— О боже, боже! — воскликнул сражённый узник.
— Итак, далее вы пишете, — как ни в чём ни бывало продолжал начальник тюрьмы, — цитирую: едва ли не каждый день я претерпеваю избиения… Простите, господин узник, но мне трудно озвучивать такую наглую ложь, у меня перехватывает дыхание, меня буквально захлёстывает возмущение, я вне себя, хочется взять палку и…
Он осёкся, его раскрасневшееся лицо утратило на миг всякое выражение — на тот миг, который потребовался ему, чтобы справиться с негодованием. И он продолжал, уже спокойно:
— Простите, господин узник, но я даже думаю: а вы ли это писали? Нет ли тут какой интриги? Быть может, кто-то из конкурентов, тайных врагов — моих или господина надзирателя или всего нашего учреждения вцелом — пишет эту гнусную ложь?
— Простите! — произнёс узник с раскаянием. — Простите, господин начальник тюрьмы! Это действительно ложь.
— Что? — начальник тюрьмы даже брезгливо отшатнулся. — Ложь? Но… Но — зачем?
— Виноват, господин начальник, — принялся оправдываться узник. — Это было минутное помрачение сознания. Воздействие одиночества, безнадёжности, осознания вины… Войдите в моё положение, умоляю! Это была непреднамеренная ложь, это… это как проявление болезни, поймите, а ведь человек не управляет болезнью, но болезнь зачастую управляет человеком.
— Хм… Понимаю, понимаю, — сочувственно вздохнул надзиратель. — Не думайте, что человек, занимающий столь высокий пост, как мой, по определению слишком занят, слишком отстранён, слишком высоко расположен, а потому холоден, жестокосерд и не способен войти в положение.
— Конечно я так не думаю! — подхватил узник.
— Хорошо, господин узник, это хорошо, что не думаете, — кивнул начальник тюрьмы. — Кхм… Что же нам теперь делать с этим письмом?..
— Отдайте мне, я сожгу его, я сотру его в порошок, я съем его, я уничтожу его, как будто и не было! — горячо взмолился узник. — Я прекрасно понимаю, я чувствую, какую мерзость совершил, я целиком и полностью раскаиваюсь, господин начальник тюрьмы. Простите меня, бога ради!
Он сполз с лежака и упал перед начальником тюрьмы на колени.
Тот с милостивой улыбкой похлопал его по плечу:
— Ну, ну, господин узник, что ж вы так… Сжечь письмо, съесть или уничтожить — это просто, это даже слишком просто…
— Но я же раскаиваюсь!
— Раскаиваетесь, да, я вижу… — в голосе начальника тюрьмы звучала показная неуверенность. — Кхм… Но не видимость ли это, думаю я.
— То есть, вы не верите в моё раскаяние?
— Очень хочу поверить, господин узник, очень хочу. Признаться, вы мне симпатичны, — начальник тюрьмы снова похлопал стоящего перед ним на коленях узника по плечу. — В вас сразу видно умного, доброго, интеллигентного человека. Не знаю, какое преступление вы совершили, но что-то заставляет меня думать, что наказание ваше, быть может, не соответствует злодеянию. Бывает, что наш суд ошибается. Но понимаете, в чём дело, господин узник… кхм… всё же вы преступник, и я не могу вот так сразу и просто вам довериться.
— Понимаю, да, — горестно кивнул узник.
— Я бы с удовольствием немедленно отдал бы вам письмо или даже сам изорвал бы его в клочья тут же, на ваших глазах, но…
— Но вы не доверяете мне.
— Кхм-кхм…
Узник тяжело и несколько нерешительно поднялся с колен. В лице начальника тюрьмы что-то изменилось при этом, какое-то облачко разочарования, что ли, скользнуло по нему, но почти незаметно — во всяком случае, узник ничего не заметил.
— Как я могу доказать вам мою… мою готовность искупить вину? — спросил он.
— Доказать? — надзиратель улыбнулся, кивнул. — Ну что ж, я рад, что вы задали этот вопрос. Действительно, лучше всего благие намерения доказываются делами, а не речами, не так ли?
— Что я должен сделать?
— Видите ли, господин узник, — исподволь начал начальник тюрьмы. — Видите ли… Не знаю, сумеете ли вы понять меня… Я отец. Отец взрослой дочери. У вас есть взрослая дочь?
— Увы, я не успел. Никакой нет — ни взрослой, ни какой другой.
— Угу… А у меня — есть. Да… Как это там, помните: что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!
— Да, да, безусловно помню, грандиозное произведение.
— Наверняка. Так вот, вернёмся, так сказать, по нашим камерам, хе-хе. У меня взрослая дочь.
— Я, кажется, видел её. Она приносит мне еду, вместе с вашей женой.
— Это вы видели жену господина надзирателя, — несколько нервно поправил начальник тюрьмы.
— Ах да, простите! — покраснел узник.
— Ничего, просто будьте в другой раз внимательней.
— Конечно, клянусь!
— Так вот, значит, я продолжаю. Дочь моя вступила в тот славный и опасный возраст, когда в сердце бушуют чувства, и чувства эти, что уж там говорить, зачастую берут верх над разумом, а уж коль скоро мы говорим о деве юной, то понимаем, что иначе у этой породы и не бывает, не так ли? Вы, господин узник, пребываете уже в таком возрасте, что, даже несмотря на то, что взрослой дочери у вас нет, способны понять меня, мои отцовские чувства.
— Я прекрасно их понимаю, — горячо заверил узник.
— Так я и думал, — кивнул надзиратель. — В таком случае, поймёте вы наверняка и те чувства, которые вспыхивают во мне, когда я узнаю, что у моей дочери уже есть возлюбленный и что возлюбленный этот, прости господи, — пожарник. Понимаете, что́ я переживаю?
— Понимаю. Радость.
— Радость?! Да вы шутить изволите, господин узник!
— Ах, простите, что за глупость я сморозил, — спохватился заключённый. — Не знаю даже, откуда это дурацкое слово вскочило мне на язык — уж лучше бы сразу типун. При чём тут радость, скажите на милость. Гнев, конечно же, вы испытываете праведный отцовский гнев.
— Хуже, господин узник, много хуже. Я испытываю ярость — законную, заметьте, ярость в ответ на то унижение, которое готовит мне этот, прости господи, пожарник, надеясь однажды стать моим зятем.
— Мерзавец!
— Воистину, и это ещё мягко сказано. В груди моей, как я уже сказал, бушует ярость. И мучительная мысль стучит в висок: как, как мне спасти мою единственную, обожаемую дочь?
— Да, конечно.
— У вас пожизненное заключение, господин узник, не так ли? — тон начальника тюрьмы стал деловитым.
— Точно так, господин начальник тюрьмы.
— То есть, если вы, будучи в заключении, совершите новое преступление, оно никак не повлияет на вашу дальнейшую судьбу — вы всё равно будете точно так же отбывать ваше пожизненное, как будто ничего не случилось.
— Д-да, — нерешительно произнёс узник, начиная, кажется, понимать, куда клонит начальник тюрьмы. — Видимо, это так.
— Вот я и говорю. Это стало бы прекрасным подтверждением вашей готовности встать на путь исправления. И я мог бы со спокойной совестью похадатайствовать перед администрацией о вашем освобождении.
— О! — неопределённо выдохнул узник.
— Я уж не говорю об этом злосчастном письме, — продолжал надзиратель с усмешкой, дающей понять, что у него на руках все козыри, и партия узника проиграна ещё до того, как началась. — Оно будет разорвано мною собственноручно, тотчас же, как только вы сделаете это.
— Что сделаю?
— Как?! Вы отказываетесь?
— Помилуй бог, господин начальник тюрьмы! Я только пытаюсь понять, что́ я должен сделать.
— Ах, это… Я не сказал? Всего-то вам нужно сделать так, чтобы пожарник уже никогда не смог коснуться даже локона моей дочери, не то что лона.
— То есть?
— Никогда. Понимаете?
— Понимаю. Я должен вызвать его на дуэль?
— На дуэль? — поднял брови надзиратель. — Хм… Интересная мысль. Такое мне не пришло в голову, а ведь это, пожалуй, трезвое предложение. К сожалению, эта ваша замечательная идея практически неосуществима. Тем более, что исход дуэли трудно предсказать. Гораздо проще вам будет просто убить его.
— Вот как…
— Кажется, вы не готовы делом доказать свою непричастность? Что-то такое мне послышалось в вашем тоне… Пожалуй, я передам это письмо господину надзирателю и…
— Нет, что вы господин начальник! — воскликнул узник, собираясь, кажется, снова рухнуть на колени. — Вы что-то не так услышали. Конечно же я согласен.
— Да?.. Ну что ж… Это уже речь не мальчика, но мужа. Я не сомневался в вашей честности, господин узник, в вашей готовности встать на путь исправления, повернуть несправедливо сложившееся о вас отрицательное мнение к полюсу прямо противоположному.
— Да, я готов.
— Прекрасно, прекрасно. Значит, завтра. Завтра вечером пожарник будет здесь, в вашей камере. Уж я найду способ доставить его сюда, у меня уже есть план.
— Не сомневаюсь в вашей мудрости, господин начальник тюрьмы.
— Я тоже, — кивнул надзиратель. — Ну что ж, могу сказать, что я доволен результатом нашей беседы, господин узник. Вы оправдали доверие, которое я питал к вам исподволь, предчувствуя в вас человека честного, преданного, готового отстаивать истину и свою невиновность.
— И вы не ошиблись, господин надзи… господин начальник тюрьмы.
— Угу, угу… — лицо начальник тюрьмы немного окислилось от оговорки узника, но довольство от результата беседы помогло преодолеть мгновение недовольства. — Ну что ж, прощайте, господин узник, а вернее — до завтра.
Надзиратель решительно повернулся, не дожидаясь ответа узника, и быстро покинул камеру. Кажется, ему уже становилось дурно от царившей в этом тесном помещении затхлой и смрадной духоты.
— Простите, господин начальник, ещё один вопрос напоследок, — спохватился узник, когда дверь уже почти захлопнулась. — Скажите, умоляю, идёт ли на улице дождь?
— Да-да, письмо пока побудет у меня, до завтра, — отвечал из-за двери начальник, не расслышавший, видимо, вопроса.
Лязгнул засов. В наступившей грохочущей тишине узник растерянно оглядел свою камеру, словно ждал от неё ответов на вопросы «Что же делать?» и «Зачем это всё?».
Усевшись на лежак, он по своей привычке окунулся лицом в давно не мытое тепло подставленных ладоней, простонал:
— О боже, боже, за что ты наказываешь меня? Или я мало наказан? Да, я преступник, но разве недостаточно тебе того, что я уже отбываю наказание по делом своим? Чего ещё ты взыскуешь? В какую бездну ты хочешь низвести меня и есть ли бездны ещё более глубокие, чем та, в которой стенаю я сейчас?
Он хотел было улечься на топчан, но засов лязгнул снова. На пороге камеры стоял сын надзирателя.
— Ну что, узник, что тебе сказал господин начальник тюрьмы? — спросил подросток, принимая вид совсем уж взрослый и серьёзный.
— Вам лучше не знать об этом, господин сын надзирателя, — отвечал узник с горечью.
— Да я всё равно знаю, — возразил мальчик. — Отец хочет, чтобы ты пристукнул пожарника.
— О боже, боже!
— Бежать тебе надо, узник.
Заключённый выпрямился, отнял ладони от лица и с ужасом уставился на юного собеседника.
— Бежать? — выдохнул он. — Откуда? Куда?
— Отсюда. В другую тюрьму, — был ответ. — В этой тебя надзиратель убьёт рано или поздно. Не ты первый.
— Но как? В другой тюрьме меня никто не ждёт.
— Ещё как ждут, — уверил сын надзирателя. — Беги хоть в Дальнюю, что за Выселками, хоть в ближнюю, что на улице Копателей — везде тебя примут с распростёртыми объятиями. Узники везде нужны.
— Не подавайте пустых надежд, юноша, умоляю, — скорбно произнёс узник.
— И совсем они не пустые, — возразил сын надзирателя. — Я разговаривал с надзирателем Ближней, он мой дядька. Да я, говорит он, вашего узника хоть сейчас готов принять и обеспечить ему камеру в лучшем виде. Так что сегодня и побежишь.
— Сегодня!
— Ну да, а чего ждать-то. В Ближней тебе нормально будет; дядька у меня что надо.
— Сегодня я не могу, у меня есть одно дело.
— Это ты про сеструху, что ли? — покривился мальчик. — Да ну, ерунда. Быстренько изнасилуешь её, и дёру. Тем более, если останешься, отец убьёт тебя, слово даю. А так — представь, какая у него рожа будет, у проклятого, когда ты сеструху попортишь и ноги сделаешь, вот умора! — и мальчишка рассмеялся.
— Но это будет бесчестно, — упорствовал узник. — Не в моих правилах избегать наказания за преступление. К тому же я причиню девушке психологическую травму, я как бы стану отцом будущего ребёнка госпожи дочери надзирателя. Не могу же я тут же и бежать — это не по-человечески.
— Да тебе не всё равно? — усмехнулся сын надзирателя.
— Я порядочный человек.
— Ну, как знаешь. Я тебя предупредил. Ладно, тогда — завтра. Если доживёшь.
— Завтра? Завтра — пожалуй. Хотя…
— Пожарника тебе убивать совсем не обязательно, — продемонстрировал мальчик свою осведомлённость.
— Но я обещал, — пожал плечами узник. — А кроме того, письмо, которое…
Мальчишка снова усмехнулся и с развязной деловитостью достал из кармана мятый листок.
— Вот это, что ли?
— Как? — воскликнул узник. — Откуда?
— От верблюда.
— Но ведь господин надзиратель при мне, минуту назад, зачитывал строки из этого письма!
— Да ничего подобного. Просто он его наизусть знает, а бумажка у него была из моей школьной тетради, с этим дурацким сочинением, за которое училка влупила мне пару. Дура дурная. Так что он только вид делал, что читает. Я это письмо у него ещё давеча стибрил.
— Я в растерянности… — промолвил узник. Он и в самом деле был, кажется, подавлен.
— В общем, на завтра готовься к побегу, — подытожил сын надзирателя.
— А может быть, послезавтра? Ничего, если послезавтра? Хотя… совесть моя говорит, что…
— Совести твоей лучше заткнуться, — оборвал сын надзирателя. — Так что засунь ей в рот кляп, чтобы не курлыкала. А насчёт того, что послезавтра… Ну, смотри, тебе жить. Или не жить, — мальчишка рассмеялся собственному каламбуру. — Моё дело маленькое, — сказал он потом мрачно, — я предложил, ты обдумал. Так что давай, счастливо оставаться покуда.
Махнув рукой, он вышел из камеры и по всем правилам закрыл дверь.
Узник, внезапно вспомнив, вскочил, подбежал к двери, принялся бить в неё кулаками.
Дверь снова приоткрылась, в узкий проём заглянул сын надзирателя.
— Ну, чего, надумал, что ли? — спросил он.
— Скажите, молодой человек, — звонким шёпотом произнёс узник, — прошу вас, скажите, какая погода на улице? Идёт ли дождь?
— Не в курсе, — бросил сын надзирателя и захлопнул дверь.
Узник вернулся на топчан, тяжело уселся, будто усталый крестьянин, вернувшийся с пахоты, на которой трудился весь день, прошагав в общей сложности два десятка миль по рыхлой земле.
— Что же делать мне? — шептали его губы. — Что же делать-то, господи? Или что мне не делать? Бездна, алчущая бездна разинула пасть свою под моими ногами, ждёт пожрать мою душу. Как верно подмечено: один поступок неизбежно влечёт за собой другой, преступник всегда возвращается на место преступления, кто единожды нарушил закон, нарушит его ещё раз, рано или поздно. И я в ловушке, я как щепка, несомая бурным потоком — всё решено, предрешено, предопределено, предсказано. И ничего не значат ни сила моя, ни воля, ни сила воли, ни воля силы. Что же делать мне?.. — Он замолчал на минуту, словно собираясь с духом и продолжал уже в голос: — Что делать?.. Бороться! Конечно же бороться. Почему я так раскис? Ведь я волевой, сильный, умный, хитрый человек. Как попал я в плен этих низких, подлых, безжалостных людей? Почему я позволяю им управлять мною, как последней пешкой в заведомо проигранной партии? Я стократ порядочней, лучше, умней, добрей, справедливей их, так почему же я позволяю себе идти у них на поводу? Не грех ли это? Не больший ли среди грехов? Не самое ли настоящее преступление?