Много позже я вспомнил обстоятельства, которые привели к той трагической ошибке. Замечательная переводчица, как мне показалось, закончила перевод — последние слова, которые я записал, были стандартные: «Примите мои уверения...» И в это мгновение домашние позвали ее к телефону. Переводчица извинилась и ушла в соседнюю комнату. Я спрятал записанное, совершенно не предполагая, что в письме мог остаться постскриптум.
...Часом позднее я прощался под Дворцовой аркой с правнуком Трубецкого. Я был подавлен. Казалось, потомок иронично смотрит на меня — невежду, только что поверженного прадедом в Пушкинском Доме. Оклеветанный дед был отомщен.
— И все-таки вы правы, — неожиданно сказал Бибиков и пожал мне руку. Что это означало: дьявольскую иронию, насмешку или сочувствие — сказать не могу. Во всяком случае, с Бибиковым мы никогда больше не встречались.
Когда раздался тот странный телефонный звонок, я подумал: «Господи! У каждого свои игры. И если эти люди верят в мистику, то, как говорила моя бабушка, на здоровье».
На кухне готовила жена, а я, повесив трубку, долго не решался рассказать ей о приглашении. Кто они, эти женщины? Истерички, которым кажется, что они могут то, чего никто никогда до них не мог? Разве я не видел и не знал таких?
— Как тебе не стыдно! — воскликнула, как я и предполагал, жена. — Солидный человек, а клюешь на явное шарлатанство! Вот уж действительно: ум — за разум!
И все же я помнил о том звонке. В конце-то концов, так ли уж ценен для меня потерянный день? А потом, разве не бывает, что и неудача может пригодиться в литературном деле? Что-то словно мешало отказаться от встречи.
Тринадцатого ноября 1993 года я, ничего не сказав домашним, поехал на Васильевский. К нужному дому я подошел чуть раньше назначенного. Побродил по пустынным проулкам, много лет назад именно в этом районе я начинал работать врачом «неотложки», все здесь было исхожено и знакомо. Наконец пришла пора подниматься в квартиру.
Я позвонил. В узком, слабо освещенном коридоре стояла невысокая блондинка с добрыми серыми глазами, как оказалось — Наталья Федоровна. На ней был домашний халатик и тапочки. Позади, прислонившись к косяку, стояла вторая — черноволосая, худенькая, с матовым лицом и гладкой прической. Она молчала и, как мне казалось, с любопытством рассматривала меня. И эта была одета без всяких претензий: кофточка, черные брючки и тоже тапки. Звали ее Ольга Тимофеевна.
Теперь и не вспомнить, как начинался наш разговор. Возможно, я рассказал о мучительной, неудавшейся работе, об отчаянии от безрезультатного поиска. Мои герои были им неизвестны. Впрочем, о Вере Михайловне Ермолаевой я еще что-то мог бы рассказать, но Гальперина толком не знал даже его собственный сын.
Незадолго до этой встречи я прочитал книгу Форда «Жизнь после смерти». Ее содержание показалось мне сказкой. Правда, кое-что меня все же заинтересовало. «Весь Новый Завет, — писал американский медиум, — если его правильно понимать, представляет необычайно подробный и хорошо изложенный рассказ о парапсихологическом феномене, который сформировался вокруг группы незаурядных медиумов, один из которых в высшей степени был одарен вдохновением».
Я сидел в небольшой комнате. Слева и справа нависали книжные полки, на маленьком письменном столе стоял старенький диктофон, за ним опять книги. Странно было глядеть на «технические» приготовления женщин.
На табурете лежал лист пожелтевшей, будто прожженной бумаги с написанным от руки алфавитом. Наталья Федоровна взяла Ольгу Тимофеевну за запястье, как бы готовясь отдать ей энергию. Я сидел метрах в двух, ожидая, когда начнется сеанс. Как и у Форда, у них был посредник, контактёр, через него они и должны были выйти на тех, кого мне хотелось услышать. Контактер назывался Плутоном. Была ли это планета, как считали медиумы, или нечто иное, но контактер соглашался помочь.
По сути я ни к чему не был готов, не заготовил вопросов. И когда Наталья Федоровна резко сказала «Спрашивайте!», я растерялся. «У кого спрашивать?! — пронеслось в голове. — О чем? Что могут ответить мне тени?»
Пока медиумы готовились к сеансу, я мысленно иронизировал, но теперь неожиданное приказание заставило меня сосредоточиться и задать хоть какой-то вопрос.
Первая беседа с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов
— Вера Михайловна, — повторила названное мной имя Наталья Федоровна. — Вы нас слышите? Вы здесь?
— Я здесь. И давно. Хотя мне это и трудно.
Я поразился, как изменился голос медиума.
— Вам физически трудно? — спросил я.
Все догматы материализма, которые я добросовестно исповедовал десятилетиями, моментально превратились в ничто.
— Это очень по-земному, — мягко сказала Ермолаева. Вернее, звучал голос медиума, но явно с другими интонациями. — Просто мне страшно подумать, что я ошиблась и вам понадобилась не я, а некто другой.
— Нет, вы не ошиблись, — улыбнулась Наталья Федоровна, вероятно, почувствовав радость удачи. — Мы спрашивали вас. И нужны именно вы.
Она взглядом требовала сосредоточиться, в конце-то концов здесь не было, кроме меня, человека, который хоть что-то знал о Ермолаевой.
— Вера Михайловна, — сказал я, уже не поражаясь тому, что принимаю происходящее за реальность. — Вера Михайловна, как вы объясняете все, что случилось с вами?..
И снова пожалел, что задаю дурацкий вопрос. Впрочем, а каким еще может быть вопрос к атому или плазме? Да и вообще — кто мог бы ответить, с каким веществом пошел разговор?Я видел напряженно-сосредоточенные лица Натальи и Ольги, затем блюдце поплыло по кругу.
— Вы же понимаете... — устало ответили мне. — Шло страшное время, когда лучше было не знать никого.
Ах, как я злился на себя за то, что совсем не готовился к беседе. Я торопливо придумывал вопрос, который мог бы показаться не пустяком. И все же спросил не то, что следовало, не о ней, не о близких, а совсем земное:
— Вера Михайловна, как вы думаете, то, что теперь происходит в искусстве, можно считать хаосом?
В короткое мгновение я перестал поражаться тому, что разговариваю не с живым человеком, а с погибшей более полувека назад Ермолаевой.
— Знаете, то, что сегодня происходит в искусстве, совершенно необходимо, — сказала она, — потому что поиск обязательно дает какой-то ход или показывает тупик.
Я видел, как сосредоточилась Наталья Федоровна, как напряглось ее внимание.
— Это милые ребята, которые не боятся идти туда, откуда никто не приходил. Никто. Они уходят в небытие, чтобы показать, какие пути невозможны или закончены...
Пальцы Натальи Федоровны застыли над блюдцем:
— Сейчас не хаос, а поиск, вот главное из того, что я вижу на земле. Я говорю о бескорыстном искусстве. Другое тоже ищет, но там Бог ни при чем.
Возникла пауза.
— Сил нет, — пожаловалась Ермолаева. — Нам придется расстаться...
Я нервно сказал:
— Вера Михайловна, если можно, я еще приду к вам. Я хочу говорить...
— Хорошо, — согласилась она. — Прощайте.
...Я вышел на улицу совершенно растерянный и долго стоял на знакомом углу, так и не понимая, в какую сторону идти.
На город опустилась темнота. От звезд серебрилось петербургское небо. Я глядел и глядел вверх, словно бы пытаясь отгадать, где же находится встревоженная человеческая душа. Потом я пошел не к остановке, как следовало, а в другую сторону, пока, наконец, не понял, что ошибся. В том доме, где я только что был, свет горел почти во всех окнах.
В мой прагматический мир ворвалось необъяснимое. «Господи, — думал я, — продвинулось ли человечество к истине?! Неужели жрец в храме, как и пророки Нового Завета, были ближе к правде, чем мы, ниспровергатели и материалисты?» Я невольно повторял про себя слова священника Форда о том, что те двенадцать апостолов, и один из них, «в высшей степени одаренный вдохновением», могли больше нас, нынешних, как бы достигших небывалого развития.
Подошел троллейбус, я сел на пустое место и почти сразу же поднялся: рядом гоготали парни. До метро оставалось три остановки, лучше бы пройтись. Я поднял воротник, — уже было по-зимнему холодно, — и быстро пошел по проспекту.
Тогда, в ноябре 93-го, я бы ни за что не поверил, что уже в первые дни 1996 года, когда буду заканчивать книгу, в одной из центральных газет появится статья: «Потусторонний мир, возможно, реален — на такую мысль наводит открытие европейских ученых». И там же я прочту удивительные слова: «На рубеже XXI века и третьего тысячелетия совершено грандиозное открытие. 96-й год распахнул перед человечеством завесу материи. За ней нематериальный, вернее, антиматериальный мир».
ЕРМОЛАЕВА
Вечером в квартире Веры Михайловны было особенно шумно. Собрались одни крикуны, как называла Дуняша Костю, Володю и Леву. Она и впускала-то их без охоты. Откроет дверь и, мрачная, отступит, ну что, мол, от вас ждать хорошего, накричите, разволнуете хозяйку, язык-то без костей, а уйдете, больной человек и уснуть не сможет, полночи скрипит в спальне тяжелая кровать.
По годам-то Дуняша была не намного старше Веры Михайловны, от силы на три. Это говорится только: сорок пять — баба ягодка опять. Дуняше и мысль такая не приходила в голову. Была она махонькая, худенькая, носик востренький, глазки — щелочками, никто на нее и внимания-то в деревне не обращал. Был, правда, Федька Копытин, и сейчас парня забыть не могла, сколько раз высматривала его на дороге, когда гнал коров, богатый был дом, стадо держали. За час до Федькиного прохода Дуняша выскочит из избы, не выспавшаяся, и вертится у забора, пропустить опасается, а Копытин и глаз на нее не свернет, гонит скотину к пастбищу, машет хлыстом, не его интерес Дуняша, есть, говорили, девчонка в соседней деревне.
А через год укатил Федор по известному адресу, недалеко жил, да уже и не виделись. Так и начала рассасываться тоска, и теперь даже себе не могла Дуняша сказать, что же такое у нее было...
Лет десять назад приехала в их края, в именье к брату, Вера Михайловна, на костылях, но веселая и добрая, словно никакой болезни она и не знада. И стала Вера Михайловна уговаривать Дуняшу поехать с ней в город, на жизнь, говорила, им хватит, волноваться никак не придется. А чего волноваться, если с тобой хороший человек. Другое было для Дуняши главным: может, повелел Господь стать опорой Вере Михайловне. Костыли не ноги, здоровый помощник все равно нужен. И отправились они из дальней сибирской волости в столицу, всюду вместе, и в Витебск из Питера в девятнадцатом, и из Витебска в Питер в двадцать втором, разделить их было уже нельзя.
Конечно, разные они с Верой Михайловной люди. Дуняша услышит что про рисунки, ничего не поймет, да и понимать-то не нужно, не ее это дело, но когда что купить, как сэкономить, тут уж Вере Михайловне до нее далеко. Да вот хотя бы сегодня! Чего только не принесла с базара, полжалованья, полученные Верой Михайловной за книгу, угрохала, — продукты по какой ныне цене! — так ведь не посмотрят крикуны на трудности, этим только еду подавай, сжуют все. Вот и спрашивается, для чего хозяйке их разговоры? Разве не видит Дуняша, как не раз от их глупостей расстраивается Вера Михайловна, в себя не может прийти, а потом сидит половину ночи и рисует, ты уж давно третий сон смотришь, а она рвет бумагу, таскает краски, себя никак не утешит. Иногда хочется крикнуть: да плюнь ты на них, Михайловна. Какая им-то цена? Нет, не крикнешь. Ладно. Но ведь про то, что они все съели, это ее, Дуняшино дело. За один вечер кого хочешь лишат провизии, хорошо, если остаются деньги, можно утром снова пойти, а если нет? И все равно не позволит о них и слова сказать. Завсегда двери открыты, идите, раз делать нечего...
Когда начались звонки в двери, Дуняша не сомневалась, что и сегодня соберется компания. Час как уже сидела у них тихая Нина Осиповна, к этой Дуняша привыкла, придет, начнет смотреть рисунки Веры Михайловны, будет головкой качать, восторгаться, божий человек, хоть и евреечка. При мальчишках она и совсем затихнет, а потом кто-то спохватится — где же Нина Осиповна, станут оглядываться, а той уже и след простыл, когда вышла, никто не видел. За Верой Михайловной Нина Осиповна тянулась хвостом. И на Басков приходила, когда там жили, и в Витебск вместе ехали, — там Вера Михайловна директорствовала в школе художников, — и вместе из Витебска возвращались. И когда с Казимиром Севериновичем была у Веры Михайловны большая дружба, — о том Дуняша никому и не сказывала, — может, и Нина Осиповна это чувствовала, по крайней мере она никогда не заходила одновременно с ним, а тихонько появлялась позднее, пробиралась бочком, спрашивала разрешения посидеть, показать свои-то работы. Вроде бы, по Дуняшиному мнению, ну что убогая хорошего может нарисовать, так ведь нет, хвалит ее Вера Михайловна, даже восхищается, конечно, при ее доброте другого и ждать нечего, но кто знает, может, какая-то правда в ее восхищениях есть.
Как и думала Дуняша, крики начались сразу. Голос у Володьки Стерлигова резкий, из кухни слыхать. Дуняша не раз советовала Вере Михайловне гнать крикуна шваброй, но та улыбалась и твердила одно: очень он, Дуня, талантливый, кричит, значит, не согласен, свое отстаивает. Вот я и слушаю, а что если какая-то правда в его криках?
...В этот раз Вера Михайловна показывала новые рисунки. Сидела она в кресле, а на высоком пуфе громоздились листы. Мужики стояли кругом, так что Дуняше ничего не было видно, да и как увидишь, если Костик Рождественский на две головы ее выше, а Лева Юдин — эти-то двое помилее Володьки — вроде бы сам и небольшой, но по сравнению с ней тоже громадный.
Пока Дуняша устанавливала самовар на подносе, пока наливала в чашки, голоса усиливались. Отчего-то громче всех смеялся Володька Стерлигов, что-то даже ему понравилось в работах Веры Михайловны.
— Да «Рейнеке-Лис» будто бы теперь написан! — гоготал он. — Гете и не предполагал, как попадет в цель через столетие. Все тогда было, и воровство, и обман, и разврат, ничего нового нынешние бандиты не придумали, только в размерах подлостей преуспели.
— Что факт, то факт! — засмеялась Вера Михайловна, и ее одобрительным смехом поддержала компания.
— А какие выразительные у вас герои! — воскликнул Володька. — Как характеры схвачены. Вы, Вера Михайловна, умеете одной деталью целое показать...
— С Волчихой можно было бы и поострее, — сказал Лева. И оттого, что окружающие хохотали, Дуняша поняла, что между Волчихой и этим Лисом, или как там его, было что-то неприличное. «Ну, кобели, — подумала Дуняша, — постеснялись бы...»
— Прекрасная работа! — похвалил длинный Костя, которого шутя звали Малюткой. — А ведь и действительно кому-то придет в голову, что вы это написали про сегодняшний день.
— Конечно, про сегодняшний, — воскликнула Вера Михайловна. — Неужели с революцией все человеческие пороки исчезли? Наоборот, думаю, пороки стали заметнее, они не вяжутся ни с новой философией, ни с новой жизнью.
И тут в дверях звякнуло. Дуняша понимающе поглядела на Веру Михайловну, и та ей улыбнулась. Эко ведь! Чувств-то не скроешь. Вот и больная, и безногая, а сердцу не прикажешь. Если любишь, то уж чего скрывать: любить никому Бог не запретил, любите...
Колокольчик на входе снова запрыгал, как савраска деревенская. Дуняша еще раз поглядела на хозяйку и поняла в глазах Михайловны приказ: бежи, Дуня, открывай, он пришел.
Крикуны даже не обернулись, для них какое значение, кто в дом заходит, это дело хозяйское.
Дуняша выскользнула в коридор, отбросила щеколду, отпустила дверь на вытянутую руку, дала возможность пройти желанному, сказала: «Крикуны давно уже тут».
Он улыбнулся добро, кивнул. Зеркало отразило умные большие глаза, густой немного вьющийся черный волос и раскрасневшиеся щеки, наверное, шел Лев Соломонович со своей Охты через морозный город пешком. А он словно и*не заметил протянутых Дуняшей рук, скинул пальто и сам зацепил на вешалку. Пальто было необычное, широкая пола колыхнулась, как занавес, а затем тяжелая материя мягко улеглась на крючке. Должно быть, заграничное, Вера Михайловна рассказывала, что жил Лев Соломонович в разных странах, даже в священной Палестине...