Роман со странностями - Ласкин Семен Борисович 9 стр.


В 1934 году работу художника я стала совмещать с преподавательской работой среди детей. Работала в Доме художественного воспитания детей Октябрьского района.

Ермолаева

Следствие арестованных художников требовало завершения. Конечно, в НКВД существовали дела и^ поважнее, но раз уж дела заведены, то кто знает, что и когда может заинтересовать начальство.

После убийства Кирова Тарновскому, как и его напарнику Федорову, чаще приходилось ночевать в своих кабинетах. Допросы шли один за дру­гим, случалось, что арестованный ставился лицом к стенке, чтобы поду­мать, а Тарновский складывал на столе руки, укладывал на них голову... и спал сколько возможно. Надзиратель уже знал эти штуки, следил за до­прашиваемым, не давал обернуться. Следователь — человек, и ему отдых нужен. Но и арестованный пусть, гад, подумает, как отвечать на постав­ленные вопросы, увиливать в наши времена никому не удается.

И тем не менее жизнь показывала, что каждый отнекивается, несет чушь, дурака валяет, делает вид, что ничего и не было, не замышлялось. Значит, следователю требуется заставить сознаться, подписать бесспорное, невиновных теперь не только нет, но и быть не может, вот истина.

А ведь если посмотреть на любого, послушать то, чего они городят, то без каждого не было бы и революции, да и власть только и держится на них...

Впрочем, группа художников — пустяк, таких легких дел Тарновский давно не вел, с художниками можно прерваться, иногда даже съездить домой, выспаться.

Каждый что-то обязательно прет на себя. А если один и покрепче, сопротивляется, крутит, пытается вывернуться, то поймать его, уличить, пригвоздить к столбу особой сложности не представляет. Пока наиболее крепкий Гальперин. Этот ничего вроде не понимает, но цена его непони­манию — ноль. Достаточно поглядеть биографию, и сомнений не остается. Отец фабрикант, сам жил в Париже, в Египте, в Палестине, в Австрии, журнал выпускал во Франции, «Гелиос», а уж если он не только худож­ник, но и журналист, тут и рассуждать нечего, обязательно живет в нем ненависть к новому строю.

Обычно Тарновский занимался Гальпериным. Ермолаеву забрал Федо­ров, сам взялся за безногую дрянь. Как-то Федоров, смеясь, объяснял, что с ней ему просто: ставит в каменный карцер на часик, и она любое под­писывает, а если убрать костыли, то и вообще потеха, тащат ее к следо­вателю на руках. И не один надзиратель, а лучше двое, пока еще в ней есть кое-какой остаток веса, худеет, но медленно.

Из-за Гальперина условились, что сегодня Ермолаеву допросит Тарнов­ский, нужно уточнять вину каждого. Вообще-то убогих Тарновский тер­петь не мог, не его профиль. Конечно, революционная логика взывала к беспощадности, но человек есть человек, в каждом какие-то природные свойства. В детстве ребята считали его мягким, даже сентиментальным. Когда гоняли бездомных кошек, а один во дворе любил их даже подвеши­вать, то Тарновский бежал к матери, горько плакал в подол.

Все это казалось вполне объяснимым. Мать Тарновского была сестрой милосердия, добрейшей души человек, она и сейчас внимательно смотрела на сына, пыталась понять, в чем же состоит тяжелая его работа, отчего не каждую ночь он приходит домой, чем изможден? Нет, не находила ответа. Иногда говорила: «Ну нельзя же такую нагрузку на одну душу, что на­чальство-то смотрит, от кого ждать справедливости?» Отец Тарновского тоже был медиком, но ветеринаром. Этот мог плакать, даже если гибла собака. Оба родителя хотели, чтобы сын шел по гуманитарной линии, вна­чале учили музыке, но оказалось, особого дара у мальчика нет, потом все определила революция, ребенок увлекся идеей справедливости, пошел по другому пути. Ни мать, ни отец-покойник так и не узнали, куда стал исче­зать парень, какие дела у него. Бывало, мать спросит: отчего мрачный, усталый, издерганный? Какие отношения с сослуживцами? Тарновский только плечами пожмет, мол, его жизнь — не чужого ума дело.

Тарновский поглядел в окно на Литейный. Редкие фонари горели по проспекту, но людей не было видно. Недалеко лежала замерзшая, снеж­ная Нева, в одной точке река поблескивала, днем по ней мог пройти ледокол, впрочем, к утру при таком морозе и этот сверкающий кусочек затянется льдом.

Конечно, с Ермолаевой тянуть не стоит. Он перелистнул федоровские протоколы, несколько признаний в антисоветской деятельности были до­статочно выразительными, но теперь ему требовалось уточнить вину Галь­перина, этот продолжал корчить невинность. Ну что ж, не хотел сам рас­крываться, пусть за него поработает любимая...

Тарновский улыбнулся, «любимая» была на костылях и в корсете, ин­тересно, как же у них происходило?

В приоткрытую дверь донесся шорох, как будто тянули волокушу.

Он распахнул створку. Ермолаева выгнулась в руках надзирателей, но­ги скребли пол.

Тарновский дал охранникам развернуться, подождал, когда усадят. «Да уж, — подумал, — страшнее и представить трудно».

Надзиратели держали арестованную за плечи, видно, что норовит упасть, с полу поднимать тяжелее.

Ермолаева тупо вращала глазами, то ли удивляясь новому следователю, то ли и вообще ничего не понимала. Приближалась середина ночи, а ей часа три — по остроумному методу Федорова — пришлось простоять в каменном мешке.

Тарновский перешел в кресло, несколько секунд как бы знакомился с документами, мягко сказал:

— Мне бы хотелось от вас несколько слов о Гальперине, вы не стане­те возражать, Вера Михайловна?

Он улыбнулся как можно добрее, его красноватые брови сползлись на переносице, образовали тонкую линию, как бы подчеркнув просьбу быть к нему доверчивее.

Теперь он мог мирно и даже ласково спрашивать о том, о чем Федо­ров наверняка домогался угрозами, буйством и криком. Зачем? На то она и баба, и инвалид, с такой следует помягче, в мягкости всегда есть путь к пониманию. Любой хочет выйти отсюда живым.

Так как же они с Гальпериным познакомились, что их сближало? Ко­нечно, любовь его не интересует. Пусть уж любовь для такой каракатицы остается ее тайной, меньше всего следователя должна волновать лири­ка, — главное, подвести Ермолаеву к ответу, дать возможность назвать всех, с кем ей приходилось встречаться, получить на каждого характери­стику. Нет, не обязательно писать то, о чем она говорит, главное давно зафиксировано агентом и Федоровым, пора готовить материалы для «трой­ки», больше пятнадцати минут у ОСО на подследственного не бывает. А статья заранее известна: 58-10, антисоветская агитация. Другое дело — ты сам. Знать необходимо все. Докладываешь коротко, четко, затем голо­сование и... следующий.

Он спрашивал тихо, и каждый раз, как только она отвечала, благодар­но кивал, даже говорил «спасибо». Слава богу, она перечисляла знакомых, и у него не было другого пути, как самому формулировать показания и переводить их на язык протокола, иначе задача, которую ставили перед ним окажется невыполненной. Никто тебя здесь за лирику не похвалит.

Он наконец взял ручку, следовало фиксировать рассказанное. Ермола­ева продолжала сидеть прямо, корсет не позволял согнуться, волосы сби­лись в колтун. Он давно уже заметил, как смотрит она на графин, в камере не дают воду.

— Попить?

Она быстро кивнула.

— Ну что ж вы стеснялись, Вера Михайловна? — упрекнул Тарнов­ский. — Мы нормальные люди.

Ее руки дрожали. Она пила, захлебываясь, теряя капли, затем так же просительно протянула кружку. Он налил еще и стал ждать, когда же она напьется. Серая кожа предплечья поблескивала, как клеенка, да и морда ее была зеленовато-грязной.

Конечно, чтобы у арестованной не пропало к нему доверие, стоило пообещать, что она скоро вернется на свою удобную койку — все зави­сит от нее самой. Да, да, ему, Тарновскому, совсем не хочется испыты­вать больного и слабого человека — он обязан ее понимать.

— Вы и представить не можете, сколько дней я не видел своей семьи. Работаем сутками. — Он жаловался, говорил доверчиво, делал паузы, ждал кивка и благодарно ей улыбался. — Давайте запишем то, что вы только что рассказали...

Она поднесла руку к плечу, охранник сильно сжимал сустав, видно, боялся, что упадет, — Федоров предупреждал, что такое с этой коровой не раз уже было.

— Отпусти, — приказал Тарновский. — Так как же вы познакомились с Гальпериным, кто вас свел? Что же особенного в нем вам показалось, если вы так... подружились?

Она вздохнула.

— Художник Юдин написал мне, что он знает интереснейшего чело­века...

Тарновский недоуменно спросил:

— Честное слово, не понимаю, ну чем мог быть интересен Гальперин?

— Это образованный человек, он хорошо знает живопись, в частности, западную, такое всегда важно.

— Хотел бы я поглядеть на образованного человека, которого совсем не занимает политика.

Она вздохнула.

— Но мы художники, что, кроме искусства, могло нас интересовать?

— Ас кем, кроме вас и Юдина, был еще дружен Гальперин?

Его коричневатые глазки буквально ее сверлили.

— Гальперин называл Петра Львова, прекрасного мастера — это еще с московской жизни. Львов работал в группе Митурича и Фаворского. Кроме того, Львов, мне кажется, преподавал какое-то время во Вхутемасе. В институте, — пояснила она.

Лоб Тарновского пересекли морщины, он будто бы подчеркнул еще не сказанную, но уже сложившуюся фразу.

— Вы, пожалуйста, не давайте оценок. — Он снова доброжелательно улыбнулся. — И не потому, что они неверны, но мы в этом не понимаем, да и не должны понимать, Вера Михайловна.

— Иногда Гальперин встречался с коллекционером Иосифом Рыбако­вым, этот человек ценил его, мне кажется, Гальперин даже дарил ему свои работы. Художнику приятно, когда его понимают.

— Еще?

Она назвала Бениту Эссен, затем Роберта Фалька, с которыми Лева познакомился до революции в Париже, возможно, в тринадцатом или че­тырнадцатом, тогда не было ни большевиков, ни советской власти, к этому они не могли придраться. Потом пришлось вспоминать знакомых, и Вера Михайловна назвала Фикса, тот бывал у нее, тоже москвич, с ним ни о чем, кроме живописи, они не говорили. Впрочем, Фикса ничего больше и не волновало.

— И что же? — Тарновский требовательно смотрел на нее. — Вы об­суждали с Фиксом возможную выставку в Париже?

Она была поражена.

— Мою?

— Вашу, Вера Михайловна, как и вашего друга Гальперина. Неужели вы думаете, что мы и этого не знаем? Не удивляйтесь. Вы профессиона­лы, но и мы профессионалы. — Его взгляд становился жестче. Ему явно осточертела собственная утомительная любезность. — И не думайте, что только друзья посещали ваш дом, ваш дом посещали и наши друзья, поэ­тому говорите все, что было. — Он внезапно стукнул кулаком по сто­лу. — Правда и только правда — вот что единственно нас интересует!

Опять в ее глазах встала пелена, муть нарастала, по кабинету поплыли полосы. «Отчего и здесь конструкции Казимира? — подумала она. — Как оказались?» Она не ощутила удара об пол — следователь и его кабинет растворились в пространстве.

Тарновский вышел из-за стола. Какие слабые люди! А еще берутся воевать с государством!

Он склонился над Ермолаевой: дыхания не было, рот оказался откры­тым, и теперь он видел страшноватый оскал. Он оттянул ее веко: мертвя­щая болотная тина стояла в глазах.

— Ишь как легко они умирают. Встряхни-ка, дружище, тетку...

Охранник ударил по серой щеке. Ермолаева открыла глаза, и ее снова втащили на табурет.

Тарновский уже писал. «Покойница» его больше не интересовала. Эти бывшие люди, как любит повторять Федоров, не переносят травм, тем проще они на допросах. А об агенте он сказал специально, пусть знает, что у органов есть и глаза и уши, которые не подводят. Прекрасный парень работал в ее доме. Парня следует отблагодарить, услуги таких не­малого стоят.

Он перечитал протокол и протянул обвиняемой для подписи. Можно было покатиться со смеху, наблюдая за ней. Этим всегда кажется, что такого они и не говорили, будто бы все придумал следователь.

— Тут иначе, я не... — зашептала Ермолаева. Ее губы запеклись, и она едва слышно произносила: — Тут нет ничего похожего на мои ответы...

— Ну, как хотите... — пожалел Тарновский. — А лист рвать не стану. Я его положу в стол, а вы — пожалуйста, в карцер, утром встретимся. — И он стал тянуть протокол.

— Я подпишу! — вдруг крикнула Ермолаева.

Тарновский взглянул на часы. Ночь уже перешла середину. Вот-вот должен войти напарник. Он, вероятно, кончал допрос еще кого-то из этой же группы.

Из-за стены доносился придушенный плач, что-то знакомое послыша­лось в больном бормотании, затем — всхлипах. «Неужели Маша Казан­ская? — подумала Вера Михайловна с ужасом. — Она }ке ребенок, ей только что исполнилось двадцать...»

Ужас, смятение, боль вспыхнули одновременно. Пол и стены будто бы колебались. Она никак не могла вспомнить, чего еще хотел от нее этот следователь.

— Подписывайте! — напомнил Тарновский.

Рейнеке-Лис, такой же злобный, как тот маленький из поэмы Гете, стоял перед ней. «Как изменился следователь, — с удивлением подумала она. — Неужели этот допрашивает и Леву? Прости, я не хотела... Это не люди, Лева, прости...»

Она медленно выводила свою фамилию. Рука, которая еще недавно казалась такой сильной, ее не слушалась. Впрочем, что значит «недавно»? Это было очень давно, в прошлом тысячелетии, когда она, Bfcpa Ермолае­ва, жила нереальной, легкой и счастливой жизнью...

— Умница! — воскликнул Тарновский. — А слезы я могу расценивать только как слезы благодарности. Я прикажу надзирателям сегодня в каме­ре вас не будить.

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА ЕРМОЛАЕВОЙ ОТ 8 ЯНВАРЯ 1935 ГОДА

Вопрос: Расскажите, при каких обстоятельствах вы познакомились с Гальпери­ным Львом Соломоновичем и характер ваших отношений.

Ответ: С Гальпериным я встретилась в 1932 году у художника Юдина. Юдин в письме ко мне на дачу писал, что он познакомился с очень интересным человеком, недавно приехавшим из-за границы. Первая наша встреча ограничивалась общим знакомством друг с другом. Дальнейшие наши встречи приняли регулярный характер и происходили у меня на квартире.

С Гальпериным меня сблизило наше политическое единомыслие. Для меня он явился человеком, до конца продумавшим свои политические убеждения и в силу этого могущим оказать реальную помощь в разрешении ряда вопросов, еще неясных для меня и моего окружения.

Вопрос: Дайте оценку политического мировоззрения Гальперина.

Ответ: В ряде бесед, происходивших у меня на квартире с Гальпериным в тече­ние 1933—1934 годов по вопросам политической оценки современности, выявлений нашей политической направленности, для меня выяснилось, что Гальперин до сегод­няшнего дня остается на своих меньшевистских позициях. В оценке затрагиваемых политических вопросов он исходил из этих политических позиций. В беседе о внут­реннем положении СССР Гальперин указывал, что вся политика большевиков, якобы направленная на скорейший переход страны к социализму, на деле приводит ее в тупик и катастрофа неизбежна.

Вопрос: Назовите все известные вам связи Гальперина.

Ответ: Из связей мне известны следующие лица: а) Львов Петр, художник, ра­ботал всегда в московской группе Митурича и Фаворского. Одно время Львов препо­давал во Вхутемасе. С политической стороны я его не знаю, б) Рыбаков Иосиф, эко­номист, плановик одного из ленинградских заводов. Коллекционирует картины худож­ников, главным образом с десятых годов до наших дней. Был за границей в 1925—1926 гг. Рыбаков всегда являлся для Гальперина источником художественных и политических новостей. С Рыбаковым я лично встречалась четыре раза в течение 1933—1934 гг., три раза у меня на квартире и один раз у него. Из бесед у меня, а также моих личных впечатлений о нем япришла к выводу, что Рыбаков по своим политическим убеждениям меньшевик и что этот момент является основным, связыва­ющим его с Гальпериным, в) Бенита Эссен, художница, происходит из буржуазной семьи. С ней Гальперин познакомился в 1913—1914 гг. в Париже. Приехав в Ленин­град в 1924 году, Гальперин восстановил с нею связь, г) Фикс Симон Иосифович, художник, в 1931 году приехал из Франции, жил в Москве до 1934 года, приехал в Ленинград. В Париже был связан с невозвращенцем художником Фальком.

Назад Дальше