— Но мне нечего вам говорить, худого я не делала, мы обсуждали живопись, спорили, но никогда не позволяли себе...
— Ладно, — с иронией произнес Федоров. — Начнем с другого. Ты понимаешь, что арестована?
Она вздохнула.
— А за что арестована? — спросил он, как бы помогая Ермолаевой найти единственно верный ответ.
— Не знаю.
— Как это не знаешь? Выходит, только органы знают. Или ты хочешь сказать, что органы несправедливы?
Она испуганно поглядела на следователя и вздохнула. Он ждал.
— А ну встань! — вдруг заорал Федоров. — Рассказывай, как ты со своими дружками занималась антисоветской пропагандой, как собирала людей на квартире, как вела занятия с детьми, чем пачкала им мозги, говори, безногая дрянь! — Она не могла подняться, подтащила костыль, но он выскальзывал из руки, и Ермолаева, чуть приподнявшись, снова падала на табуретку. — Встать, стерва! И стоять! Нормально стоять, сука!..
Она наконец поднялась. Горло ей будто сжимала чья-то тяжелая рука. Слезы текли из глаз: никто, никогда в жизни не говорил с нею так. Она не любила давать кому-либо повод даже с состраданием вспоминать о ее болезни, а этот квадратный, с толстыми ляжками, негодяй позволял себе оскорблять ее. Гетевский Рейнеке-Лис, все эти мерзавцы из царства короля Нобеля действительно словно бы преобразились в одутловатое лицо конкретного Хама. «Бог мой, — неожиданно подумала Вера Михайловна, — и первый следователь с вытянутой заостренной мордой, с глазами, сходящимися на переносице, с рыжими стоячими волосами, был копией Рейнеке- Лиса, будто бы то, что воображалось и являлось веселой фантазией Гете, вдруг реализовалось здесь. И этот толстенный, откормленный кругломордый маленький Гинце-Кот, разве не персонаж поэмы?»
Она качнулась, охранник подхватил Ермолаеву и долго ставил ее прямо, точно арестованная была деревяшкой. Отступил на шаг и с неуверенностью наблюдал, простоит или упадет еще раз.
— Позвольте сесть, — с трудом сказала она, — я несколько часов пробыла в карцере.
— Ну, уж «часов», дай бог, ты там провела часик, — усмехнулся он. — Сядешь, обязательно сядешь, я тебе обещаю. — Федоров с явным удовольствием вкладывал в интонации нужный смысл. — А пока повтори свою антисоветчину. Что ты и твои дружки говорили о коллективизации? Какие-такие ошибки мы, большевики, допустили?
— Нет, нет! — воскликнула Вера Михайловна. — Я не выступала против...
— Хорошо, я спешить не стану. Я подожду. А пока я пишу другое незаконченное «дело», ты подумай. Я уверен, что ты обязательно все вспомнишь.
Он что-то писал, весело мурлыча, и теперь еще больше напоминал ей друга Рейнеке-Лиса, кота Гинце. Наконец закончил страницу, пригладил ладонью листок промокашки, спросил:
— Ну, как с памятью на сегодня?
— Нет, нет! — воскликнула Вера Михайловна. — Я ничего не могу прибавить. Да и не было никогда худого...
Он поднялся. Подошел к окну, долго молча взирал куда-то.
— Придется помочь... — Федоров повернулся, взглянул на охранника, который стоял за спиной Ермолаевой, попросил вполне мирно: — Сходи-ка, друг, в пятую камеру за Сюсей...
Хлопнула дверь. Теперь Вера Михайловна с тоской думала — кого же следователь вызвал? Кто ей поможет? Да и что это такое «Сюся», предмет или что-то другое, человек, животное, кукла?
Усилились шаги в коридоре. Вера Михайловна повернулась к входу. В дверях стояли уже двое: охранник с ружьем и плечистый огромный мужик в арестантском ватнике, его узкий и плоский лоб словно бы подсекали густые мохнатые брови, рот был беззубым. Кто это? С ужасом смотрела она на пришельца.
— Вот для тебя милая тетенька, Сюся... — Федоров говорил с улыбкой. — Бери в камеру бабу. И делай с этой антисоветской сукой все, что хочешь. Можешь и в рот, и нормально. Ты же большой спец по этой части...
— Хы! — заржал Сюся. — За то и сидим. Пошли выполнять приказ командира. Куда ее лучше, начальник?
Видимо, он еще не мог сообразить — здесь или в камере.
— А чего раздумывать, бери в собственную пятерку. Надоест, и друзьям уступишь. Таких, как ты, в камере сколько?
— Зачем же делиться! — весело выдохнул награждершый. — Я и один обеспечу.
— Тащи, — Федоров снова принялся что-то писать в бумагах. — Правда, ноги у нее не ходят. Придется тебе не только раздеть буржуйку, но и раздвинуть...
Сюся схватил Веру Михайловну за руку и потащил с табуретки, — она тяжело упала. Он волок, матерясь, ее к двери.
— Я скажу все, я подпишу что хотите, — она кричала.
— Отпусти, Сюся. Послушаем стерву...
Она, будто захлебываясь словами, кричала с пола.
— Я не говорила об ошибках власти. Мне казалось, коллективизацию нужно проводить мягче, может быть, дольше, я так мало разбираюсь в этом. Могли быть только случайные разговоры... Наше дело — живопись... Ничто другое всерьез нас не интересовало...
Она повторила:
— Позвольте назад, на табуретку. Очень прошу, позвольте...
— Пусть посидит, если ей так нужны удобства.
Охранник поднял ее.
— Ладно, — сказал Федоров безразлично. — В этот раз мы лишим Сюсю премии. Но еще позову, не сомневайся. — Он усмехнулся. — А ты зря не хочешь такого мужчину. У него пять изнасилований, он в этом большой мастер. Ты же не отказывала себе раньше?
— Гражданин... — как безумная вращая глазами, кричала она, — наша семья тянулась к революции, отец выпускал демократический журнал, в 1905 году он возглавил общество «Трудовой союз», брат Константин был профессиональным революционером, его не раз ссылали в Сибирь, отец эмигрировал в Европу из-за своих убеждений, как же я могла быть другой?..
— Ишь, какие революционеры! — весело сказал он. И вдруг поднес кулак к лицу Веры Михайловны. — Не советую тебе, меньшевичке, путать свою революцию с нашей.
Зазвонил телефон, Федоров снял трубку, в такое время часто возникает начальство. Нет, жена.
— Чего? — сухо спросил он.
Она только хотела узнать, будет ли дома.
— Да-да, — он повесил трубку. Коммунисту нельзя расслабляться, показывать мягкость даже к своим близким. И особенно в присутствии врага. У коммуниста может быть единственное чувство: ненависть к противнику рабочей власти.
Он хорошо знал, что для быстрого завершения дела следует привести как можно больше подробностей контрреволюционных акций этих отпетых тварей. ОСО уже допрашивать их не станет. ОСО обязано верить своим.
Он подумал, что максимум за полчаса ему придется уложиться с очередным протоколом. И тогда он точно скоро окажется дома, в своей кровати. Сегодня у него есть шанс отдохнуть.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
Вопрос: Расскажите о вашей контрреволюционной агитации.
Ответ: Моя контрреволюционная агитация, направленная против коммунистической партии и всех основных мероприятий, проводимых ею, выражалась в отдельных беседах и разговорах с рядом лиц, с которыми я встречалась.
Особенно резко я в последнее время выступала против коллективизации, считая, что развитие сельского хозяйства должно идти по пути постепенного перехода мелкого частновладельческого хозяйства в колхозы, на основании широкого перевоспитания крестьян. Я резко осуждала методы, принимаемый партией при проведении коллективизации, основанные на насильственных мероприятиях, массовой высылке зажиточной части деревни, административного создания колхозов без учета желаний крестьян. Я указывала, что в результате всех этих моментов мы имеем обнищание деревни и доведение отдельных коллективизированных районов Украины до голода.
Он был доволен собой. Писалось гладко. Конечно, кое-что можно было развить. Но как не раз утверждал нарком: наше оружие факты и факты, а не чистописание.
Федоров вынул лист, написанный 2577-м, перечитал докладную — вот у кого всегда четко, и стал переписывать текст агента, каждое его слово могло стать «показанием» арестованной:
...Вторым вопросом, который наиболее часто являлся темой моей контрреволюционной агитации, был вопрос о положении интеллигенции в СССР и ее роли в управлении страной. По этому вопросу я указывала, что несмотря на заверения партии и правительства о необходимости привлечения интеллигенции к участию в строительстве, по существу проводилось полное отстранение ее от активного участия в жизни страны. Особенно изгонялись отовсюду старые кадры, то есть наиболее культурная ее часть. Проводилось это путем систематических чисток и развития репрессивных методов: аресты, создание процессов.
Федоров отодвинулся с креслом. Как складно! А теперь, может, и стоит спросить эту тварь об искусстве. Он читал в «Правде», что партия хочет настоящего реализма, отражения подлинной красоты действительности, сам Вождь четко формулировал задачи художников. И что же думают эти, простите за выражение, мастера кисти, какую реальность хотят они выразить?
Бесспорно, и Ермолаева, и ее дружки, бесконечно рассуждающие о своих дурацких художествах, отвергают и прямо и косвенно то, что думают и партия, и советский народ. Два года агент 2577 предупреждает Органы о реальной опасности. По сути, в его тревожных сообщениях есть вся их злобная болтовня. Федоров поглядел в текст и произнес будто бы свое, а не только что прочтенное в доносе:
— Итак, вы предпочитаете реализму антихудожественную абракадабру?
— Меня интересовала пластика, — непонятно что сказала Ермолаева. — Я не могла представить, что это может противоречить советской идеологии.
— Врешь! — крикнул Федоров. — Ты прекрасно все понимаешь!
Она не ответила.
Федоров поглядел на охранника, который опять стоял за спиной Ермолаевой.
— В карцер! И туда же Сюсю. Он ждет. Он и там все сможет. Он будет очень доволен...
— Я вру, вру! — торопливо забормотала Ермолаева, не понимая ничего, кроме последних слов. В какой уже раз она падала на спину. Охранник схватил ее за рукав, платье треснуло и стало рваться, голова стукнулась об пол.
Теперь она валялась без чувств.
— Полей-ка, — приказал Федоров, приподнимаясь и разглядывая вытянутое, беспомощное, огромное тело. — Такие кучи, как эта, неспособны выдержать даже нормальных вопросов.
Охранник плеснул из графина.
— Хоть и безногая, а все равно лезет в политику, плетет свое, — сказал Федоров. — Пожила бы, как мы, в деревне, научилась бы соображать нормально.
Ермолаева таращила на него свои дурацкие глаза и мычала, как старая корова.
«Из-за кого только корячимся, — думал Федоров, — из-за кого у людей нет ни ночи, ни дня, из-за кого?!»
Он отыскал нужное место в «отчете» и стал дописывать в протокол то, что перед арестом всей группы сообщал агент:
Ермолаева:
...Третий вопрос, который также служил темой моих антисоветских высказываний, — это политика партии в области изобразительного искусства, считая, что отрыв советского искусства от достижений и традиций Запада конца XIX и XX веков, то, что сейчас называется формализмом, замены основных художественных проблем агитационной тематикой и утверждение той временной закономерности, как основной линии искусств, приводит к упадку и безвыходному положению советского искусства.
«Складно! — с удовольствием подумал Федоров. — Молодец приятель!»
Он уже не обращал внимания на арестованную, безногая гадина больше его не волновала.
...Политика партии, по нашему мнению, привела также к узко утилитарному преподаванию устаревших методов натурализма в высшей художественной школе, изгнанию всякой творческой инициативы, как в государственном масштабе и, следовательно, в институтах, так и возможности лабораторных работ в отдельных мастерских. Сейчас практически нельзя показать каких бы то ни было творческих достижений, помимо выставки чисто агитационного значения.
Вопрос: Назовите лиц, среди которых вы вели контрреволюционную агитацию.
Ответ: Лицами, наиболее мне близкими, среди которых я высказывала свои политические убеждения, были художники Юдин, Рождественский, Казанская, Зенкович. Фикс, Таубер, Стерлигов, Дымшиц, Лепорская и Гальперин.
Вопрос: Как относились указанные лица к вашим контрреволюционным высказываниям?
Ответ: Из названных лиц Гальперин полностью разделял мои политические установки и отрицательно относился к мероприятиям партии. Стерлигов тоже придерживался более правых политических взглядов. Он националист и глубокий индивидуалист, считавший, что не в коллективе, а через развитие индивидуальной личности может происходить рост культуры. Остальные лица относились к моим высказываниям отрицательно, но в то же время не давали резкого мне отпора.
Зазвонил телефон. Тарновский из соседнего кабинета интересовался — скоро ли Федоров освободится.
— Кончаю, — сказал Федоров. — Сегодня можем пораньше.
Он повесил трубку. Перечитал страницы. Прекрасно! Задание выполнено на отлично. Положил протокол перед Ермолаевой, обмакнул перо в чернильницу, дал подписать.
— Биографию пусть напишет на отдельном листке, — приказал охраннику. — После можешь отвести ее в камеру. Двадцать пятое декабря — у них божий праздник. А наш с тобой праздник советский, он через неделю.
И, посмеявшись, вышел.
Вопрос: Расскажите вашу биографию.
Ответ: Я родилась в 1893 году в селе Ключи Петровского уезда Саратовской губернии. Отец Михаил Сергеевич Ермолаев, помещик, потомственный дворянин, был в течение двенадцати лет председателем земской уездной управы. В нашей семье существовали либеральные традиции восьмидесятых годов прошлого века, родители мои были друзьями Веры Фигнер.
В 1902 году мой отец Михаил Сергеевич Ермолаев, издававший журнал «Жизнь» в Санкт-Петербурге, был выслан за границу в связи с закрытием этого журнала. Вместе с отцом выехала и наша семья. Проживали в Париже, в Лондоне.
В Париже и в Лондоне я училась в народной светской школе и в Швейцарии, в лозанской гимназии.
В 1904 году отец вернулся в Россию. В 1905 году отец продал свое имение и переехал на постоянное место жительства в Петербург.
В 1906 году я поступила в гимназию Оболенской, которую окончила в 1910 году. После гимназии я поступила с целью изучить живопись в частную мастерскую Бернштейна.
В 1914 году я уехала в Париж продолжить занятие живописью, но в связи с объявлением войны мне пришлось уехать обратно в Россию и продолжить свое учение в Петрограде. Необходимо отметить, что начиная с 1912 года я, в связи с арестом и высылкой в Сибирь моего брата Константина Михайловича Ермолаева, большую часть года проводила в Сибири, куда он был выслан за участие в партии меньшевиков.
В Петрограде я училась до 1917 года (до революции) и существовала на средства, оставленные мне моим отцом. Отец умер в 1911 году.
В 1918 году я поступила на службу в Музей города по коллекционированию старых петербургских вывесок, где работала до апреля 1919 года, то есть до моего отъезда в Витебск.
В Витебске я провела период с 1919 года до 1922 года, работала там ректором Витебского художественного практического института, организованного художником Марком Шагалом в 1918 году.
В1922 году я вернулась в Петроград, где вместе с художником Малевичем К. С. и художниками Матюшиным, Филоновым, Мансуровым, Пуниным и другими участвовала в организации Института художественной культуры.
В 1926 году наш институт был слит с Институтом искусств, где я работала недолго в качестве научного сотрудника второго разряда.
С 1927 года я не имею определенного места работы и работаю как художник-разовик, состоящий на учете в горкоме ИЗО — в разных издательствах, главным образом в Детгизе. Этот период длился до 1934 года.