря, и этот ерунду мелет. — Он хлестнул Зубаря презрительным взглядом. — Ты что, не мог сразу догадаться? Какого же черта пустил туда мать? Я ей говорю, а она свое… Так что мне — голову за нее в петлю совать, что ли? От фронта едва выкрутился, а тут в яму лезь? Я ей опять говорю, а она свое… Схватила хлопчика и назад. А куда? Немцы же кругом. Раз приказали всех, так всех. У них порядок. Ну и… всех.

— Что всех? — с трудом проговорил Зубарь. Мутная волна опьянения захлестнула его мозг.

— Ты что? Дурачка из себя строишь? — даже затрясся от злости Иванчук. — Всех постреляли, всех. Я ей говорил, а она…

Зубарь тупым взглядом уставился на Иванчука. Тот с размаху ткнул ему в руку недопитый стакан, другой рукой схватил свой.

— Пей, пей, говорю. За мать выпей, хорошая была женщина.

Не спуская с него бессмысленных глаз, Зубарь выпил.

— А Марьяна, а Левочка? — пробормотал он. — И они ведь…

— И они хорошие, — кивнул головой Иванчук. — А что поделаешь? Сказано — всех…

— Марьяна красивая… красивая была, — перестав жевать, сказала Мотря. Ее лицо расплылось.

Зубарь вытер слезы, но они опять набежали.

— Марьяна красивая, — повторил он. — И Левочка, и…

— Пей! — наполняя стакан, сказал Иванчук. — Твое дело теперь как следует выпить. А ну, погоняй…

Зубарь выпил. И, размазывая слезы, повторил!

— Марьяна красивее всех. И Левочка.

Пей!

Зубарь еще выпил, стакан выскользнул у него из рук, и на полу зазвенели осколки.

Мотря перестала жевать:

— Ест, пьет, еще и стаканами швыряется… Культура!

— Молчи, дурища, — бросил ей Иванчук. Он уже был спокоен. Он все сказал.

А Зубарь заговорил, тяжело ворочая распухшим языком, о Марьяне, о своей матери, о сыне. Потом вдруг вскочил, грохнул кулаком по столу:

— Гады! Звери проклятые! Я вам покажу!

— Взбесился, что ли? — крикнула Мотря. — Он мне всю посуду перебьет. Забери его к черту…

— Молчи, — махнул рукой Иванчук. Он налил еще полстакана, заставил Зубаря выпить, потом обхватил его рукой под мышки и повел к двери.

Зубарь пришел в себя поздним утром. Едва поднял тяжелую голову, ее до боли сжимали железные обручи. Во рту было горько, в горле, казалось, режет ножом. Он выплюнул горькую клейкую слюну и глубоко вздохнул.

Потом схватил кружку с водой и жадно, захлебываясь и обливаясь, выпил до дна. И только тогда с облегчением присел к столу, чтоб не видеть загаженного пола. Железные обручи немного отпустили, и голова стала раскалываться. Он обхватил ее руками, покачнулся и вспомнил все. Не стон, а протяжный вой вырвался из его груди. «О звери… Левочка, Марьяна, мама… За что? О проклятые звери! Фашисты! Убивать вас, резать на куски, топтать ногами…»

Назад Дальше